Андрей Белый. Между мифом и судьбой — страница 3 из 89

С КАМПАНЕЛЛОЙ И БЕЗ КАМПАНЕЛЛЫ

2.1. «У меня — лозунг свой»: между Верой Джонстон и Максимом Ковалевским

<…> так близко к нам Солнце, что, собственно говоря, мы на Солнце… <…> вот Солнечный град Кампанеллы спустился, вот мы — в граде Солнца! По слову мечтателя вступим мы в Солнечный Град. Его Царствию да не будет конца! —

так пафосно завершается эссе Андрея Белого «Утопия», опубликованное в 1921 году под псевдонимом Alter ego в журнале «Записки мечтателей»[139]. Это, пожалуй, самое выразительное и концептуальное высказывание Белого, связанное с именем Томмазо Кампанеллы (1568–1639), автора знаменитого утопического сочинения «Civitas solis» (1602; опубликовано в 1623 году).

В устных выступлениях, черновиках и печатных работах Белого имя Кампанеллы возникает только с 1918 года[140]. Вместе с тем образ Солнечного града без упоминания Кампанеллы появляется гораздо раньше, еще в 1900‐е, и проходит через все его творчество[141].

Например, в симфонии «Кубок метелей» «белый снеговый челн» уплывает «в солнечный град вдоль снеговых волн»[142]. Москва эпохи аргонавтических чаяний, по позднейшему признанию писателя, видится ему «городом Солнца»[143]. В статье «Театр и современная драма» (1907) он провозглашает: «Солнечный град новой жизни — Civitas solis: вот колоссальный, живой символ»[144].

Активно используя солнечную образность вообще и словосочетание «Солнечный град» в частности[145], Белый-символист, однако, имя автора «Civitas solis» нигде не называет. Более того, между мистическим Солнечным градом Белого и коммунистическим Civitas solis Кампанеллы очень мало общего: Белый-аргонавт, в отличие от Кампанеллы, решительно не интересуется ни общественным устройством, ни формой правления, ни хозяйственным укладом жизни. Как кажется, «Солнечный град» Андрея Белого с «Civitas solis» Кампанеллы роднит лишь общее название. Но и с ним серьезная проблема. Ведь в первом русском издании 1906 года «Civitas solis» переведено А. Г. Генкелем как «Государство Солнца»[146]. Так Белый свою утопическую мечту не называл ни разу, ни в период аргонавтизма, ни после.

Тогда откуда же пришел к Белому «живой символ» «новой жизни», его Солнечный град?

Нам представляется, что ответ на этот вопрос находится в статье известного социолога, юриста, либерального общественного деятеля Максима Максимовича Ковалевского (1851–1916) «Развитие идей государственной необходимости и общественной правды в Италии. Ботеро и Кампанелла», опубликованной в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1896 году[147]. Это одна из первых фундаментальных работ о Кампанелле на русском языке. И именно в ней «Civitas solis» переводится не как «Государство Солнца», даже не как «Город Солнца», а как «Солнечный град».

Знакомство Белого с этой работой М. М. Ковалевского несомненно.

Во-первых, журнал «Вопросы философии и психологии» был в семейной библиотеке Бугаевых, и с его освоения началось выработка Белым самостоятельного мировоззрения. Он так вспоминал свое «отроческое» времяпрепровождение:

Весенний денек; перелетают от крыши соседнего дома из рваных туманов вороны: на крышу соседнего дома <…>; я — начитанный отрок, ведущий дневник, застаю в кабинете отца втихомолку читающим книги — себя: над «Вопросами Философии» я. Перевод Веры Джонстон «Отрывки из Упанишад». Начинаю читать (ЗЧ. С. 449).

Интерес к этому первому в России философскому журналу пробудился у Белого в 1896 году, когда ему было 16 лет:

<…> уже тайком от папы забираюсь к нему в кабинет и читаю доступные моему пониманию философские книги, «Вопросы философии и психологии»; начинают интересовать проблемы гипнотизма, спиритизма и оккультизма; производят потрясающее впечатление «Отрывки из Упанишад» и «Тао» Лао-дзы <…> (МБ. С. 41).

