Следующим утром мы завтракали под липой; у дяди было что-то на душе; я полагаю, что это было желание отделаться от нашего жуткого сожителя. В это время городской рассыльный передал ему письмо с большой печатью. Дядя вскрыл конверт, наморщил во время чтения лоб и передал мне письмо со словами: «Вот тебе на! Прочти, Ганс, и обсудим, что делать».
В письме говорилось о том, что какой-то богемец, некоторое время назад обосновавшийся в Штутгарте в качестве учителя фехтования, из ревности заколол свою жену. Было установлено, что преступник скрылся в Швейцарии; более того, что его или кого-то очень на него похожего будто бы видели на службе у владельца Шомона; что последнего настоятельно просят арестовать подозреваемого, произвести предварительный допрос и в случае, если подозрения подтвердятся, доставить виновного на границу. Бумага с подписью и печатью исходила от герцогской канцелярии в Штутгарте.
Прочитав этот документ, я в раздумье поднял глаза на окно комнаты моего учителя, которая находилась на верхнем этаже замка и была видна со двора. Богемец стоял у окна и чистил шпагу. Я твердо решил схватить преступника и предать его в руки правосудия, но все же бессознательно повернул бумагу так, что, взглянув вниз, он должен был заметить большую красную печать. Этим я давал ему немного времени на спасение.
Оговорив с дядей вопрос о задержании виновного — ибо в том, что это он, мы не сомневались ни минуты, — мы с пистолетами в руках поднялись в комнату богемца. Она была пуста; но, выглянув в открытое окно, мы увидели вдали, там, где дорога скрывалась за холмами, скачущего всадника. Когда мы спускались, посыльный из Биля, привезший бумаги, кинулся к нам, жалуясь на то, что не может найти своего коня, которого привязал за воротами, пока его самого угощали на кухне.
После этой истории произошла еще одна неприятность, в результате которой дальнейшее пребывание дома стало для меня невозможным.
Меня пригласили на свадьбу в Биль, находящийся в часе ходьбы городок, где у меня было довольно много знакомых, впрочем неблизких. Я вел довольно замкнутую жизнь и прослыл гордецом, к тому же, так как в ближайшем будущем помышлял, пусть и в скромной должности, вплести свою жизнь в великие судьбы протестантского мира, я не мог интересоваться внутренними раздорами и сплетнями маленькой Бильской республики. Поэтому я не особенно обрадовался приглашению и только по настоянию моего дяди, любившего уединение, но тем не менее общительного, согласился пойти.
С женщинами я держался крайне застенчиво. Я был крепкого телосложения и необыкновенно высокого роста, но некрасив лицом и давно решил, что отдам свое сердце только одной женщине и что случай встретить ее мне представится на службе моему герою Колиньи. Вдобавок я был твердо уверен в том, что полное счастье может быть куплено лишь ценой всей жизни.
Среди кумиров моей юности первое место после великого адмирала занимал его младший брат Дандело, о смелом сватовстве которого было известно всему миру. Эта история разжигала мое воображение. Свою возлюбленную, лотарингскую девушку, он увез из родного города Нанси на глазах у своих смертельных врагов, католиков Гизов, под торжественные звуки труб проехав с ней мимо герцогского замка. Я желал, чтобы нечто подобное было уготовано и мне.
Итак, я отправился в Биль. За столом мне указали место около очень милой девушки. Как это всегда бывает с застенчивыми людьми, для того чтобы избежать молчания, я впал в другую крайность и, чтобы не показаться невежливым, оживленно ухаживал за своей соседкой. Напротив меня сидел сын городского главы, важного торговца, руководившего аристократической партией, ибо в маленьком Биле, как и в больших республиках, были свои аристократы и демократы. Франц Годильяр (так звали молодого человека) имел, возможно, какие-нибудь виды на мою соседку, потому как со все возрастающим любопытством и довольно враждебным видом следил за нашим разговором, чего я, впрочем, поначалу не замечал.
Девушка спросила меня, когда я собираюсь ехать во Францию.
— Как только будет объявлена война палачу Альбе, — горячо ответил я.
— О таком человеке следует говорить с бо́льшим почтением! — бросил мне Годильяр.
— А вы разве забыли, — возразил я, — о его жестокости по отношению к нидерландцам? К такому человеку не может быть уважения, даже если это величайший полководец в мире!
— Он усмирял мятежников. Этот пример будет полезен и для нашей Швейцарии.
— Мятежников! — воскликнул я, опрокинув в себя стакан горячительного напитка. — Они такие же мятежники, как те, кто дал клятву на Рютли![1]
Годильяр удивленно и презрительно поднял брови и продолжил с заносчивой усмешкой:
— Когда-нибудь историки или ученые изучат это дело, и, возможно, обнаружится, что восставшие против австрийцев крестьяне лесных кантонов были глубоко неправы и повинны в мятеже. Хотя это к теме не относится; я лишь утверждаю, что молодому человеку без заслуг не к лицу осыпать ругательствами знаменитого воина.
Эти слова возмутили меня до глубины души, во мне поднялся гнев.
