Анатолий Мариенгоф: первый денди Страны Советов — страница 91 из 104

«Вместо того, чтобы воскресить в пьесе черты живого Лермонтова и нарисовать реалистически правдивую историческую драму гениального поэта, Мариенгоф пошёл по пути мнимого, внешнего историзма и бесконечно обеднил и принизил один из замечательных образов русской истории и литературы».

Иногда кажется, что газетчики нарочно выдают достоинства текстов Мариенгофа за недостатки. Черты живого Лермонтова драматургу удались – да ещё как! Для него это вопрос поэтический и даже философский. Мариенгофу важно показать, что Лермонтов не только гениальный поэт, но и живой человек. Как блестяще ему это удаётся, мы знаем ещё с «Романа без вранья».

Дымшиц пишет ровно противоположное:

«Многие современники Лермонтова, оставившие о нём литературные воспоминания, сообщали о нём факты, лишь внешне рисующие его облик, но не раскрывающие нам Лермонтова как глубокого и цельного мыслителя. Они не могли не видеть, что автор “Смерти поэта” был пламенным врагом царя и светской челяди, затравившей и убившей гордость русской поэзии – Пушкина. Но при этом они не умели постигнуть идейные причины, которые привели Лермонтова к созданию гениальных стихов, зовущих к отмщению за гибель Пушкина. Об этих причинах гораздо больше говорит творчество Лермонтова – автора “Вадима”, – полное ненависти к крепостничеству, проникнутое духом любви к “простому народу”, угнетённому властью царей и помещиков. В этом отношении духовную сущность Лермонтова, его характер неизмеримо лучше, чем многочисленные мемуаристы, понял великий друг и критик поэта Белинский, написавший о нём в письме к Василию Боткину: “Глубокий и могучий дух!.. Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлаждённом и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого”».

(А Мариенгоф как-то написал жене: «[Мне говорят, что у Лермонтова] всё гениально. И паршивый роман “Вадим” тоже гениальный. Ох!»)

И тут же Дымшиц попрекает Мариенгофа за поэтический инструментарий, с помощью которого тот рисует художественный портрет Лермонтова:

«Анатолий Мариенгоф далёк от того, чтобы показать идейные корни борьбы Лермонтова с царём и дворянским “высшим светом”, чтобы показать антикрепостнические взгляды поэта».465

Здесь-то, положим, Дымшиц прав, ибо к идейным корням Мариенгоф был глубоко равнодушен. С начала пятидесятых годов Мариенгоф начинает работать не ради шкурного интереса, он начинает задумываться о вечности.

Теперь – о фельетоне «Флейта Мариенгофа», опубликованном в «Крокодиле»:

«До чего утончённо, до чего изысканно! Княгини, графини, ноктюрны, аксельбанты, и в центре всей этой роскоши длинноногий царь в лосинах. Очень уж любят некоторые драматурги хоть малость повращаться в придворной обстановке. Надо иль не надо, суют в пьесу великосветский бал».466

Мариенгофа упрекают в любви к царской России, его вновь мягко и шутливо, но вычёркивают из советской действительности:

«В произведении Мариенгофа мы не видим “гордого чела” автора “Демона” и “Героя нашего времени”. Великий русский поэт выглядит в пьесе маленьким корнетом, пишущим стишки».467

Когда дело доходит до «Крокодила», жди беды. И Мариенгоф не сидит сложа руки – он пишет письма. Сначала Алексею Суркову – с просьбой разобраться в этом деле. Потом – Константину Федину, так как Сурков не удосужился ответить. Время идёт, а ответа всё нет ни от первого, ни от второго литературного начальника. Только в мае 1952 года приходит письмо от Федина.

«Дорогой Анатолий Борисович, почти полугодовое моё молчание после того, как я получил от Вас письмо, – не вполне простительно даже при тех обстоятельствах, которые мешали мне ответить Вам своевременно.

Пожалуйста, извините меня.

А.Сурков долгое время болел, а затем отправился на излечение в санаторий. В какие пребывания (sic!) его там, я очутился в этом санатории и только тогда имел возможность поговорить по Вашему делу. Было это, однако, уже в марте! В апреле я должен был уехать за границу, а по возвращении оттуда всё время был крайне занят, так что вот только теперь немного освободился и могу заняться запущенными своими делами.

Разумеется, мне было бы легче выбрать время, чтобы отозваться на Вашу просьбу, если бы она оказалась выполнимой и потребовала короткого и благоприятного для Вас ответа.

К большому сожалению, я не мог ничего предпринять такого, что помогло бы в Ваших хлопотах или как-нибудь обнадёжило Вас насчёт несчастной истории с пьесой.

Разговор с Сурковым, который помнил о Вашем письме к нему (не знаю, ответил ли он Вам), ничего решительно не дал, кроме отказа рассматривать или обсуждать вопрос о Вашей пьесе и деятельности “Крокодила”. Так как сама пьеса не встретила у Суркова одобрения, то и просьба Ваша не вызвала у него желания защитить её от нападок.

