Мариенгоф принципиальную бездетность персонажей подаёт лаконично, цинично, со вкусом:
«Когда Ольге становится скучно, Владимир стремится её развлечь или найти ей подходящее занятие: “Родите ребёнка” – “Благодарю вас. У меня уже был однажды щенок от премированного фокстерьера. Они забавны только до четырёх месяцев. Но, к сожалению, гадят”».333
Приведём ещё один отрывок из тургеневского романа:
«Как все женщины, которым не удалось полюбить, она хотела чего-то, сама не зная, чего именно. Собственно, ей ничего не хотелось, хотя ей казалось, что ей хотелось всего. Покойного Одинцова она едва выносила (она вышла за него по расчёту, хотя она, вероятно, не согласилась бы сделаться его женой, если б она не считала его за доброго человека) и получила тайное отвращение ко всем мужчинам, которых представляла себе не иначе как неопрятными, тяжёлыми и вялыми, бессильно докучливыми334 существами. Раз она где-то за границей встретила молодого, красивого шведа с рыцарским выражением лица, с честными голубыми глазами под открытым лбом; он произвёл на неё сильное впечатление, но это не помешало ей вернуться в Россию».335
Этот отрывок напоминает всё тот же эпизод с изменой: женщина легко сходится с первым встречным, легко об этом забывает.
Шведский учёный-славист, исследователь русской литературы Бенгт Янгфельдт считает, что для поэтов Серебряного века особое значение имели два романа 1860-х годов – «Отцы и дети» и «Что делать?»336, – в которых эта проблема ставится особо остро:
«Чернышевский говорит об освобождении женщины от различных форм угнетения – со стороны родителей, мужчин, общественных институтов, а также о её праве на образование, труд и любовь. Брак должен быть равноправным, что, в частности, означает, что женщина должна иметь право жить не только с мужем, но и с другими мужчинами и иметь собственную спальню. “Кто смеет обладать человеком? Обладают халатом, туфлями”».337
Видели ли себя Брики в роли героев Тургенева или Чернышевского?
«“Базаров так похож на Володю, что читать страшно” [запись 1930-х годов в дневнике Лили Брик. – О.Д.]. В самом деле похож, – пишет Дмитрий Быков, – Маяковский мечтал его сыграть, и Мейерхольд уже придумал экспликацию первого эпизода: Базаров чертит на доске грудную клетку, рисует мелом сердце, сердце оживает и начинает биться. От Базарова в нём и ум, и неуклюжесть, и застенчивость, и обаяние, и “я над всем, что сделано, ставлю nihil” – конечно, он сам ладит себя по этим лекалам, и ранняя смерть тоже входит в базаровские правила».338
Итог: «Циники» – сложный роман, построенный на новых для конца двадцатых годов литературных технологиях, имеющий большое количество отсылок и аллюзий на Серебряный век и его героев. Читать «Циников» можно с нескольких позиций: можно клеймить маргиналов или сочувствовать им, а можно наблюдать и изучать всю масштабность и многослойность этого текста. Понятное дело, что до этого дозревают не все. Так случилось и после выхода романа в Берлине. В Советской России посчитали, что Мариенгоф относится к своим героям сочувственно, а, значит, ему не по пути с советским народом на стройках века.
«За Пильняком и Замятиным – Мариенгоф»
«Циники» были запрещены к печати в СССР. Не помогли и эпиграфы к роману из Лескова и Стендаля, в которых автор чётко дал понять, что не разделяет убеждений своих героев, а просто живописует их жизнь:
«Вы очень наблюдательны, Глафира Васильевна. Это всё очень верно, но не сами ли вы говорили, что, чтобы угодить на общий вкус, надо себя “безобразить”. Согласитесь, это очень большая жертва, для которой нужно своего рода геройство».
«Почему может быть признан виновным историк, верно следующий мельчайшим подробностям рассказа, находящегося в его распоряжении? Его ли вина, если действующие лица, соблазнённые страстями, которых он не разделяет, к несчастью для него совершают действия глубоко безнравственные».
Более того, Мариенгоф втянут в невиданную по масштабам кампанию, направленную против писателей-попутчиков.
Выбор авторов для показательного процесса на первый взгляд кажется весьма условным. Почему не Эренбург, типичный декадент, или вечный насмешник Зощенко, – чем не фигуры? Объяснение только одно: Пильняк и Замятин руководили ВСП – Всероссийским союзом писателей (на первых порах в число руководителей этого союза входил и наш герой)339.
Государство утверждало полный контроль над всеми сферами жизни общества. Необходим был единый орган правления и для писателей, руководить которым должны строители нового мира, а не богемный ВСП. С ним-то и требовалось разобраться.
