Альпенгольд — страница 4 из 13


Новые сказки (медитативная запись)

Когда фрегаты ваших надежд на всех своих алых парусах улепётывают вдаль по залубенелому городскому асфальту, оставляя за собой осколки праздника, не обижайтесь на оплывшие не так огарки свечи, пустые бутылки и мусор цветных материй. Не обижайтесь! Обнимитесь с тишиной, чокнитесь последней рюмкой с одиночеством и встретьте Новое время белым утром и молоком в хрустальном фужере. Снег и молоко – лучшее средство от тоски похмелья.


Любите настоящее. Новое время белой девочкой уже стоит за вашими дверями и ждёт. Посмотрите на её ждущие глаза, на её руки. Они по-прежнему тонки, наивны, значит, снова будем строить корабли, снабжать их парусами, радоваться в ожидании Праздника, то есть будем жить, до тех пор, пока и это детище не покинет родную верфь. Важно одно: тут нет страшного.


18 декабря 1989

Есть люди как летний цветущий луг в солнечных лучах. Странные дети добра и тихого звучания пчёл. Ты вбегаешь в мягкую траву и неброские цветы их жизни, удивляешься, любуешься, почти не веришь, что так бывает среди дисгармонии, скрежета и бесконечного насилия. Таков Вадик Ложкин со своей гитарой и непреодолимой любовью к женщинам.


А есть люди наподобие скал. Можно биться об их острые углы бесконечно. Можно стараться не замечать их, но при этом ощущать непрерывное давление. Мне нельзя быть около этих сильных, требующих чёткой жизненной позиции или ещё чего-то, чего во мне нет. Но появляется Сергей Ефграфович, вернувшись из очередного зимнего похода. Загромождает вход, и моё существо не находит сил вырваться из тяжёлой, густой тени этой скалы.


Проклятая натура! Тонкие травинки стелются к его тумбам-ногам, все звёзды с жалким писком крошатся под серыми потёртыми его ботинками, его малоподвижное лицо царит над всем. И я понимаю – КАК можно любить тиранов, и душа моя мечется солнечным зайчиком в клетке этого понимания. Я знаю, что то же чувствует Граф, когда старается не отстать от Ефграфовича где-нибудь на Приполярном, и только Измоденов спокоен как всегда. Ему вполне уютно под вывеской «разгильдяй». Для него стать профессиональным спортсменом – то же самое, что вступить в партию.


24 декабря 1989. Забытая столица

Ловить ночное такси меня провожала Плещевская. Фонари не горели. Площадь безмолвствовала в мёртвой тоске вчерашнего снега.


– Всё у нас с тобой будет, – Ленка, и музей, и дети хорошие, – непонятно вдруг почему сказала Оксана.

– Конечно. «Всё у нас с тобою будет, Глаша, обещаю, подожди».


Допеть не пришлось. Зелёной звездой подкатилось такси. А дальше плацкарт до Верхотурья. Паломники конца 20-го (хи-хи) ездят в плацкартах и электричках.


Я не знала, зачем мне это, чувствуя одно – нужно идти. А ночью, лёжа на жёсткой полке без матраса, я поймала себя на странной ассоциации. Всё было так же: вырванные обманом два дня, ночной поезд. Только ехала я к Измоденову, в военную часть, ехала за маленьким теплом, пусть придуманной, но любовью. Теперь же я искала в этот мир совсем другие двери, странная ностальгия по совершенно не знакомому выталкивала из привычного.


И утром, выйдя на станции патриарха городов уральских, я почувствовала себя вполне Маугли, когда он, дитя джунглей, первый раз вступал в заброшенный город.


Силуэты храмов сквозь утреннюю дымку показались мне останками затонувших кораблей, экипаж которых не спасся. И как-то не замечались корявые улицы, уродливые памятники времён соцреализма, кривые дорожки. Над панорамой города властвовал собор и тонкие свечи колоколен, в одно гармоничное созвучие сливались с ними и река, и ажурная вязь веток. Вот это и была та музыка, которой мне так не хватало на улицах Свердловска: фундамент вон той церкви на солнечном мажоре, а эти купола – светлой грусти, минор их гаснет, мерцает, уходит в осень. Такого не услышишь в большом городе. Там тесно, здания налезают одно на другое, жмутся, как семейство опят на старом пне. Нет воздуха, нет акустики…


А потом автобус, из той курносой породы, что давно уже вымерла на улицах нынешней столицы Урала, подвёз меня к стенам Крестовоздвиженского монастыря, заботливо укутанным колючей проволокой. Смотровые вышки уродливой коростой приросли к угловым башням. Вороны облепили провалившиеся купола. Детскую колонию с территории храма выселили, похоже, совсем недавно, и ветер бросал мне под ноги протоколы, тряпьё и прочий мусор, все двери стояли нараспашку, на дощатом полу смотровых вышек окаменело дерьмо…


26 декабря 1989

Искрится мишура мелкой серебристой рыбёшкой. Прорастает Новый год иголками мороза в ёлочных шарах. Паровозом дымит наш старый дом среди балетных юбок заснеженных кустов.


Ура-а-а-а! Вперёд в год Лошади! Год обыкновенной советской женщины. Комната преподавателя по внеклассной работе завалена цветной бумагой игрушек. В директорской милой семьёй фасуют подарки. Неизвестные мне обряды чужого монастыря. Наш монастырь в расколе. Гришка что-то обсуждает с молодежью. Любка не хочет встречать Праздник с Сергеем Ефграфовичем. Измоденову «не в экстремум» лесной вариант. А Граф, замученный женскими проблемами, проблемами вообще и несладкой долей буфера, грозится лечь спать в самый Новый год.


