– Да, – сказал Данилов, расставаясь с хлопобудами. – Чуть было не забыл. Никаких выгод я не ищу. Ну, только книги… А вот рецензий, хороших гастролей и прочего мне не надо. То есть не надо мне мешать, как случалось в последние недели, но и способствовать чему-либо в моей судьбе не следует.
– Хорошо, – сказал Облаков.
Сказать-то он сказал, однако виолончелист Туруканов, очнувшийся от потрясения с монреальскими галстуками или забывший о нем, через несколько дней подошел к Данилову и, намекая на нечто им двоим известное, говорил с ним почтительно, даже заискивающе. Один из дирижеров, кого Клавдия видела в очереди в Настасьинском переулке, раскланивался с Даниловым теперь куда приветливее, чем прежде. Выяснилось, что и на гастроли в Италию Данилов поедет. И критик Зыбалов прислал Данилову письмо, извинялся, что не упомянул фамилию Данилова в газете, сообщал, что его игра на альте ему очень понравилась, что она выше музыки Переслегина, а впрочем, и симфонию Переслегина он хотел бы услышать снова, чтобы оценить ее объективнее. Клавдия же подкараулила Данилова вечером у входа в театр и набросилась на него с упреками. Что же он ее водил за нос, упрашивая о записи в очередь!
– Из-за чего они тебя пригласили?
– Я сам не понимаю из-за чего, – сказал Данилов.
– Не лги мне! Ты им понадобился?
– Им нужен музыкальный консультант. Вдруг придется читать ноты или оценивать песни.
– Музыкантов тысячи, лауреатов сотни, а позвали тебя. За какие заслуги тебя?
– Что ты на меня напала! – сказал Данилов.
– Ты не увиливай от ответа!
– Я не могу ничего объяснить тебе, – сказал Данилов строго. – Я не волен.
Эти слова сразу же успокоили Клавдию Петровну. Теперь она смотрела на Данилов с тихим интересом. И радость была в ее глазах.
– Надеюсь, что ты не забудешь, кто я тебе.
– А кто ты мне?
– Данилов, не надо… Ты знаешь, кто я тебе.
– По-моему, ты начинаешь питать ложные надежды. К тому же ты имеешь в очереди куда больше возможностей, чем я.
– Хорошо, – быстро сказала Клавдия, как бы соглашаясь с ним, словно он был одержим бредовой идеей и что же раздражать больного. Потом она все же не выдержала: – А ты, оказывается, вон какой загадочный. Только прикидываешься простаком и бестолочью…
– Извини, Клавдия, – сказал Данилов. – У меня спектакль. Загадки же мои ты давно могла бы разгадать.
– Может быть, я была слепая… – уже следуя к двери, он услышал печальные слова. Данилов даже остановился в удивлении. Посмотрел на Клавдию. Однако свет не падал на ее лицо…
Играл он в те дни много, играл с жадностью.
Играл на Альбани и на простом альте.
Играл Данилов и дома и в театре. Играл в яме с упоением даже музыку опер и балетов, какую прежде считал для себя чужой. Теперь у него было желание войти внутрь этой музыки без чувства превосходства над ней и ее композитором, понять намерения и логику композитора и обрести в музыке, пусть так и оставшейся ему чужой, свободу мастера, которому подвластна любая музыка («Ну не мастера, а мастерового», – скромничал при этом Данилов). В вещах, им любимых, он, как ему казалось, такой свободы достиг. Или уже достигал ее без особенных усилий и напряжений. То есть эти усилия и напряжения были в его музыке всегда, десятки лет, и были порой мучительными, сейчас же они словно истаивали, звуки рождались сами собой. Данилов помнил слова Асафьева: «В конце концов, техника есть умение делать то, что хочется. Но на всякое хотение есть терпение…» Выходило, что он, Данилов, во всем поспешный и непоседливый, в занятиях музыкой был именно терпеливым. И кое-чего добился.
Дома он играл вещи наиболее трудные для альта, и они получались. Он и прежде не раз играл их, и прежде бывали удачи, но теперь Данилов полагал, что мышление его альта (или альтов), выражения чувств инструментом стали более точными и близкими к правде. И тембром звучания и произношением инструментов Данилов часто оставался доволен. И будто бы забыл, каким неуверенным неудачником, каким ругателем самого себя он был в пору репетиций симфонии Переслегина и потом, после концерта.
Ему казалось, что теперь у него словно подготовительный период. Будто впереди у него – прорыв. Будь он более рациональной личностью, он бы вычислил варианты этого прорыва, а то и «проиграл» бы их в мыслях, вынуждая себя к поступкам. Но тогда бы он был другой Данилов.
Все чаще он думал о своей внутренней музыке. Ведь пока она звучит лишь внутри его – это своего рода тишизм. А что, если взять альт и попробовать… Но не будет ли тут нарушение его принципа – не использовать в музыке особенных возможностей? Нет, считал Данилов, он сам придумал приемы музыкального мышления (при этом опираясь на опыт именно земной музыки, что было немаловажно), никому он тут ни в чем не обязан и не применял никаких неземных средств. Стало быть, его условие не нарушено. Исследователи не поняли его музыки, ну и ладно (или поняли?). А от людей он ничего не собирался скрывать или утаивать. Наоборот, он имел потребность выразить перед людьми самого себя. Он хотел им говорить о своем отношении к миру и жизни. Слова ему не стали бы помощниками. Смычок и альт – другое дело. К тому же, пользуясь созданными им приемами, он мог мыслить и переживать прямо в присутствии слушателей (хотя бы и в присутствии одного слушателя), не обращаясь к чужой музыке, а – своей музыкой. Он импровизировал бы. К импровизациям же, когда-то обычным, теперь в серьезной музыке почти забытым, его тянуло.