Поводом для первых нападок послужила публикация в Берлине в издательстве «Петрополис» повестей Пильняка340 «Штосс в жизнь» и «Красное дерево».
Кампанию открыла «Литературная газета». 26 августа 1929 года вышла статья Бориса Волина, в которой утверждалось, будто «Красное дерево» было отвергнуто редакциями советских литературных журналов, после чего Борис Пильняк передал его в «белогвардейское» издательство «Петрополис». «Как мог этот роман Пильняк туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом он входит в контакт с организацией, злобно-враждебной стране Советов?»341
Всё это, конечно, было неправдой. «Петрополис» издавал немало советских авторов: Веру Инбер, Вениамина Каверина, Николая Никитина, Алексея Толстого, Константина Федина, Юрия Тынянова, Михаила Шолохова. Писатели-эмигранты публиковались меньше.
Пильняк написал открытое письмо, в котором говорил, что повесть его «Красное дерево» была принята в журнал «Красная новь» в самом начале 1929 года, но он был вынужден её забрать, так как появились новые мысли и необходимо было переделать повесть. Позже так и случилось – в этом же журнале вышел его роман «Волга впадает в Каспийское море», частью которого стала повесть «Красное дерево».
Письмо напечатали, но дело только набирало оборот. Газетные заголовки вопили: «Уроки пильняковщины», «Об антисоветском поступке Бориса Пильняка», «Советская общественность против пильняковщины», «Писатели осуждают пильняковщину», «Против пильняковщины и примиренчества с ней» и т.д. Пильняка обвиняли прямолинейно: маленькие городки, провинция, которую описал автор, в свете последних исторических событий выглядят так, будто Великая Октябрьская социалистическая революция не прошлась по России, не задела граждан, они ведут себя так же, как и век, и два века назад.
В это же время шла проработка Евгения Замятина – его травили за роман «Мы». Замятин писал Константину Федину:
«Написанный в 1919–1920 гг. утопический роман “Мы” в первую голову представляет собой протест против какой бы то ни было машинизации, механизации человека; американские критики в отзывах о романе “Мы” вспоминали о системе, применяемой на заводах Форда. В этом романе находили рефлексы эпохи военного коммунизма, но с современностью его связывать, конечно, нельзя».342
С действительностью роман никто и не связывал – критика видела в нём будущее, которое выстроит новый человек, воспитанный на идеях коммунизма.
15 сентября 1929 года состоялось экстренное собрание Всероссийского союза писателей. Было решено, во-первых, переименоваться в Союз советских писателей, во-вторых, избрать новое правление (Шмидт, Кин, Кириллов, Огнёв и Леонов). При этом союз покидают Пильняк, Ахматова и Пастернак. Об итогах собрания теперь уже Федин писал Замятину:
«1. Разрешение тобой английского перевода признано политической ошибкой;
2. Констатировано, что ты не признал своей ошибки в объяснениях;
3. Что ты не отказался от идей романа “Мы”, признанных нашей общественностью антисоветскими.
4. Пункт четвёртый касается запрещения публиковать за границей произведения, “отвергнутые советской общественностью”.
Общее собрание приняло резолюцию, осуждающую и тебя, и Пильняка».343
Мариенгофа попросту «пристёгивают» к уже сложившемуся «делу Пильняка и Замятина». Поводом служит выход «Циников» в берлинском издательстве «Петрополис». Обвинения те же: не разрешённый в СССР роман публикуется в белогвардейском издательстве; критика со стороны эмигрантских писателей самая благожелательная.
Последнее выглядит особо нелепо, если прочесть хотя бы пару рецензий писателей-эмигрантов.
«Возмущаться этим романом, – писал Юлий Айхенвальд, – значило бы доставить его советскому автору большое удовольствие: ведь он, очевидно, и хотел удивить, возмутить – epater le bourgeois или тех, кто ещё не отделался от буржуазных предрассудков стыда. В связи с этим и писать о “Циниках” трудно: ведь надо было бы и выписывать из них, а это стыдно и противно, это оскорбило бы всякую брезгливость. Именно поэтому, разумеется, читателей книга г. Мариенгофа себе найдёт».
Сработал выработанный ещё при имажинизме эпатаж, и критик попался на крючок. Статью нельзя назвать благожелательной. Вывод – не очевидный и явно не тот, к которому приводит читателя Мариенгоф, – по Айхенвальду звучит так: «В этом одном прав г. Мариенгоф: большевизм – это цинизм; большевизм – это школа цинизма»344. Мариенгоф писал далеко не об этом, но Айхенвальд интерпретирует многоуровневый текст в своих целях – для борьбы с большевизмом.