Этот интерес сохранялся на протяжении многих лет, что отмечено и в «Материале к биографии», и в «Ракурсе к дневнику». Так, в записи за 1899 год Белый указывает, что читает «жадно „Вопросы философии и психологии“ (Грота, Лопатина, Соловьева, Трубецкого и др.)» (РД. С. 329). В записи за 1900‐й — что начинает «упорно штудировать ряд статей в „Вопросах философии и психологии“ (между прочим статьи С. Н. Трубецкого „О конкретном идеализме“)» (МБ. С. 56). В 1903‐м — что вновь «усиленно читает „Вопросы Философии и Психологии“» (МБ. С. 95), а в 1904 году — что опять «старательнейше делает пробег по старым номерам „Вопросов философии и психологии“, перечитывая напечатанные там статьи по психологии <…>» (РД. С. 350).

Во-вторых, номер «Вопросов философии и психологии» со статьей Максима Ковалевского (№ 31) Белый никак не мог пропустить. Ведь именно здесь были напечатаны те материалы, которыми он был увлечен. Это и упомянутая в записи за 1900 год работа С. Н. Трубецкого «Основания идеализма»[148]. Это и «Отрывки из Упанишад» в переводе Веры Джонстон[149], с которыми Белый познакомился в 1896‐м и которые вспоминал как определившие его будущий путь:

<…> не книгами определяются вкусы — событием: «Упанишадами», разорвавшими стены; нашел зерно жизни, развив пелену воспитанья <…> «Упанишады» наполнили душу, как чашу, теплом. Устремление более поздних годов родилось в миге чтения <…> (ЗЧ. С. 454).

И наконец, в-третьих: трудно представить, что Белый не заметил статью Ковалевского, так как ее автора он хорошо знал с детства. Ковалевский был многолетним другом его отца, шафером матери на свадьбе его родителей, частым гостем бугаевского дома.

Сколько слов о добром и вечном сыпалось вокруг меня; сеялись семена; я ими был засыпан. Среди кого я рос? У кого сидел на коленях? У Максима Ковалевского: сидел, и поражался мягкостью его живота <…>, —

вспоминал Белый (НРДС. С. 41). С едкой иронией вспоминал он впоследствии, как «ребенком прислушивался к словам Ковалевского» (НВ. С. 11), приходившего «во фраке, неся шапо-клак (не Евангелие), чтобы провозгласить — „Кон-сти-ту-ци-я!“» (НРДС. С. 106). Через него, писал Белый, «основы конституционного строя и позитивистического мировоззренья восприняты были мной <…>. Я всосал это все в себя еще с карачек: на то „мы“ — профессорский круг, чтоб младенцы у „нас“ не так ползали, как у всех прочих, а конституционно и позитивистически» (НРДС. С. 107).

Именно так, «конституционно и позитивистически», была написана и статья М. М. Ковалевского «Развитие идей государственной необходимости и общественной правды в Италии. Ботеро и Кампанелла». В центре внимания социолога был сложившийся на закате Ренессанса «идеал светского государства, ставящего себе целью не подготовление христианских душ к вечной обители, а земное благосостояние народных масс» и открывающего «путь торжеству народных интересов»[150]. Ковалевский подробно сопоставил воззрения Джованни Ботеро (ок. 1544–1617) — итальянского мыслителя, политического писателя («Государственное благо», 1589; «Универсальные реляции», 1593–1594), предвестника «описательной социологии»[151] — и Кампанеллы.

Если основная забота Ботеро направлена на эффективное соблюдение «государственного блага», то учение Кампанеллы, как отмечалось в статье, было призвано «революционировать в будущем весь строй социальной и политической нравственности и выдвинуть вперед новый идеал — совершенного равенства материальных благ и господства общественной правды»[152]. В понимании либерала Ковалевского «„Солнечный град“ <…> не фантазия, ставящая себе целью аллегорическое изображение царства разума, и не образец идеального, неосуществимого в мире государства, а мотивированная конституция, написанная будущим правителем небольшой республики горцев, в которой слабое развитие мануфактур и торговли и преобладание земледельческих интересов воспрепятствовали росту капитализма, где нет поэтому серьезных социальных контрастов, бедности и богатства, и внутренний мир нарушается чаще родовыми усобицами и фискальным гнетом, чем столкновениями труда и капитала»[153].

