Меня он, видно, счёл ангелом, взял за крыло и долго тихо просил передать куда-то, что сделал всё «для партии и народа». А ещё хотел поведать о светлом своём сокровище, но беспомощно сбивался, не в силах пробиться сквозь языковой шлак передовиц своей молодости. В ящике стола, застеленного ветхой клеёнкой, лежали сумасшедшие ножницы, покрытые щетиной и ржавчиной, на столе – тетрадь. «Жить дальше некуда, сегодня проснулся весь в моче», – последнее, что было в ней написано. Может быть, он что-то ещё узнал о смерти, я не знаю.
15 января 1990. Выпав в осадок на Чайковского, 63
Иногда даже со злорадством думаешь: «Жарьтесь сами на вертеле своих желаний». Тесно, тесно в коридорах и комнатах корпуса «В». Не люди – куски кремня, не общаются – бьются друг о друга, и вместо тепла только синие искры. Вечные поиски «нежных и ласковых рук», свободных ушей, понимающих глаз. Как до бесконечности однообразно.
19 января 1990
Вечер за окнами публичной библиотеки медленно наливался синевой. Раскрытые ладони клёнов держали небо, где призрачно проклёвывались первые звёзды. Пытаясь озвучить верхотурские храмы, я искала голоса тех, кто мог быть хоть когда-то в их стенах. И вот уже на страницах газеты «Зауральский край» за 1914 год бравый репортёр делится впечатлениями о поездке в «царство Симеона Верхотурского», подробно описывая торжества, посвящённые открытию Крестовоздвиженского собора и переносу в него мощей Святого Праведного Симеона.
Скрываясь под псевдонимом «Никто-не», он ругает железную дорогу, сравнивает вокзал со «свиным двором», описывает богомольцев, прибывших со всех концов страны, восхищается роскошной сенью для мощей, пожалованной царской семьёй, и увековечивает тот факт, что «представители печати не удосужились чести отобедать с епископом».
Потом я заглянула в литературно-научный журнал учениц Первой женской гимназии Екатеринбурга за октябрь 1915 года. «Наш 20 век, – поучал их проповедник Новоспасский, – принёс нам много блеска, роскоши, гуманность, а живой любви, теплоты сердечной – мало. Мы отдаляемся от света Христова. Но нас зовёт ко Христу Вифлеемская звезда. И хотя мы не умеем говорить со звёздами, хотя нам непонятен их язык, но он зовёт нас к свету правды, познанию истины…»
А потом я замерзала на автобусной остановке, вспоминая, как весело проходили у нас в школе антирелигиозные вечера, которые проводила химичка Вера Павловна. Автобуса не было, как бы настойчиво ни вытягивала его взглядами из-за горизонта продрогшая толпа. Я сплёвывала от злости на заиндевелый асфальт, ветер забирался под плащ, и очки уже искрились узорами. А мимо проезжали машины, в тёплом нутре он везли свет и музыку, но чтобы прокатиться, нужно платить мятую трёшку – одну из десяти, выданных до конца месяца.
Страну лихорадило. И скромная пионервожатая, замерзая на автобусной остановке, думала о Христе, о звезде, что почти две тысячи лет тому назад зажглась над Восточной страною. А в голове ещё почему-то вертелась песенка Макаревича:
А ближе к ночи
И эти, и те
Будут друг друга искать в темноте.
Но выпито вино, и бокал пустой,
Он снова перепутал и ушёл с другой.
И она ждала другого, но отправилась с ним,
Быть может, потому что темно или дым…
30 января. Проверка наличности.
Для Вадика Ложкина
Как странно видеть чьё-то тело в синем ночном свете и уже не помнить, что раньше вкладывалось в слово «люблю». Потеряться совсем в нюансах его, переходах и превращениях, а жизнь дробит, дробит безжалостно цельные понятия, утверждая, что хаос – основа всего. Дребезги. Миллион сверкающих алмазно капель. И радость неожиданно находишь только в их праздничности, их радуга становится гармонией.
Для Жанки
Мы пьём вдвоём. Мы не часто пьём вдвоём и редко видимся, мы и живём уже разным. И при встрече нам необходим минимум привыкания, после которого мы снова говорим на одном языке и чувствуем друг друга. Мало? Нет. Среди всеобщих судорожных поисков тепла, понимания, внимательных глаз, добрых рук. В неверных сомнительных вылазках за неясными ощущениями и незнакомыми душами живёт знание о тихой пристани, зелёной воде, крепком тыле – маленькой моей Жанке, которая с трудом переставляет ноги после бессонной ночи и, волоча по полу сумку, отправляется на экзамен.
– Стареем, Ленка, помнишь, как было раньше? Как мы из ничего умели сделать праздник?
– Нет, Жанка, ощущение огромной усталости – болезнь роста. Я снова вчера ощутила в себе это, что странно среди коротких дней зимы, тяжёлых ранних сумерек, несвежего снега. Я попытаюсь объяснить, может, и тебе поможет. Это сродни весеннему, когда вспоминаешь, что проснувшиеся деревья, запах пьяной воды и блудливые кошки намного ближе и понятнее людей. Когда чувствовать начинаешь водой и солнцем. Я ощутила толчок. Именно сладкую боль почти физически, так, наверное, сок в марте бьёт в сердцевину дерева, парализуя и радуя, острым током вскрывая ещё не забывшие мороз сосуды. Жить, Жанка, жить. Ведь мы всё ещё растём.