Поднять вопрос о деятельности “Крокодила” в Союзе писателей без поддержки Суркова было бы неосмотрительностью, из-за которой, не причинив особого ущерба автору фельетона, можно было бы сосредоточить огонь на Вас. Так и случилось, что при желании своём быть Вам полезным, я никакой помощи оказать не мог.

Фельетона я не читал, но из копии письма Вашего Суркову мне ясно, что весь фельетон построен на передержках и натяжках: пьеса не даёт повода приписывать Вам ни “слабости” к великосветским сценам, ни – тем паче – какой-нибудь тени “амнистии” убийцам Лермонтова, которые в “Рождении поэта” недвусмысленно разоблачаются».

19 декабря 1953 года Мариенгоф пишет жене:

«Идут и идут статьи на мою тему. Ещё какие-то “Берёзки” появились, говорят, в “Комсомолке”, “Тунеядцы” в “Литературной”… А как же будет с Мариенгофом?.. Признаюсь, Люшенька, я весь на вздёрге! После Бабочкиного468 удара по “Лермонтову” так и жду финку меж лопаток от очередного гангстера с ул. Воровского или подручного с Неглинной».

Тем не менее, на этом критика заканчивается, так как, видимо, появился куда более интересный объект для удара.

«Остров великих надежд»

Пока Мариенгоф занят собственными пьесами, Козаков пытается пристроить третью их «совместку». Анатолий Борисович интересуется, как обстоят дела, и получает неожиданный ответ:

«Комарово, 23 августа, 1950 г.

Дорогие мои Тольнюхи!

<…> 15 августа я был в Союзе на общем собрании. Доклад делал Чирсков469. Конечно, ни слова не сказал о нашем “Острове”, а говорил, ёб твою мать, о ком угодно. И вот: перерыв после его доклада, я выхожу из зала, чтобы направиться на вокзал, в Комарово.

У выхода из зала меня приветливо останавливает секретарь Обкома Казьмин и говорит: “С большим удовольствием, в один присест читал «Остров». Мы вынесли постановление об этой пьесе”.

В эту секунду подходит Чирсков, и Казьмин обращается к нему: “Почему это вы, товарищ Чирсков, не упомянули об этой пьесе? Нехорошо, неправильно это”.

– У меня было всего лишь 1 ½ часа на весь доклад. К сожалению, я не мог говорить о многих вещах.

– И не надо было говорить о многих, но о выдающихся следовало всё-таки. Товарищ Андрианов предложил нам, секретарям, прочитать эту и дать заключение по ней. Мы все её очень одобрили, и вот я по поручению Обкома отдавал пьесу товарищу Суслову в ЦК с просьбой поскорей её апробировать. Товарищ Малин сегодня мне сообщил, что пьеса находится на предварительном просмотре в ИМЭЛ`е у товарища Поспелова. К концу августа ИМЭЛ должен дать свой отзыв товарищу Суслову.

И, обратившись ко мне, Казьмин продолжал: “Позвоните мне числа 24-25 августа. К этому времени я, возможно, буду даже знать кое-что. Не стесняйтесь, звоните”. Чирскову: “Пьесу эту надо печатать в «Звезде» обязательно. Мы написали в ЦК о нашем желании, чтобы премьера состоялась у нас, т.к. авторы ленинградцы”.

Тольнюхи! Сию встречу передал вам стенографически. Да, вот ещё, что было сказано Чирскову: “Как же это так? Секретариат Союза направил нам свою рекомендательную бумажку, которую мы вместе с письмом авторов отправили в ЦК, а вы, словно забыв о решении вашего Секретариата, ни слова не говорите о пьесе в своём докладе…” Ох, уж вился извинительно не угадавший на сей раз Чирсков! <…>

Ваш Монах Михуил».470

«Остров великих надежд», так долго лежавший в Реперткоме непрочитанным, появится в одном из номеров журнала «Звезда». Это первый небольшой успех. Пьесу одобрили в ЦК.

А как было не одобрить? Драматурги очень постарались. Тему выбрали соответствующую – формирование советского государства в 1918–1919 годах, приходилось со всех сторон отражать атаки белых и интервентов. Как и полагается, втиснули в ткань драмы и товарища Сталина, но в самом конце – как соль и перец, по вкусу.

Вы скажете, что это, как выразился младший Козаков, «попытка лизнуть»? Но напомним, что в период 1948–1953 годов волнами, одна за другой, шли политические репрессии: убийство Михоэлса, борьба с космополитами, «Дело Еврейского антифашистского комитета», «Дело врачей» и другие. Почти все они носили отчётливо выраженный антисемитский характер.

Над многими друзьями и знакомыми Мариенгофа и Козакова сгустились тучи. Зоя Никитина, жена Михаила Козакова, провела целый год в тюрьме по делу ее брата-белогвардейца. Борис Эйхенбаум проходит через «суды чести». Израиля Меттера пытаются сделать сексотом. А Ольга Эйхенбаум позже вспоминала, что, если бы не смерть Сталина, её отца точно пустили б под расстрел.