Однако сама проблематика статьи Ковалевского едва ли могла заинтересовать Белого. В поздних мемуарах он признавался, что социализм тогда виделся ему «до крайности упрощенным», и винил в том профессорскую среду:

<…> он <социализм> мне подан в сплетении с либеральными заскоками Ковалевских, которым цену я знаю; в то время и либералы, и консерваторы заслоняют от меня политический горизонт; от рабочего и крестьянского движения я отрезан бытом, незнанием фактов и неимением времени изучить то, что мне кажется лишь малым участком культуры <…> (НВ. С. 451–452).

Несмотря на очевидную несправедливость и советскую ангажированность, это высказывание Белого в основе своей верно. Политические и социологические идеи не могли удовлетворить юношу, который мечтал о теургическом преображении мира, а не о рецептах достижения общественного блага. Думается, что Белый прельстился не идеями Кампанеллы в пересказе Ковалевского, а лишь заглавием утопического трактата — «Солнечный град». Оно коррелировало с образами «невидимого града Китежа», «града небесного Иерусалима» и, главное, совершенно органически встраивалось в аргонавтическую утопию, построенную на культе солнца.

Любопытно, что идея заимствовать у Кампанеллы название трактата могла быть подсказана Белому самим Ковалевским. Социолог полемизировал с попытками ряда ученых «связать учение Кампанеллы с порядками древних инков, сделавшихся известными в Европе благодаря завоеваниям Пизарро»[154], и увидеть в Civitas solis черты Куско — главного города империи инков, в центре которого так же стоял Храм Солнца. Ковалевский был решительным противником этой гипотезы, но допускал возможность заимствования Кампанеллой эффектного названия из «распространенных в Италии описаний Нового Света»[155].

Белому подобная практика заимствования тоже была не чужда. В работе «Почему я стал символистом…» писатель свидетельствует (если, конечно, верить Белому), что аналогичным образом в его лексикон в это же время пришли слова «символ» и «символизм»:

<…> мне открыт выбор слов нового словаря: словаря искусств; и между прочим: мне попадается слово символ, как знак соединения «этого» и «того» в третье их, вскрытое в «само» моего самосознающего «Я»; слова «символ» и «символизм» я механически заимствую от французских символистов, не имея никакого представления о их лозунгах; мне до них и нет дела; у меня — лозунг свой <…>[156].

По-видимому, с «Солнечным градом» Белый поступил так же, взяв понравившийся образ, но наполнив его содержанием, совершенно не связанным с социальной утопией Кампанеллы.

Источников солнечной образности Белого-«аргонавта» слишком много, чтобы здесь все их подробно анализировать: это и литература, и философия, и мифология (Бальмонт, Ибсен, Соловьев, Ницше и многие другие). Однако на один из возможных источников все же хочется указать — прежде всего потому, что обнаружить его Белый мог в том же № 31 журнала «Вопросы философии и психологии», в котором нашел «Солнечный град». В упоминавшихся «Отрывках из Упанишад» в переводе Джонстон говорится:

Солнце — жизнь, Месяц — тело. Все имеющее форму есть тело, все бесформенное — жизнь. Ибо форма есть тело… <…> Итак, полагающие благочестие в омовениях и жертвах наследуют мир месяца. Воистину они снова вернутся в земной мир… Но <…> служением Вечному и знанием, ища Сущности, другие наследуют Солнце. Ибо оно есть отечество жизни, бессмертный, бесстрашный и выспренный путь. Оттуда они не возвращаются больше в этот мир. Оно есть окончательная цель[157].

В этих положениях в концентрированном виде уже содержится ядро аргонавтической утопии Андрея Белого. Будущий писатель мог соединить идею Упанишад о том, что Солнце — это родина («отечество»), «бессмертный, бесстрашный и выспренный путь» и «окончательная цель», с заглавием трактата Кампанеллы, столь удачно и поэтически переведенным на русский язык Максимом Ковалевским, то есть — с образом утопического Солнечного града.

