Анархические письма — страница 2 из 27

Что же сказать о нас – поколении грани тысячелетий? Только слепец сегодня способен не видеть той катастрофы, в которую ныне не то что вступает, а уже вступило человечество. Было бы банальностью перечислять симптомы агонии: экологический кризис, демографический кризис, перспектива ядерного Апокалипсиса, мельчание личности, усиление полицейского государства, канун тотальных этнических конфликтов, небывалая инфляция всех смыслов и слов… Нынешняя краткая передышка в череде бурь и кровопролитий может обмануть лишь тех, кто хочет обмануться – на горизонте тучи всё темнее, воздух современности насыщен предчувствием новых, чудовищных катастроф. Мы сегодня не можем не знать, что всё бывает и всё возможно, раз существуют АЭС и атомные бомбы, Кашпировский и фашисты, СПИД и теория относительности и 101-я комната Оруэлла, где умельцы в пять минут делают из святых – злодеев и предателей. Что значит сегодня быть «передовым человеком», «идти в авангарде», сокрушая обломки вчерашних устоев? Идти в авангарде падения в пропасть, быть передовым бараном, радостно и бездумно увлекающим за собой на дно всё человеческое стадо?

Что значит сегодня – быть революционером? Каковы враги у сегодняшнего революционера и анархиста? Вроде бы прежние: Власть и Капитал, государственный деспотизм и общественное мещанство; но ведь «мещанство», оснащённое компьютерами, Голливудом и массовой рекламой, капающей на мозги от детства до старости, с утра до ночи (в духе антиутопии Олдоса Хаксли), интегрирующее в зародыше любой протест и покупающее с потрохами любое творчество, – это уже не прежнее мещанство – уютное, сытое, пошлое, тихое и бездушное домашнее мещанство ионычей XIX-го века с их обязательными канарейками и ночными колпаками, – равно как и деспотизм, оснащенный детекторами лжи и атомными боеголовками, ГУЛАГами и Котлованами, Министерством Правды и Министерством Любви – это уже не царский деспотизм с его каторгой, филёрами и теорией официальной народности! У сегодняшнего революционера нет ни почвы под ногами, ни веры в светлое будущее, ни культурной «среды обитания», ни теоретиков и мучеников движения, ни живых традиций – ничего, кроме одинокой и субъективной жажды – до конца противостоять Дракону Системы.

По всему, анархизм должен был бы иметь в нынешней России мощнейшую базу (если в социальной жизни, как и в физической, противодействие всегда равно действию – а не длится до какого-то пройденного предела). Ведь «действие» – насилие, творимое над человеком – со стороны и Власти, и Общества, и чиновника, и средств массового оболванивания, и полиции, и армии, и капитала, в ХХ-м веке возросло многократно, приняло изощреннейшие формы и невиданные размеры. Казалось бы, вот почва для бунта, для протеста, для нового, нынешнего, живого, сильного, здорового анархизма. Но где всё это? Значит, обществу можно переломить хребет, а человека можно убить, искоренить, выжечь, вытоптать – совсем и навсегда?

Мы – те, кто открыл для себя в 80-е годы неизвестную и забытую страну – «подпольную Россию», Россию Революционную, свободную, гордую, отважную, – стоим сегодня на пустом месте, хуже того, на выжженном пепелище. Что нам в разбитых черепках давно ушедшей цивилизации? Живая связь, живая традиция давно прервана. К середине ХХ-го века в эмиграции и застенках истлели последние искорки былого огня. Чёрное знамя валяется поруганное, порванное, затоптанное в пыли, в грязи, хранится где-то в кладовых под замком у старых архивариусов среди ненужного хлама прошлых лет. Стоит ли, собрав по клочкам, вновь разворачивать его?

Где мы? Кто мы? Откуда мы? Что нам делать с нашим круглым сиротством? Что ещё не потеряно и возможно? Осталось ли хоть что-то, хоть крупица живого от того, что тяжким трудом и кровью собирали и накапливали такие чужие нам, такие далёкие и наивные предки, отделённые от нас всего каким-нибудь одним веком, – тем веком, когда седеют в считанные дни и минуты считаются за года?


III

Исторический анархизм – анархизм XIX-го столетия – стоит перед нами, точно огромный и прекрасный младенец, точно Геракл в люльке, – с наивным взором, неясными желаниями, импульсивными порывами и незамутнённостью помыслов.

И в самом деле, анархизм – младший брат в семье великих новорождённых Нового Времени. Успел состариться, обрасти жирком и обрести скептическое благодушие либерализм, чей звёздный час прогремел в грохоте революций XVIII-ro века, успел подрасти и возмужать социализм государственный – социализм Бабефа и Вейтлинга, Луи Блана и Этьена Кабе, когда наконец в 40-е годы XIX-го века во Франции и Германии раздался клич анархизма, провозглашающий одновременно стремление к полному освобождению личности и желание достичь свободной общественности. Штирнер в Германии, Прудон во Франции независимо друг от друга высказали две половины анархического кредо. Штирнера сочли странным шутником, Прудона – подозрительным субъектом, который не укладывался в партийные разборки бонапартистов и орлеанистов, государственных социалистов и сторонников Бурбонов. Но сказанное было сказано, и притягательная сила, неопровержимая правда анархической проповеди мало-помалу достигла сознания общества.

В нашем сегодняшнем удалении от XIX-го века с его борьбой и с его истинами есть одно большое преимущество: в пёстрой мозаике разноречивых и нередко враждующих между собой анархических голосов, направлений, школ и групп мы можем увидеть некоторое единство, то, что рождалось из суеты и суматохи времени, но не исчезло вместе с этим временем. Единой философии, единой «системы» анархизм XIX-го века не создал. Однако, большое видится на расстоянии: в пестроте анархизма XIX-го века угадывается общее ядро, спадает шелуха мелочных раздоров и преходящих заблуждений (пусть тогда они казались важными и принципиальными догматами), отлетает всё ложное и наносное и отчётливее предстаёт главное – пафос свободы, не признающей никаких рамок и компромиссов и стремившейся осуществиться во всей полноте. Нет свободы вне равенства, нет свободы дозволенной, ограниченной, дозированной, привилегированной, и нет человечности вне свободы – вот что не устаревает в проповеди анархизма XIX-го века! И из этой веры вытекают все научные обоснования, все публицистические проклятья, все критические атаки на современное общество, все попытки вслепую нащупать путь к иной жизни, к иному обществу.

Далеко позади нас остался XIX век и анархизм XIX-го века со всеми его склоками и спорами между анархистами-индивидуалистами, вырывающими одинокую личность из общества, и анархистами-социалистами, воспевающими свободное общество и забывающими о личности. Позади остались все разногласия между анархо-синдикалистами и анархо-коммунистами с их полемикой о методах и темпах: всё это имело свою ценность, своё значение, кипело живой жизнью и ныне сдано в архив под присмотр историков. Но главное – то, что и до XIX-го века жило в человечестве, но вполне воплотилось в чеканные формулы лишь тогда – это главное не ушло.

Анархизм – в той мере, в какой он выжил и существовал в ХХ-м веке на Западе, – существенно преобразился. Видя все старые пути заваленными чудовищной лавиной, он упорно искал новых дорог, стремясь к внутреннему синтезу своих направлений и к взаимодействию – теоретическому и практическому – с другими, близкими ему движениями. Развернувшись в полный рост в махновском движении на Украине, в испанской революции 30-х годов, да в парижском «Красном мае» 1968-го, помимо этих ярких, героических, но одиночных эпизодов, анархический огонь бился незримо и пробивался порою – то в молодёжных коммунах Запада, то в борьбе феминистских движений, то в стихийных экологических протестах, то в теориях мыслителей Франкфуртской школы, экзистенциалистов и экосоциалистов. Но если анархическое пламя не вполне потухло на Западе, то в России само кострище было надежно забетонировано. Чахлый кустик перестроечного неформалитета породил на одной из веточек пару вялых анархических листочков. Теперь нам всё приходится начинать с нуля. Пусть нас мало, пусть мы не знаем толком, что можно сделать и как начать – но мы ощущаем своё родство с теми, чьё сердце билось сильнее при слове «свобода», а значит, не все связи потеряны, не все нити порвались. Ведь в каждом времени есть то, что вне времени, в каждом человеке живёт то, что не умирает в человечестве с его смертью. «О вольность, вольность – дар бесценный!» – писал Радищев в XVIII-м веке, и эхом откликался ему из века XX-го Александр Галич: «Я выбираю Свободу!»

И всё же, хотя символ веры наш прежний, но верим мы уже иначе. Теперь, после тоталитарных экспериментов над людьми, нельзя верить не только в абсолютно злую природу человека, но и в абсолютно добрую. На передний план вышел, наряду с традиционным вопросом о деспотизме Власти, также вопрос о внутреннем рабстве и деспотизме масс, порождающих из своих недр фашизм и большевизм, – вопрос, почти неведомый для анархизма XIX-го века, однозначно противопоставлявшего народ – государству, общественную мораль – государственному праву; роковой вопрос, ставящий крест на безудержной апологии Человека, Прогресса и Науки.

Необходим отказ от ориентации на традиции Просвещения и позитивизма, предполагающие объективированность, однолинейность и механицизм в подходе к постижению явлений человеческого мира. Напротив – диалогичность, понимание множественности человеческих смыслов и раскрытие экзистенциального и необъективированного в личности, отказ от абсолютистских претензий рационализма, мужественная решимость без страха смотреть в бездну, таящуюся в человеке – только это сегодня может избавить анархизм от хронической слепоты и слабоумного самообольщения.

Прогрессизм и авангардизм, возобладавшие в классическом анархизме, сыграли с ним злую шутку. В неистовстве катастроф, потрясших человечество в первой четверти ХХ-го века, анархисты видели то, что хотели видеть: гибель старого мира рабства и рождение нового мира свободы. Однако новый мир, возникший на пепелище, был едва ли лучше старого, многократно проклятого анархистами и осуждённого на гибель, – и именно потому, что свободолюбивые революционеры верили в революцию как в разовый акт, приводящий к Царству Божьему на Земле, недооценивали значение личного усилия и обожествляли массовую стихию. Однако бешенство массовой стихии породило гранит диктатуры, сковавшей её; провозглашение Царства Божьего на Земле породило новую теократию – страшнее египетской и римско-католической, со своими жрецами и рабами.