— Негодяй, — выкрикнул я, — тот, кто берет под свою защиту негодяя Альбу!
Завязалась совершенно бессмысленная потасовка; в результате Годильяра унесли с разбитой головой, а я удалился весь в крови, с изрезанной брошенным в меня стаканом щекой.
Утром я проснулся с чувством великого стыда, предвидя, что прослыву пьяницей. Без долгих раздумий я упаковал вещи и простился с дядей. Я рассказал ему о своей неудаче, и, поразмыслив немного, он дал согласие на то, чтобы я дожидался объявления войны в Париже. Я взял сверток золота из маленького наследства моего отца, вооружился, оседлал своего чалого коня и поехал в сторону Франции.
Глава III
Миновав без особых приключений Франш-Конте и Бургундию, я добрался до берегов Сены и в один из вечеров увидел башни Мелёна с нависшими над ними грозовыми тучами. До городка оставалось не больше часа езды. Проезжая деревню у дороги, я увидел молодого человека, сидевшего на каменной скамье у довольно приличной гостиницы с названием «Три лилии». Он, судя по всему, тоже был путешественником и воином; однако его одежда и вооружение казались нарядными по сравнению с моим кальвинистским одеянием. Так как в мои планы входило до наступления ночи добраться до Мелёна, я лишь бегло ответил на его поклон и поехал дальше. При этом мне послышалось, будто он крикнул мне вслед: «Счастливого пути, земляк!»
Еще некоторое время я упорно продолжал путь; надвигалась гроза, воздух становился невыносимо душным, и короткие горячие порывы ветра поднимали столбы пыли с дороги. Мой конь тяжело храпел. Вдруг ослепительная молния с треском ударила в нескольких шагах от меня в землю. Испугавшись, конь стал на дыбы и бешеными скачками помчался обратно по направлению к деревне, где под проливным дождем у самых ворот гостиницы мне наконец удалось его укротить.
Молодой человек все еще сидел на каменной скамье, защищенной навесом. Увидев меня, он с улыбкой поднялся, позвал конюха, помог мне отвязать дорожный мешок и сказал:
— Похоже, вам придется переночевать здесь; но не расстраивайтесь, вы найдете тут прекрасное общество.
— Не сомневаюсь! — ответил я и поклонился.
— Я, конечно, говорю не о себе, — продолжал он, — а об одном почтенном старом господине, которого хозяйка называет парламентским советником, — видимо, он важный сановник — и его дочери или племяннице, несравненной девушке… Отведите господину комнату! — обратился он к вошедшему хозяину. — А вы, земляк, скорее переоденьтесь и не заставляйте нас ждать, ибо ужин уже готов.
— Вы называете меня земляком? — спросил я по-французски, так как и он обращался ко мне на этом языке. — С чего вы это взяли?
— Это видно по вашему облику! — весело ответил он. — Прежде всего, вы немец, а по вашей манере держать себя я узнаю в вас уроженца Берна. Я же ваш верный союзник из Фрибурга, и зовут меня Вильгельм Боккар.
Я последовал за хозяином в отведенную мне комнату, переоделся, а затем спустился в столовую, где меня ждали. Боккар подошел ко мне, взял меня за руку и представил седому господину благородной наружности и стройной девушке в амазонке словами:
— Мой товарищ и земляк… — При этом он взглянул на меня вопросительно.
— …Шадау из Берна, — договорил я.
— Очень рад, — любезно ответил старый господин, — знакомству с молодым гражданином из знаменитого города, которому мои братья по вере в Женеве стольким обязаны. Я парламентский советник Шатильон. Религиозное перемирие позволило мне вернуться в свой родной город Париж.
— Шатильон? — воскликнул я с почтительным изумлением. — Это же фамилия великого адмирала!
— Я не имею чести состоять с ним в родстве, только если в очень далеком; но я знаком и дружен с ним, насколько это позволяет различие сословий и личных заслуг. Однако сядем, господа, суп остывает. Успеем еще поговорить.
Мы уселись за дубовый стол с витыми ножками. С одной стороны сидела молодая девушка, по правую и левую руку от нее было накрыто для советника и Боккара, я же поместился напротив. Когда к скромному десерту был подан искристый напиток из соседней Шампани, сидящие за столом стали разговорчивее.
— Я должен вас похвалить, господа швейцарцы, — начал советник, — за то, что вы сумели примириться в вопросах религии. Это доказывает, что вы обладаете чувством справедливости и здравым смыслом; моя несчастная родина должна бы взять с вас пример. Неужели мы никогда не поймем, что протестант может так же пылко любить свою родину, отважно защищать ее и подчиняться ее законам, как и католик!
— Вы слишком уж нас расхваливаете! — вмешался Боккар. — Действительно, мы, католики и протестанты, кое-как примирились друг с другом, но из-за раздвоения религии почти перестали общаться. В прежние времена мы из Фрибурга часто роднились с бернцами. Теперь же это прекратилось и долголетние связи порваны. В путешествии, — продолжал он с улыбкой, обратившись ко мне, — мы иногда еще помогаем друг другу, но дома едва кланяемся.