2.2. «Остров Цитеры» или «Civitas solis»: между Ватто и Кампанеллой

«Солнечный град» оказался подходящим символом не только для Белого-«аргонавта», но и для Белого-антропософа. Изменившиеся под влиянием лекций Р. Штейнера и занятий оккультной практикой представления о природе человека и мира лишь обогатили содержание образа[158]. Вернувшись в 1916 году из Дорнаха в Москву, Белый ощутил себя миссионером, призванным открыть людям глаза на причины мировой войны и мирового кризиса, а также доказать, что спасение человечества — в «духовной науке» антропософии. Она, согласно Белому, будет способствовать расширению сознания и приблизит чаемый Солнечный град, опустит его «в сердце».

Собственно, об этом и эссе «Утопия», где Белый рассказывает об антропософской космогонии и своем «фантазийном» видении природы человека:

<…> тела силовые (эфирные) — стебли цветов (тел физических), соединяющие нас при помощи корня с родимою почвою солнца; так видное нами физически солнце есть, так сказать, ваза с цветами; иль — проще: светило дневное — есть символ лишь пересечения многих стеблей (тел эфирных) в связавшем их корне; светило дневное и есть символ корня; мы в корне — солнчане. Что делает корень? Он черпает влагу; и далее поднимается влага в сосудах стебля — до цветка; так в астральное тело, в наш корень телесный, вбирается капелька влаги — души, поднимаясь стеблем — иль мощною линией ритма эфирного тела — в цветочек; в материю; в теле, в строении тела, отображен рост растения; голова, корень тела, струит влагу мысли по стеблю (по стану) к цветам; лепестки — наши ноги.

Мы думаем, будто свободно мы ходим ногами; но это иллюзия; носит нас ветер духовности; на огромных стеблях раскачалися мы; у марсианина тело — «растение» с более выросшим стеблем стихийности; у венерянина тело — с коротким сравнительно стеблем, и оттого «цветы» этих стеблей (тела минеральные их) не встречаются; «марсианин» качается выше; а «венерянин» качается ниже.

И корень — астральное тело — прокол в мир душевный; душа — это влага, струимая стеблем к цветам; но та влага — осадки развеянной атмосферы вокруг, пролитые дождем; и потом — испарение снова листами растенья; душа в нас живет лишь «момент», и — ничтожной частицею; вся она, наша душа, существует вне нас.

Что есть смерть? Упадение семени. Но — куда? На родимую почву под злаком; и — зарывается в почву; так падает семя — плод жизни — из чашечки (тела) под стебель — в астральное тело: астральное тело само есть «поверхность свеченья» души; в отхожденьи на родину пересекаем мы сферу луны, пересекаем мы сферы Меркурия, сферы Венеры; и — падаем в Солнце — сквозь солнце.

Из семени прорастает впоследствии стебель; на стебле опять раскрывается чашечка: перевоплощение — закон.

Наше тело реальный цветок жизни солнца; цветочек растения — отражение в зеркале солнечной силы стихии; цветы — это символы ритмов стихийного тела, которое в нас[159].

Завершающая эти построения апелляция к Кампанелле в последнем абзаце выглядит, на первый взгляд, немотивированно, ведь имя автора «Civitas solis» ранее в эссе не упоминалось, да и сходство между астральной утопией Белого и государством Кампанеллы найти не просто.

Хранящийся в РГАЛИ автограф «Утопии» позволяет прояснить замысел произведения и его эволюцию. Оказывается, что посвященный Кампанелле заключительный абзац (он приведен в начале раздела) первоначально не планировался и что отсылку к Кампанелле Белый хотел добавить одновременно с отсылкой к… Антуану Ватто.

Основная часть автографа — от заголовка до возгласа «Осуществится „фантазия“»[160] — написана черными чернилами практически без помарок (похоже, что этот текст был переписан начисто с какого-то другого, неизвестного нам черновика). Однако поверх чернильных записей идет достаточно плотный слой карандашной правки, очевидно — позднейшего происхождения. Карандашные вставки и зачеркивания носят преимущественно стилистический характер: Белый заменяет слова синонимического ряда, выбирая наиболее выразительные, корректирует синтаксис, делая предложения более сжатыми и интонационно насыщенными.

Принципиальны в позднейшей правке два добавления: в начале и в конце текста.

