Алов и Наумов — страница 5 из 41

АЛОВ. Нет, не отрицаю. Мы стояли у окна, но чушь сморозил ты, и не про «мульду», а про «шихту».

Я. Ты не отрицаешь, что драка началась именно в этом месте?

АЛОВ. Нет, не отрицаю.

Я. Ты не отрицаешь, что в результате потасовки ты оказался в кухне, запертый изнутри половой щеткой?

АЛОВ. Не отрицаю.

Я. Надеюсь, ты не отрицаешь, что я ломился в дверь кухни, а ты не только засунул щетку в ручку двери, но еще и закрылся на засов?!

АЛОВ. Не отрицаю!

Я (иронично). И ты продолжаешь утверждать, что ты победил в этой драке?

АЛОВ (уверенно). Безусловно!

Я (раздражаясь). Но ведь это очевидная нелепость!!!

АЛОВ (спокойно). Лепость. Я победил своим миролюбием!

Вспоминаю этот эпизод только потому, что он комично и правдиво живописует все несходство наших характеров. У меня во ВГИКе было прозвище Маугли. Я был страшно активный, подвижный, во все влезал. Саша, наоборот, был сосредоточенный, спокойный, похожий на философа. Хотя в волейбол играл великолепно! И в верховой езде, само собой, был асом. Я тоже в молодости был спортивным! Неплохо боксировал. Эта закалка нам впоследствии очень пригодилась: держать удары и нападать приходилось постоянно. Но об этом в свое время.

А тогда, в 1951-м, мы, штатные режиссеры Киевской киностудии имени Довженко, не унывали, несмотря на все невзгоды. Вскоре мы затеяли новую картину по роману В. Беляева «Старая крепость».

Наконец-то «мастера подготовительного периода» впервые вступили в съемочный период.

Трилогия нашей молодости

Положительные герои «Тревожной молодости» Галя Кушнир (Тамара Логинова) и Василь Манджура (Александр Суснин)


Первый наш фильм, «Тревожная молодость», — дань любви нашему учителю. Романтический, светлый, озорной. Каждая минута работы над ним была освещена ощущением счастья и радости. Мы словно плескались в воде. Но пуповина вскоре оборвалась. Следующая наша картина, «Павел Корчагин», стала результатом долгих раздумий, отчаянной борьбы…


И отрицательные: Котька Григоренко (Николай Рыбников) и Печерица (Юрий Лавров)


Савченко когда-то сказал нам, своим ученикам: «Старайтесь никогда никому ни в чем не подражать… хотя, впрочем, это невозможно». Да, мы не желали подражать никому, но все же художник не может существовать без традиций, как дерево не может расти на асфальте. Мы мучительно, в спорах, искали то, что нам казалось истинным. Мы не все брали на веру и никогда не впадали в восторг перед именами. Для нас мало было сказать: Эйзенштейн, Довженко или Пудовкин. Надо было уточнить: какой? Эйзенштейн «Броненосца „Потемкин“» — да, Эйзенштейн «Александра Невского» — нет. Довженко «Земли» и «Арсенала» — да, Довженко «Мичурина» — нет. Пудовкин «Матери» — да, Пудовкин «Суворова» — нет. На нас никогда не действовала магия имен, а выдвинувшиеся в то время на первое место «Клятва», «Падение Берлина», «Кубанские казаки» были для нас просто неприемлемы.


Хрестоматийный кадр, харизматичный герой, культовый фильм середины 1950-х. Василий Лановой в роли Павла Корчагина


Великое советское историческое кино на глазах превращалось в оперу, современное — в оперетту. Почти все, что снималось тогда, было покрыто блестящим лаком. Мы не принимали это искусство. В то время мы искали спасения в глубинах, свежести, яркости, искренности 1920–1930-х годов. Мы наслаждались открытиями немого кино, его образностью, метафоричностью, философией, его «красноречивой» немотой. Нас раздражало кино «болтливое», суетное.

Но дело было, конечно, не только в кинематографе, но и в нас самих. Мы, наивные, полные иллюзий, ставили перед собой несбыточные цели — вернуть первородное значение таким понятиям и актам, как вера, боль, голод, честь, смерть.

Нам казалось, что на экране они искажены или, вернее, заменены безжизненными муляжами из папье-маше. Они словно утратили свое реальное значение и превратились в условные иероглифы.


Александр Алов, Василий Лановой и Владимир Наумов на съемках фильма «Павел Корчагин»


Работая над «Павлом Корчагиным», мы в нашей ненависти к декоративным муляжам пытались довести экранное зрелище до безусловной правды. Во всем. В месте действия, в обстановке, в состоянии погоды, в исполнении. Мы строили узкоколейку всерьез. Мы не жалели ни себя, ни других. Люди сбегали с наших съемок, как когда-то дезертиры бежали со строительства в Боярке. В лютый холод, под страшным ветром полураздетые актеры заново физически переживали те невзгоды, которые некогда испытали их прототипы: пальцы костенели, губы не двигались от холода. Ладони Василия Ланового — Корчагина превратились в сплошную кровавую мозоль. Но все это была лишь заготовка, которая сама по себе не имела для нас особой ценности. Мы всегда помнили о «реализме двух мопсов». Нет, материалу еще предстояло «вырасти», наполниться экспрессией, религиозной яркостью, преобразоваться в сложную образную ткань «третьей правды». Только тогда мы смогли бы вернуть утраченную неистовую духовность ушедшей эпохи.


