Алое и зеленое — страница 2 из 53

[1]

Прозу войны он страшился даже вообразить. Рассказы о подробностях окопной войны не убили в нем желания осмыслить ее романтически, но расширили туманную, скрытую от посторонних глаз область его страха. Во время метели в Марте, так же как дома, на учениях, он полагался на свою педантичную добросовестность и надеялся, что в минуту опасности она же хотя бы заменит ему храбрость. Храбрый ли он человек — это оставалось мучительной тайной. Он радовался — и презирал себя за то, что в заботе о благополучии лошадей конные части избегают посылать на передовые позиции. Он не мог не испытывать облегчения, убеждаясь, что кавалерийские набеги считаются в современной войне нецелесообразными. И сам же с тревогой расценивал эти свои чувства как симптомы трусости. Его страшно огорчало, что во время краткого пребывания во Франции он ни разу не имел случая себя проверить.

И совсем уже обидно было, что, раз пришлось слу, жить в армии, он йе попал в какой-нибудь более современный, механизированный род войск. Он неплохо для любителя разбирался в беспроволочном телеграфе и автомобилях, и в Кембридже на него был большой спрос среди богатых студентов, имеющих собственные машины. Одно время он даже решил про себя, хотя и утаил от отца, что, когда сдаст выпускные экзамены, станет конструктором автомобилей. Сейчас он мог бы, накрепко отключив воображение, заинтересоваться пулеметами: в Бишопс-Стортфорде он, насколько это было возможно, изучил пулеметы Викерса и Гочкиса, которыми их снабжали периодически и всегда в недостаточном количестве. Но во время учений он больше имел дело с винтовкой и даже с саблей — предметом, который он поначалу держал в руках с удовольствием, а потом возненавидел. В Водрикуре он узнал, что на работу с беспроволочным телеграфом надежды мало, а пулеметы Третьему эскадрону еще не приданы. Из наиболее военных упражнений в Третьем эскадроне пользовалось успехом так называемое метание гранат на скаку, что означало по одному проноситься верхом мимо германских орудийных окопов и швырять туда гранаты Милза. Эндрю эти сведения не порадовали, однако он заметил, что начальники его относятся к «гочкисам» с недоверием, а к гранатам Милза одобрительно, потому что с ними конные части могли придерживаться традиционного образа действий кавалерии. Офицеры, особенно кадровые, тосковали об утраченном превосходстве, о некогда нужном искусстве; и когда Эндрю однажды вечером громко заявил в собрании: «В конце концов, лошадь — средство передвижения, и не более того», ответом ему было оскорбленное, почти испуганное молчание.

Запасный эскадрон его полка с прошлого года находился в Ирландии сначала в Карроге, а совсем недавно был переведен в Лонгфорд. Туда-то Эндрю и предстояло явиться по окончании отпуска. А пока он старался, и довольно успешно, не думать о будущем и укрыться в тесном мирке женских притязаний и баловства, который олицетворяли его мать и Франсис. Он находил неожиданную прелесть в сложном переплетении банальных мелочей и забот, составлявших жизнь этих двух близких и дорогих ему женщин, и не отходил от них, словно ища защиты под сенью маленькой и слабой, однако же могущественной невинности. Их тесный мирок притягивал его не только по контрасту с действующей армией: он ограждал Эндрю от всего остального, что значила для него Ирландия, от ирландцев-мужчин, его родичей. Про себя Эндрю выразил это так: «Не хватало мне сейчас еще заниматься Ирландией». И на этом основании все откладывал, по словам матери непростительно долго, визиты к другим членам семьи.

За месяц до того мать очень его расстроила, внезапно решив продать свою лондонскую квартиру и переселиться в Ирландию. Удобным предлогом для этого оказались налеты цеппелинов на Лондон, которые миссис Чейс-Уайт описывала своим замиравшим от волнения дублинским друзьям в ярких, даже жутких красках. Она уверяла, что нервы ее просто не могли этого выдержать. Эндрю бесило не только постыдное, на его взгляд, малодушие матери, но и то, в чем он подозревал истинную причину ее решения, — атавистическая тяга к родной ирландской земле. Хильда Чейс-Уайт, урожденная Драмм, происходила, как и ее муж, из англо-ирландской семьи; но в отличие от отца Эндрю, проведшего почти все детство в Ирландии, и она и ее младший брат Барнабас выросли в Лондоне. У Эндрю сложилось смутное представление, что его мать и дядя не ладили со своими родителями, но в чем там было дело, он не пытался себе уяснить, да и не мог бы, потому что и дед и бабка с материнской стороны умерли, когда он был еще ребенком. Дед занимал скромную должность на государственной службе, но в своем кругу был известен как весельчак и любитель созывать гостей. Славился он и своими шутками, не всегда деликатными. Возможно, эти его проделки оскорбляли в Хильде чувство собственного достоинства, а может быть, она просто сравнивала их лондонский дом с более просторными, богатыми и чинными хоромами своих ирландских родственников. Эндрю с детства помнил, каким ворчливо-завистливым тоном она говорила об этих владениях, тогда как отец не разделял ее зависти и, хотя и хранил сильную, почти болезненную привязанность к своей ирландской родне, особенно к своей сводной сестре Милли, казалось, день и ночь благодарил судьбу, что вырвался из Ирландии.