Первое добавление не вошло в окончательный текст эссе и не было опубликовано в «Записках мечтателей». Это небольшое (страница карандашного текста) «Вступление к „Утопиям“», в котором Белый рассуждает о том, кто такие мечтатели (тема была поднята им ранее в программной статье, открывающей первый номер журнала, а здесь развита), объясняет (весьма экстравагантно), почему подписал «Утопию» псевдонимом Alter ego, и сравнивает мечты о будущем с «Отплытием на остров Цитеру» — знаменитой картиной Антуана Ватто (1684–1721) «L’ Embarquement pour Cythère» («Le Pèlerinage à l’ île de Cythère»; 1717)[161]. По непонятным причинам «Вступление к „Утопиям“» откололось от эссе и попало в другую архивную папку[162].

Приведем это «Вступление» полностью.

Записки «Мечтателя»
Вступление к «Утопиям»

Как известно, мечты порождают в морях целый остров [зачеркнуто: в волнах океана таинственный остров[163]] — Цитеру, где новая жизнь восстает населением, там — города, как и здесь; там — мечтатели; даже, как кажется, там издаются «Записки мечтателей»; я — Мечтатель «Записок», я — плод порожденья писателей из «Записок мечтателей», их — alter ego: не думайте, будто я — псевдоним одного из «писателей», существовавших доселе; и я — не гомункул; я — есмь: проживаю, как вы, в Петрограде, на Кирочной, в доме таком-то: спросите Егорова[164]. Нет, не думайте, что и Его=ровъ — Ego=Оръ=овъ (не — Дух времени, и не «Я» его); просто Егоров Я; псевдоним выбираю себе — Alter ego; [зачеркнуто: но я возник в 1919] действительно: я возник в январе — из «Цитеры», из мысли «мечтателей», замышлявших «Записки»; и вот осадился — на Кирочной; ныне служу, как и все; а в свободное время пишу. Мне нет места нигде: я надеюсь — «Редакция» не отвергнет меня.

Егоров (Alter ego).

Второе карандашное добавление в текст публикации вошло. Это и есть те заключительные строки эссе, в которых упоминается Кампанелла как автор утопического сочинения о Городе Солнца:

Осуществится «фантазия»[165]. Я, утверждая ее, порождаю Коперника будущей эры, которого миссия — доказать, что так близко к нам Солнце, что, собственно говоря, мы на Солнце, что, собственно говоря, непонятно, как мы не сгорели досель; тут мы вспыхнем; и в миг сгорания вскрикнет мечтатель: вот Солнечный град Кампанеллы спустился, вот мы — в граде Солнца!

По слову мечтателя вступим мы в Солнечный Град.

Его Царствию да не будет конца![166]

Автограф «Утопии» не датирован, но в «Ракурсе к дневнику» (РД. С. 451) Белый отмечает, что пишет «статью <…> для „Зап<исок> Мечтателей“ под псевдонимом „Alter Ego“» в апреле 1919-го. Хотя принято датировать создание этого эссе 1920‐м, но и запись в «Ракурсе к дневнику» ошибкой не является. Скорее всего, основной (чернильный) текст «Утопии» был создан в апреле 1919-го. А через год Белый внес карандашом стилистическую правку, дописал вступление про Ватто и заключительный абзац про Кампанеллу. Таким образом, он, видимо, решил вставить свою антропософскую утопию в историко-культурный контекст, «окаймить» ее знаковыми утопиями прошлого. А к утопиям прошлого он относил не только «Civitas solis» Кампанеллы, но и «L’ Embarquement pour Cythère» французского художника.


А. Ватто. Отплытие на остров Цитеру. 1717. Лувр (Париж)


А. Ватто. Отплытие на остров Цитеру. 1718. Шарлоттенбург (Берлин)


Белый обратил внимание на Ватто еще в 1906 году, в Париже, где в Лувре увидел картину «L’ Embarquement pour Cythère»[167]. Тогда, вспоминал он, «Мане и Моне своей краской связались — с Ватто» (МДР. С. 135). Доминирующую цветовую гамму художника (голубую или темно-зеленую) и его близость к поэзии Верлена, положенной на музыку Габриелем Форе, обсуждал с Белым Петр д’ Альгейм в «Доме Песни»:

«И — главное: упомяните Гонкуров, — бросал он <…> Непременно их с Верленом сплетите: он близок Ватто, потому что Мари[168] вам споет Габриэля Форэ: текст Верлена… <…>. Кстати, помните, что тон Ватто — голубой». Я же думал, что — темно-зеленый (НВ. С. 435).