Диагноз — полная слепота


Я помню Алова в эти дни, насквозь промерзшего, радостного, возбужденного. Помню, как мы тряслись в огромном полуразвалившемся синем автобусе (который мы называли «голубой кретин»), растирая друг другу затекшие, обмороженные руки и предвкушая ту брань, которая обрушится на наши головы, когда руководство студии посмотрит наш материал.

Но у нас был друг, верный, никогда не изменявший нам друг, который поддерживал нас в самые тяжелые минуты. Борис Барнет. Помню, как зимой он выходил на свой балкон, покрытый снегом, и приветствовал нас, когда мы возвращались со съемки. Выходил голый, в одних трусах, могучий человек с маленькой чашечкой кофе в огромной руке. И оттуда, сверху, с этого балкона, кричал: «Эй, Аловонаумов, не дрейфь, я с тобой!» Он произносил наши фамилии слитно, как одну…

Не «подлецы», а люди

Потоки обвинений, которых мы так ждали, не замедлили обрушиться лавиной на наши головы. Нас упрекали в жестокости, пессимизме, обреченности… А Марк Семенович Донской, который тогда был художественным руководителем студии, упрекал нас в незнании времени. «Не было этого, — кричал он. — Ничего этого не было. Я жил тогда. Не было этой жути и грязи. Мы даже гладили брюки. Нам удавалось их отгладить! Мы ходили в глаженых брюках, мы клали их под матрац!» Дело дошло до того, что нас практически хотели отстранить от работы. И тогда проявилась в полной мере твердость характера Алова. Он был абсолютно уверен и убежден в том, что мы делали. В общем, после бесчисленных худсоветов и дискуссий нам дали возможность исправиться, доснять эпизод, где все было бы «радостно» и «светло» и где звучала бы «оптимистическая нота».


Иван Александрович Пырьев, Владимир Наумов, Александр Алов на заседании Оргкомитета работников кинематографии, 1957 год


В углу студийного павильона даже была построена для этой цели декорация. Всю ночь мы с Аловым сочиняли эпизод, которого от нас требовали, перебрали несколько вариантов, когда наконец к нам пришла «великая» идея. Мы положили на старые, прогнившие нары Корчагина и Жаркого, накрыли их мокрой шинелью, пробили над их головой и без того ветхую крышу, через которую Алов собственноручно поливал из лейки ледяной водой актеров, и вложили им в уста текст, которого не было в романе Н. Островского: «А ведь найдутся подлецы, которые скажут, что ничего этого не было. Не спали вповалку, не кормили вшей. Пусть помнят, как мерзли, голодали, холодали. Пусть всё помнят. Всё, всё, всё!» В общем, это был, видимо, самый грязный и самый мрачный эпизод в нашей картине. Впоследствии мы его в шутку называли «антидонским».

К чести Марка Семеновича Донского надо сказать, что он очень смеялся, когда увидел этот эпизод. Хотя, наверное, немножко нервно смеялся, но, главное, он понял, что этот эпизод останется в картине. Единственное, что он попросил заменить, — слово «подлецы» на слово «люди». После некоторого колебания мы пошли на это.

Но Донской был лишь первой ласточкой. Вокруг фильма развернулась острая полемика. Главным обвинителем, как мы и ожидали, стал автор «Кубанских казаков» Иван Александрович Пырьев, который для нашей картины даже придумал специальный термин — «мрачнизм». Я давно знал Пырьева. Дружил с его сыном Эриком. Не раз Пырьев брал меня, еще ребенка, с собой на футбол. И в начале нашего с Аловым творческого пути он всячески нам покровительствовал. От «Тревожной молодости» Пырьев был просто в восторге, но уже начиная с «Корчагина» наши отношения с Иваном Александровичем приняли очень необычный характер. Он сурово ругал нас за наши фильмы и вместе с тем в сложнейшей ситуации взял на киностудию «Мосфильм», где был директором, и впоследствии способствовал назначению художественными руководителями Творческого объединения писателей и киноработников. Он испытывал к нам странную, как он сам говорил, «достоевскую любовь-ненависть». В моменты обострения наших отношений с Пырьевым я переставал с ним здороваться, отворачивался, не упускал случая раскритиковать его новую картину. Алов же всегда был безукоризненно вежлив и спокоен. Мне казалось, что он сдерживается, но это было не так, он обладал редким свойством отстаивать свою позицию без ненависти. В его отношениях с людьми была твердость и принципиальность, но никогда не было злобы, той самой обыкновенной, так часто встречающейся злобы, которая приносит нам столько страданий.


Василий Лановой и Владимир Наумов на премьере фильма «Павел Корчагин», 1956 год


Помню, когда Иван Александрович попал в беду и от него отвернулись многие из прилипчивой его свиты, мы с Аловым пришли к своему «врагу», и он встретил нас с дружеской признательностью. «Сашка, Володька, — говорил нам Пырьев, обнимая нас в порыве нежности, — ну зачем вам эти вши, эта ваша обреченность? А? Милые вы мои, зачем?»

Письмо Донского

Что касается Марка Донского, то он, посмотрев завершенную картину, неожиданно для нас (и, по его утверждению, для него самого) стал яростным ее поклонником. Он защищал ее чуть ли не с кулаками — готов был растерзать всякого, кто неодобрительно отзывался о картине. Он врывался в кабинеты, пугая начальников своей агрессивностью. Наконец он написал письмо в Комитет по Ленинским премиям: