Анатолий Мариенгоф: первый денди Страны Советов — страница 24 из 104

<…>. Ничего нового не даёт и “Плавильня слов” – сборник имажинистских стихов Мариенгофа, Шершеневича и Есенина».

На этом открыто колкие слова в адрес имажинистов практически закончились. Зато нашлись новые ходы, началась новая политика, которую советские литературные начальники будут вести и против имажинистов, и против футуристов. В обеих группах выберут по лидеру и будут всеми способами отрывать его от коллектива. У имажинистов – Есенина, у футуристов – Маяковского. Разделяй и властвуй, как говорится. Захаров-Мэнский уже подливает масла в огонь:

«В лице Есенина русская поэзия приобрела во всяком случае сильного поэта. В его стихах много задора, много от “имажинистского кривляния”, много непонятного для среднего читателя, но истинная настоящая поэзия так и брызжет и в его “Радунице”, и в “Сельском часослове”, и в “Преображении”, и во всех его талантливых стихах, разбросанных по сборникам и журналам, и в его книжке статей о графике Древней Руси – “Ключи Марии”».163

Критики поставили себе задачу – разбить сплочённый коллектив. Вот и В.Л. Львов-Рогачевский выпускает книжечку «Имажинизм и его образоносцы», где морализаторствует, склоняет на все лады творчество Вадима Шершеневича и пытается в теории доказать, что имажинизма как школы не существует. Один из аргументов Василия Львовича – наследование поэтическим практикам символистов и эгофутуристов:

«Двадцатилетний поэт уже в новой фазе. Был Вадимом Блоком, стал Игорем Шершеневичем. <…> “Равнодушною рукою” юный поэт примеривает уже новый плащ с чужого плеча. “У Вадима Северянина не только соловей поёт, как Игорь Северянин”, но он сам смешивает себя с Северянином, а Северянина с собой. Религиозную мистику сменил пьяный и пряный эротический туман»164.

А чуть позже он обвиняет Шершеневича и в подражании кубофутуристам:

«Что же происходит с фешенебельной поэзией Вадима Шершеневича – этого грезящего рыцаря напудренной дамы? Он, конечно, изменил своей Даме, которая оставалась с ним на время… Он поспешно перестраивает снова свою лиру, и он, конечно, становится Вадимом Маяковским <…> Пройдя через Бальмонта, Блока, Северянина, Маяковского, Вадим Шершеневич “прошёл” сквозь огонь, воду и медные трубы, прошёл и остался всё-таки только Вадимом Шершеневичем».165

К обширной теме «Маяковский и имажинисты» Львов-Рогачевский пристёгивает и Мариенгофа, и уже подмечает действительно важную особенность поэтики левого крыла образоносцев: «… им не дано “учуять” шаги прекрасного, и поэтому они даже в прекрасном находят омерзительное, но не способны находить в омерзительном прекрасное»166.

Львов-Рогачевский просто не до конца понимает стратегию имажинистов. Большая часть их стихотворений – это именно смешение «чистого и нечистого», и далеко не всегда получается находить в прекрасном омерзительное. Всё хулиганство Ордена, их перфомансы и вечера, их «занозы образов», – не что иное, как создание из омерзительных вещей прекрасного, воплощение искусства. Но для Василия Львовича (и многих современных исследователей) всё это пустой звук. Как пишет критик, у Мариенгофа и Шершеневича «за каталогом образов, за перепевами раскрывается страшное лицо человека, потерявшего душу в современном городе», и именно в этом «есть своё – и это войдёт в литературу».

Если Шершеневич для Львова-Рогачевского простой пошляк, то Мариенгоф – кровожадный безумец:

«Несчастный молодой человек в цилиндре и лакированных сапожках попал в историческую переделку, истерял душевное равновесие и стал помахивать дубинкой и кроить черепа и земле, и Магдалине, и тому несчастному ребёнку, которого когда-то оплакивал Достоевский».167

Здесь можно вспомнить и Владимира Ленина, который за ту же кровожадность назвал нашего героя «больным мальчиком». На деле же Мариенгоф поднимается до немыслимых высот: «Смотрите: явился Саваоф новый». Обилие жестокости возникает как раз за счёт масштаба – космического, всеохватывающего, божественного. Шершеневич отмечал, что этот пафос роднит его друга с акмеистом Мандельштамом.

В книге «Имажинизм и его образоносцы» большая часть разбора персоналий содержит критику Мариенгофа. Львов-Рогачевский легко находит этому объяснение:

«Я отвёл столько места Анатолию Мариенгофу потому, что это несомненно талантливый мастер, поэт, принёсший серебряные росы и умевший точить серебряные лясы, но он свихнулся и свой душевный вывих выдаёт за имажинизм».168

Но, пожалуй, самое главное во всей этой критической многоголосице и стремлении размежевать имажинистов – лжетрадиция литературоведческой мысли, в которой есть поэт-гений и есть поэт-прихлебатель:

«Катюша Маслова однажды сказала в романе “Воскресение” князю Нехлюдову: “Ты мною спастись хочешь”. Есенину давно пора сказать то же самое Мариенгофу и сродникам его».169

Это, напомним, 1921 год. И вот уже почти сто лет вслед за Львовым-Рогачевским эту мысль повторяют Ю. Прокушев, П. Радечко, А. Марченко, О. Лекманов, В. Пашинина, Ф. Кузнецов, отец и сын Безруковы, – и, видимо, не закончится это никогда.

От «Кондитерской солнц» до «Сентября»

Критика критикой, но что в действительности происходит с поэтикой Мариенгофа?

А идёт между тем становление его как мастера слова. Он освобождается от заимствований из Блока и Уайльда, избавляется от влияния Маяковского и начинает спорить с собратьями по имажинизму.

Некоторое влияние ещё оказывает Шершеневич, идеи которого наиболее радикальны для поэтики нашего героя. Одной из таких идей был отказ от использования глаголов. У Мариенгофа это можно встретить в поэме «Кондитерская солнц» (1919).

Из Москвы в Берлин, в Будапешт, в Рим

Мясорубку.

В Африке крылья зари,

В Америке пламени юбка,

Азия, как жонглёр шариками, огнём…

С каждым днём

Всё железней, всё твёрже

Горбылёвые наши выи,

Революция огненный стержень,

На котором и я, и вы.

Применить этот приём удаётся, и даже получается писать в собственной эпатажной манере, но всё-таки в этом много формализма. Нет дыхания, а есть душный академизм с тросточкой. От этого бежал Есенин, от этого убежал и Мариенгоф.

Сохранилось письмо Николая Эрдмана к родителям и брату (от 17 сентября 1919 года), в котором как раз разбирается «Кондитерская солнц»:

«Борис, письмо твоё с наброском Анатолия170 и со стихами Шершеневича я получил. Первое стихотворение мне очень понравилось, два других нет. Письмо, в котором списано немного “Кондитерских Солнц”, я тоже получил. Оно пришло вместе с маминым и папиным. “Кондитерские Солнца” мне совсем не понравились. Есть замечательные образы, чисто мариенгофские рифмы, которые замечаешь после третьей перечитки и которые я так люблю, но есть и совсем безвкусные строчки. А на протяжении такого малого количества строк их, по-моему, слишком много. Они мне испортили всё впечатление. Возможно, что это менее удачное место поэмы, а потому я прошу тебя списать ещё немного из неё для меня. Ты, конечно, не передавай им этого».171

Возможно, Борис Робертович не удержался и передал мнение брата друзьям. Во всяком случае, «Кондитерская солнц» была единичным экспериментом.

Обратимся к мемуарам Сократа Сетовича Кара-Демура.

«Это было в Комарово. Сидя в тени старой акации, я читал небольшую поэму-книжицу “Кондитерская солнц”, изданную в Москве в 1919 году на грубой, шершавой, должно быть, обёрточной бумаге. Ко мне подошёл Анатолий Борисович Мариенгоф, взглянул на книжицу, усмехнулся.

– Зачем вы это читаете, такую чушь… Где вы её взяли?

– У букиниста.

– Подумать только: её ещё продают, покупают и даже читают.

– А у вас она есть?

– Среди книг, которые я держу дома, нет ни одной моей.

Я их не люблю. Вышедшие из-под печатного станка, переплетённые – они становятся мне чужими, поворачиваются ко мне спиной…

– Или вы к ним?

– Это одно и то же. Люблю рукописи. Пока не напечатали – они мои. У меня дома лежит тридцать или сорок стихотворений, поэма “Денис Давыдов”, воспоминания…»172

Как видим, с экспериментами было покончено, и если что и вспоминалось, то с прохладцей. В дальнейшем Мариенгоф открывает свой собственный путь – свой имажинизм, где идёт перманентная борьба «чистого и нечистого». Это последовавшие один за другим стихотворения «Руки галстуком» (1919) и «Сентябрь» (1920).

Быстрее, разум-конь, быстрей!

Любви горячее пространство

Подковы

Звонкие распашут,

Нежнейших слов сомнут ковыль…

Мне нравится стихами чванствовать

И в чрево девушки смотреть, Как в чашу.

Заточенность на новый образ останется у Мариенгофа надолго. Этот образ он пронесёт сквозь годы и будет использовать при всяком удобном случае.

СЛУХИ, ФАКТЫ И БОЛЬШАЯ ЛИТЕРАТУРА
* * *

Гей вы, ослы, ослы!

От ржания осипли вы,

В «Стойле Пегаса» воды

Вы с сахарином выпили!