Или:

А указания сыпались градом: при встречах с д’ Альгеймом <…> прихватите Верлэна, связавши с Ватто его; помните, что Ватто — голубой <…>; Ватто ощущал, например, я зеленым, темнозеленым, — не голубым; получал же почти приказы: считайте Ватто голубым[169].

В статье «Песнь жизни», вошедшей в сборник «Арабески» (1911)[170], Белый сближает Ватто еще и с Бердслеем: «Обри Бердслей в японцах воссоздал наш век, чтобы потом сблизить его с Ватто»[171]. Развивая темы, поднятые ранее в беседах с д’ Альгеймом, писатель упорно подчеркивает визионерский характер творчества Ватто и его актуальность для духовных исканий современности:

По-новому воскресает перед нами Ватто. Как и фантастик Бердслей, он пугает нас арлекинадой масок, как, например, в «Harlequin jaloux»: но когда в «Embarquement pour Cythère» убегает песня корабля к блаженному острову, где из жертвенного дыма улетает богиня, мы в Мечте начинаем видеть реальность, мы и в действительности только одну видим грезу, как, например, в «Les Plaisirs du bal». И жизнь здесь — песня без слов, как были песнями без слов — «Romanses sens paroles» Верлена. Тут Верлен, положенный на музыку Форэ, напоминает бледно-голубого Ватто[172].

Трактовка художественного мира Ватто, данная в статье «Песнь жизни», фактически идентична той, что представлена во «Вступлении к „Утопиям“». В обоих текстах стремление к острову Цитеры воспринимается Белым как тоска по «стране мечты», утопии:

<…> все времена и все пространства — превратились в ноты одной гаммы; но тональностью гаммы оказалась блаженная страна, растворенная в лазури: страна, где небо и земля — одно, и пока сознавалась эта страна как мечта, где в будущем воскресает прошлое, а в прошлом живет будущее, но где нет настоящего, символическая картина Ватто «Embarquement pour Cythère» стала девизом творчества, и XVII век в утопиях ожил опять. Этот неосознанный еще трепет есть сознание окончательной реальности прадедовских утопий о стране мечты[173].

Эта мысль, оказавшаяся для Белого крайне важной, получает развитие в «Истории становления самосознающей души» (1926–1931), где писатель доказывает, что «растущим томлением по стране „Утопии“ смягчается вторая половина 18 столетия» и что в движении «от Вольтера к Шатобриану, к Ватто» отражается «тяга эпохи, тяга к оздоровлению всех зараженных ариманическою болезнью века». Это, по утверждению Белого, «знак того, что работа импульса, переваливая через рассуждающую душу силами музыки, начинает приближаться к душе ощущающей для работы самосознающего „Я“»[174]:

А оазы, расцветающие по-новому участки культуры второй половины 18 столетия, ее меняющие по-новому и делающие ее предвестницей начинающегося романтизма, — дух музыки, извлекающий «утопию» и налет «мифа» на самой чувственности; это — тот вздох «сентиментализма», который в черство-чувственных душах 18‐го столетия, в душах, искаженных ариманизацией двух с половиной столетий вызывал томление по «сказке», по отчаливанию в страну «Цитеры», томление, переданное на рубеже двух столетий Ватто; <…> все эти путешествия герцогинь и княгинь из Парижа и Петрограда под «кущи» Фонтенбло, Трианона или Царского — есть тяга к оазам, к растительности, пока еще искусственно разводимой, вокруг вновь образованного озерца излитой в душу музыки; музыка это — импульсом чрезвычайным оживляемая самосознающая душа, движимая через пустыни души рассуждающей к пределам души ощущающей, души мифов и сказок[175].