1 февраля 1990
Количество мелких неотданных долгов возрастает соответственно количеству случайных мужчин. Может быть, наоборот. Но две эти вещи находятся в прямо-пропорциональной зависимости друг от друга. Как правило, если присутствует одно, присутствует и другое.
Весело жить в стране анекдотов. Сейчас их особенно много повсюду. Зарисовка к портрету «русской души»: легко перенесли отсутствие мыла, сахара, стирального порошка, но исчезновение водки вызвало демонстрацию и комитет 29 декабря.
3 февраля 1990
Год мы меряем не зимой, а летом. В этот раз я официально отмечу Праздник Нового 1 июня, и длиться он будет три месяца. А сейчас – середина года. Послесессионные каникулы. Пустой клуб. Полупустая общага. Утром в 524-й отражение спящего Ложкина в зеркале. За Измоденовым не видно тени Танюши, о Сергее Ефграфовиче, который опять поднимает планку своих возможностей где-то на Приполярном Урале, не осталось даже памяти.
6 февраля 1990. После просмотра фильма Сергея Соловьёва «Чёрная роза – эмблема печали, красная роза – эмблема любви». Кинотеатр «Мир». Заметка в двух частях
Часть первая
Наконец поняла, чего хотелось: не хотелось реального. Вот этого неожиданно серого вечера, скучных огней машин, снега – чёрного у трамвайных рельсов, самих рельсов, самих трамваев. Хотелось только курить.
Через дурдом ко Христу. Ведьмы, черти, упыри. Зачем? Это давно не страшно. Разве может быть страшной повседневность? В которой живёшь, ищешь завтрак, едешь на работу, идёшь в институт? А вот дядя Кристмас – это новость. Потому что он – зелёный и серебряный, он – прозрачный, он – светлый. Потому что он – бескорыстный белый снег, который всё падает и падает на землю, делая её красивой и чистой, хотя бы на одно короткое утро.
Часть вторая
Поцелуи бывают разные. Я люблю утренние, когда они – не уловка, не капкан. Они – бескорыстные. А желание тепла? Я уж не знаю, где там кончается тело и начинается душа. Они воедино, как и положено двум противоположным началам. Таким, как я и Измоденов, как моя теперешняя, абсолютно алогичная страсть к Сергею Ефграфовичу…
9 февраля 1990
Комнату 411 в шутку называли «самой мужской на этаже». И громилы из студсовета, внезапно подобревшие в связи с повальной демократизацией общества, во время рейдов шутили: «Девочки, почему у вас так грязно?» Хотя на двери корявым измоденовским почерком было выведено 5 мужских фамилий. Сегодня утро в 411-й началось в 10 часов.
Жанна (студентка архитектурного) наконец-то легла спать, Юра (любитель у-шу и китайского языка, будущий инженер-геолог) из принципа отправился на первую пару, Павлина (ужасно легкомысленная особа без определённого рода занятий) перелегла от Сержа на отдельную кровать, Оксана Плещевская (бывшая студентка-геолог и археолог в душе), отправилась на ЖБИ, где работала кладовщиком, Шура – дятел в орлином гнезде – досматривал сны перед палеонтологией, Граф был в горах, Измоденов на Северном Урале.
Я, скромная пионервожатая, точно кукушка в часах, через каждые 30 минут интересовалась временем, отодвигая подъём. Наконец явился Ложкин, прокрутил «Эстудей», затем со словами «Мужики, поехали!» прокрутил его ещё раз и зарыдал на неожиданно сломавшемся магнитофоне.
17–18 февраля, Чайковского, 63
– Сейчас будет красивый рояль…
А вокруг плескалось море. И чайки опустились на серый песок, и серый утренний ветер нёс запах йода. Море дымилось так, точно туманом хотело уйти в бессолнечное ещё небо.
– Ты, наверное, создана для любви…
Я? Море стремилось к небу. А я сегодня только родилась. Меня ещё не научили ничему, я только-только ступила, отряхнув брызги, в серое йодное утро. Не на берег – на остров. Остров необитаем, он совсем крошечный, и море сейчас унесёт его в небо. А здесь есть ты, и ты говоришь мне, что я создана для любви. Значит, для неё я и создана.
Мои и твои следы на песке наполняются водой, превращаясь в осколки зеркала. Но мне не жалко разбитого стекла. Я не знаю себя, я не помню себя, я не хочу видеть себя. Ты – моё зеркало, и ты скажешь мне, какие у меня глаза, какие ресницы, какие руки. Ты говоришь – нежные и красивые. Значит, они нежные и красивые. А зеркала врут, они ведь не видят нежность. И море уже подняло остров в воздух, а сумасшедший друг Мефистофеля за стенкой не подозревает, что в соседней комнате плещется вода, потолок имеет шанс быть проломлен и крыша снесена, ведь остров уже поднялся в воздух.
Он поплывёт над городом, которого я не помню. Ты можешь называть его как угодно, и я тебе поверю, даже если дно покарябает шпиль на площади 1905 года. Когда ты сидишь так, твои волосы касаются лопаток, они чёрные, как смоль, и, слава богу, я не знаю, что такое одежда.
– Ты сказала: «Карие глаза, нет, послушайте, карие глаза». Тебя не слушали, а ты говорила: «Карие глаза – это кровь юга, а голубые – север».