Таким образом, только что совершившаяся покупка дома в Ирландии, несомненно, явилась для Хильды осуществлением очень давнего намерения; и так как ей совсем вскружила голову поразительная дешевизна здешней недвижимости, Эндрю лишь с трудом уговорил ее не покупать ни одного из нескольких имевшихся в продаже замков, как на подбор сырых и замшелых, хотя и, безусловно, дешевых, и наконец склонил ее к тому, чтобы приобрести хорошенький, не слишком большой и не слишком маленький домик в Долки, под самым Дублином. Дядя Барнабас, уже давно живший в Ирландии, мало чем им помог. Но, как часто говорила Хильда, чего же теперь и ждать от Барни? Барнабас, который хорошо запомнился Эндрю с детства — правда, не потому, что подавал надежды как историк средневековья, а потому, что был метким стрелком, — в последние годы, по общему мнению, катился по наклонной плоскости. В свое время он тоже, по словам самой Хильды, почувствовал желание «сбежать от родителей», хотя его-то мотивов Эндрю уж никак не мог понять. Дядюшка был кем угодно, только не снобом. Но и его, как видно, неудержимо потянуло в Ирландию, и там он женился, породнившись с другой ветвью семьи, и, к ужасу Хильды, да и самого Эндрю, принял католичество. Говорили даже, как шепотом сообщала Хильда, что он пишет историю ирландских святых — Хильда почему-то усматривала в этом нечто в высшей степени непристойное. Вдобавок ходили слухи, что одно время он хотел стать священником, но этого Хильда никогда на людях не подтверждала. То обстоятельство, что дядя Барнабас, кроме всего прочего, запил, в семье почти приветствовали как более нормальное проявление качеств паршивой овцы.

Переход своих родных в католичество Хильда воспринимала как личное оскорбление. Она искренне этим огорчалась, не любила об этом говорить, даже скрывала это. Отступничество брата глубоко ее уязвило. Вообще-то Эндрю казалось, что семейные узы для нее вопрос скорее практический, но дядю Барнабаса она, во всяком случае в прошлом, очень любила. На тему семьи Хильда могла говорить, без конца, и Эндрю волей-неволей тоже заинтересовался, ведь недаром он почему-то считал нужным всем объяснять, что Франсис — его дальняя родственница. Ситуация тут была довольно сложная. «Наши англо-ирландские семьи такие перепутанные!» — часто восклицала Хильда с некоторой даже гордостью, точно семейная перепутанность была редкостным преимуществом. «По существу — сплошное кровосмесительство», — добавила однажды тетя Миллисент. «А что это такое?» — спросил тогда маленький Эндрю, но никто его не просветил. Теперь ему иногда казалось, что в понятии «семья» и вправду есть что-то завораживающее, как в змее, которая ест собственный хвост. Она и притягивала его, и отталкивала, и сознанием, что его семья заполнила Ирландию, умудрилась проникнуть во все ее уголки, во многом определялось для него зловещее могущество этого острова.

Правда, за последние годы Эндрю, к своей радости, почти не виделся с более дальней родней, владевшей фермами в графствах Донегол и Клер. Франсис и ее отец Кристофер Беллмен, одно время жившие в Голуэе, теперь переехали в Сэндикоув, и Эндрю, несмотря на неоднократные советы матери, не испытывал желания объехать всех своих родственников. Вполне достаточно их жило в Дублине и поблизости от него, притом тех, с которыми Эндрю больше всего привык общаться. Даже та ветвь семьи, в которой было необходимо разобраться, чтобы уточнить его родственные отношения с Франсис, представляла немало сложностей. Его бабка с отцовской стороны, Дженет Селборн-Дойл, «редкая красавица», как всегда говорила о ней Хильда, была замужем дважды. Первым ее мужем был Джон Ричард Дюмэй, от какового брака родилось двое детей, Брайен и Миллисент. Старший из них, Брайен, еще будучи студентом колледжа Св. Троицы, принял католичество — в результате нервного расстройства, как всегда утверждали. Похоронив первого мужа, «редкая красавица» вышла замуж вторично — за Арнольда Чейс-Уайта, и единственным их отпрыском был Генри ЧейсУайт, отец Эндрю. Генри женился на Хильде Драмм, а Брайен Дюмэй еще раньше сочетался браком с некой Кэтлин Киннард, приходившейся Хильде родственницей по матери и вызвавшей целую бурю слез и возмущения, тотчас приняв вероисповедание мужа. Потом Миллисент Дюмэй вышла за брата Кэтлин, сэра Артура Киннарда, а его сестра Хэзер Киннард вышла за Кристофера Беллмена, отца Франсис. И миссис Беллмен, и сэр Артур Киннард умерли сравнительно молодыми, Эндрю их не помнил. У его дяди Брайена было два сына: Пат Дюмэй, на год старше Эндрю, и Кэтел Дюмэй, которому сейчас, по расчетам Эндрю, было лет тринадцать-четырнадцать. Дядя Брайен умер, когда Эндрю было пятнадцать лет, и тетя Кэтлин вызвала всеобщее удивление и немало пересудов, довольно скоро выйдя замуж за своего единоверца, тоже члена семьи, дядю Барнабаса, который, оказывается, уже давно был в нее влюблен. Этот брак остался бездетным.