Но он говорил себе, что желает именно мыслить альтом и выражать им чувства – и потому импровизировать, а не потому, что желает показать свою виртуозность, и не потому, что в нем пробудился композитор. Он, конечно, не исключал возможности, что вдруг – когда-нибудь! – примется писать музыку, – в консерваторскую пору он увлекался и композицией, потом все забросил, а тогда сочинил десятки пьес, каждый день занимался упражнениями по контрапункту (семьдесят фуг в месяц), гармоническим анализом, сольфеджио… Нет, теперь он никак не мог назвать свои импровизации (а он на них в конце концов отважился) сочинением музыки. Нот исполненного Данилов не записывал, прозвучавшую в его квартире (Наташи в те часы не было) музыку не повторял. Да и противоестественным казалось ему заучивать собственные мысли наизусть.
И все же Данилов не удержался и дважды записал свою музыку на магнитофон. Хотел послушать ее как бы из зала. Прослушав, ходил взволнованный.
Но все это было не то! Иногда он злился на альт. А чаще на самого себя. В той своей, мысленной, музыке он был сумасшедше богат: весь звуковой материал, который существовал в природе и в изобретениях людей, все инструменты, и забытые, и сегодняшние, и будущие, весь мелос мира – все было к его услугам, звукосочетания рождались мгновенно и любые. Теперь же он имел один альт, пусть и Альбани, но альт! Что он мог!
Данилов отчаивался, считал, что никакие мысли и никакие чувства подлинно он не сможет выразить альтом, что его звуки еще косноязычнее слов. Но и бросить свои импровизации не мог. Играл он и играл снова. Говорил себе: отчаивается он оттого, что избаловал себя мысленной музыкой. Теперь же пусть рассчитывает лишь на себя и на альт. И пусть на прибедняется. Техника у него сейчас отменная. И следует не заниматься самоедством, а следует дерзать, коли в этом у него есть потребность. Возможности альта далеко не исчерпаны. Это не оркестр, но это альт.
Однажды он играл Наташе. Наташа хвалила Данилова, хотя и сказала, что музыка для нее не совсем привычная. А потом, когда к нему в Останкино зашел Переслегин, Данилов решился играть и перед ним. Объяснил ему, что за музыку он просит выслушать. Данилов играл минуты четыре, нервничал, мысли его были скорые и отрывочные, музыка вышла резкая, бегущая куда-то, иногда и с прыжками, колкая, порой словно бы с заиканиями, случались в ней паузы – как бы остановки мыслей, такты шли неравномерные, движение по вертикали было своеобразное.
– Интересно! – сказал Переслегин. – На самом деле интересно. Играете вы сильно. Что делает ваш альт! А музыка похожа на вас. Нет, вы не всегда такой. Но иногда таким бываете. И не было в вашей вещи банальности.
– А не кажется вам, – осторожно спросил Данилов, – что я нарушил много правил?
– Ну нарушили! Но это правила учебников! Да и сколько новых правил уже возникало в двадцатом веке. И сколько еще возникнет. Ритмы, интонации, мелодии, да и самые звуки наших дней особенные, что же бояться нарушения правил! Какие удобны вам теперь средства выражения, такие и используйте. Людям вы будете дороги, если скажете свое. А не повторите произнесенное. А у вас свой язык, это видно и по одной фразе.
Переслегин, похоже, убеждал сейчас не только Данилова, но и самого себя.
– Ведь жизнь действительно особенная, новая, зачем же ее в музыке укладывать в якобы обязательные формы? Вы нарушили правила! Но я слышал не опыт с нарушениями, а музыку, при этом близкую мне, живущему в семидесятые годы. Завтра ваши нарушения станут правилами. И мои.
Данилову слушать Переслегина было приятно. Он нуждался сейчас в поддержке. Однако именно утверждения Переслегина он мог бы оспорить. Он любил всю музыку. Ему порой, коли было подходящее настроение, хотелось высказаться и в старой манере. Хотя бы и в романсно-ариозном, как говорил один его профессор, стиле конца прошлого столетия. Он желал развивать мысли и поместив их внутрь сонатной формы. Или фуги. И не потому, что был всеяден или не имел своего направления. Нет, Данилов имел направление. И думал о нем. Правда, он говорил себе, что ему не следует теоретизировать, куда интереснее двигаться в искусстве на ощупь. Тут он был определенно неточен. Это ученик музыкальной школы или увлекшийся дилетант могли двигаться на ощупь. Данилова же сейчас и Земский признавал профессионалом высокого класса. Его «на ощупь» было особого рода. Просто он не желал быть в музыке расчетливым. Но одно дело – не желать… Что же касается всеядности, то ее не было, а была жадность. Принявшись создавать музыку, Данилов жаждал опробовать все. Готов был примерить любое платье, чтобы выбрать наилучшее для себя. Он сидел с Переслегиным и думал о том, что желает сыграть вальс. И уже мелодия возникла в нем. А отчего бы и не вальс? При этом он не то чтобы хотел сочинить новый вальс. А хотел высказаться в форме вальса. Ну а потом? А потом его могли увлечь частушки, ритмы белгородского «Тимони», с его пританцовываниями и припрыгиваниями, к