Сегодня буйный вечер. Вернувшиеся с алтайского похода взбаламутили и без того полную чашу нашей жизни. Я слегка захлёбываюсь в обилии лиц, жестов, взглядов.

– А, Ленка, – радуется Ложкин.


Но и он теперь мне не в равновесие, против воли краснею.


– Ленка почувствовала спинным мозгом, что здесь пьют чай, – Сергей Ефграфович полусурово.


Злюсь.


– Любка хочет, чтобы я на ней женился – а я не хочу. Машенька хочет, чтобы я её любил – а я не люблю. Нужно тренироваться – я болею, нужно закрывать второй разряд – я не хочу. Я просто хочу ходить в горы с друзьями, – проблематичный Граф.


Ищу слова мучительно, чтобы при ответе не ткнуть пальцем в небо.


– Смирнова, ха-ха-ха, ну сколько тебя можно воспитывать, – захлёбывается в своём стационарном счастье Измоденов.


Я настораживаюсь.


Ещё обаяние Оленьки, неистощимая весёлость Любки, Юра, Рычкова, Флоридка, Танюшка. К счастью, вваливается Плещевская и, с грохотом упав на стул, замирает, точно серый камень на краю обрыва.


– Ты за мной?


И я спешу унести свою покарябанную, разволновавшуюся душу на Чайковского, 63. Где дым белым столбом спешит в морозное до зубной ломоты небо; сад, как всегда, спит в голубом за глухим забором.


– Мисс Элен, вы живы? – интересуется друг Мефистофеля из соседней комнаты. И, услышав мой голос, ухмыляется. – Ну, слава богу.


28 декабря 1989

Мир казался чёрной вскрывшейся рекой. Несвежий лёд привычного с треском ломался на куски. Спасительное бревно трамвая вынесло на островок архитектурного. Но и тут со всех сторон, предательски поблёскивая, подползала вода. Я не узнавала Жанки. Спасения не было. В мутных волнах ранних сумерек злилось зелёное электричество. Я принимала Новое.


Не сожалея, не мучаясь, обеими руками ухватившись за слово «странно». «Странно» – в этом дышало обаяние жизни, скрывались краски надежд и фантазий, которыми я снова раскрашу дорогие руины. В этом слове трубач, босиком, на крыше, играл восход, заставляя вставать из розовых сумерек солнце.


В Новом иногда было даже уютно. В тесной темноте 411, набитой спящими телами, полусонно бормотал Граф, свернувшись на спальнике: «Сразу после армии я поехал на море. Утром лежу в палатке, залезает Мендель, казахский немец из сосланных, и кричит: «Рота, подъё-ё-ё-м!» Я вскинулся, слышу – стук сапог. Их каждое утро приносили из сушилки. Кидаюсь к ним, а это – не сапоги, это – прибой шумит. Очнулся, на четвереньках влез в воду, а она – тёплая».


В Новом гуляли сквозняки странствий. Жёлтым, непонятным Душанбе пахли янтарные солнышки почти сладких лимонов и большие, не уральские яблоки. «Махуапа, Кэльмэ, Лена, вставайте», – рассказ Юхман (тоже, кстати, влюблённой в Сергея Ефграфовича) пестрел сочными, нездешними словами. Как яркие морские ракушки на песке, они звали куда-то, обещали что-то… Будто и не вагонная усталость скрывалась за ними и не вокзальный чад.


Ведь и там, где ещё алычу снимают с деревьев и угощают гостей спелым виноградом, шьют всё те же костюмы для смуглых снегурочек, вырезают картонные короны и готовят утренники для сирот-афганцев. Ведь и там, среди экзотических только для посторонних декораций, та же жизнь – тесная, душная, как неодинокая ночь, окончившаяся зачатьем.


В Новом бродят призраки старых страстей. Жалкие, бесприютные тени среди жаркого месива настоящей жизни. Бледные выходцы с того света. Тело их – мысли, желания, сны прошлого – давно стали чернозёмом. Но полоска света из-под двери напоминает холодным рукам о давнем-давнем тепле. Бабочками на огонь сентиментальности слетаются старые призраки, и не сон несут они на палевых крылышках.


Год 1990. По гороскопу: «Разочарование в дружбе вам заменит творческий подъём»


12 января 1990

Можно придумать себе жизнь так, а можно по-другому.

Можно носить в душе застарелую страсть, крепкую, как выдержанное вино, и совсем не прозрачную. И весну чувствовать не светлыми голубыми льдинками, а мутной водой паводка – женской и сокровенной.

Можно знать, что поцелуй – это не лёгкий трепет майских листьев, а простой вид тепла, являющийся следствием не любви (что это такое?), а добра.

Можно знать, что, ложась с человеком в постель, ты просто делаешь ему приятно, как улыбчивое «здравствуйте», или накладываешь пластырь на какую-то душевную рану. Какую – знать необязательно, ведь утром вы разойдётесь.

Можно знать, что иногда лучше просто погладить по голове, чем говорить много-много слов.


13 января 1990. Впечатление от этнографической экспедиции

Этот старик родился в 1896 году. Теперь он умирал в гулком деревенском доме, где жил один и был знаменит тем, что дотянул до 94-х лет, написал письмо Ленину и всю жизнь вёл дневник. Вернее, деловые записки: коровы, фермы, приплоды. Его жизнь, сухо законспектированная на пожелтевших страницах, пылилась в нижнем ящике комода. Ещё он построил дом, посадил сад и вырастил двух очень забывчивых детей.