При такой интерпретации Ватто упоминание о таинственном острове Цитеры во «Вступлении к „Утопии“» вполне логично: ведь материал предназначался для журнала «Записки мечтателей» и был написан от лица одного из мечтателей. Как «фантазия» мечтателя представлена Белым та утопия, которая следует за текстом «Вступления». Логично это и для Белого-мистика, рассматривающего творчество Ватто как важный этап стадиального развития импульса самосознающего «Я», ведущего человечество через романтизм и символизм к духовному прозрению в антропософии или от души рассуждающей к душе ощущающей — и далее к душе самосознающей. По мысли Белого, мечты об «отчаливании» к острову Цитеры пресуществляются в мечты о Солнечном граде, представленном в «Утопии» Белого в специфически антропософской интерпретации.

Появление отсылки к «Civitas solis» Кампанеллы в финале «Утопии» во многом объяснимо политической конъюнктурой. Как известно, В. И. Ленин в хрестоматийной статье «Три источника и три составных части марксизма» (1913) указал на то, что «первоначальный социализм был утопическим социализмом»[176]. Вместе с утопическими социалистами и Кампанелла оказался в числе авторов, идеологически близких новой власти. В 1918 году Петроградским советом рабочих и красноармейских депутатов переиздается «Civitas solis» (в старом переводе А. Г. Генкеля и с тем же названием — «Государство Солнца»[177]), а в следующем — биография Кампанеллы, написанная авторитетным французским социалистом Полем Лафаргом[178].

Имя Кампанеллы было выбито на «Памятнике-обелиске выдающимся мыслителям и деятелям борьбы за освобождение трудящихся» (наряду с именами Маркса, Энгельса и других «избранных» — всего 19 фамилий), открытом в московском Александровском саду к годовщине Октябрьской революции в соответствии с ленинским планом монументальной пропаганды. Да и вообще, по воспоминаниям А. В. Луначарского, именно описанные в «Civitas solis» наглядные методы воспитания граждан вдохновили Ленина весной 1918‐го на создание этого плана:

Анатолий Васильевич, — сказал мне Ленин, — <…> Давно уже передо мною носилась эта идея, которую я вам сейчас изложу. Вы помните, что Кампанелла в своем «Солнечном государстве» говорит о том, что на стенах его фантастического социалистического города нарисованы фрески, которые служат для молодежи наглядным уроком по естествознанию, истории, возбуждают гражданское чувство — словом, участвуют в деле образования, воспитания новых поколений. Мне кажется, что это далеко не наивно и с известным изменением могло бы быть нами усвоено и осуществлено теперь же. <…> Я назвал бы то, о чем я думаю, монументальной пропагандой. <…> Наш климат вряд ли позволит фрески, о которых мечтает Кампанелла. Вот почему я говорю, главным образом, о скульпторах и поэтах. <…> Пока мы должны все делать скромно. <…> Надо составить список тех предшественников социализма или его теоретиков и борцов, а также тех светочей философской мысли, науки, искусства и т. п., которые хотя и не имели прямого отношения к социализму, но являлись подлинными героями культуры[179].

Видимо, только после революции Белый впервые прочел (или внимательно перечел?) «Государство Солнца» и познакомился с биографией автора[180]. Тогда и произошла встреча Солнечного града Андрея Белого с Civitas solis Кампанеллы. Ведь Кампанелла давал Белому счастливую возможность выдать свою аргонавтическую и антропософскую утопию за утопию социалистическую, свой Солнечный град за признанный советской властью Civitas solis.

Такую попытку Белый предпринял 2 мая 1920 года на заседании петроградской Вольной философской ассоциации «Солнечный град (Беседа об Интернационале)». Хотя имя Кампанеллы не значилось в афише заседания, но именно ему Белый посвятил большую часть вступительной речи[181]. Возможно, вольфильское заседание и вдохновило Белого на вставку в финале эссе «Утопия». В любом случае автограф «Утопии» показывает, что гимн Кампанелле попал в «Утопию» Белого в результате позднейшей правки.

Остается лишь предполагать, почему дополнение 1920 года о Кампанелле было учтено при публикации «Утопии» в «Записках мечтателей», а «Вступление» о Ватто — нет. Не исключено, что галантная живопись Ватто — в отличие от «Civitas solis» Кампанеллы, признанного советской властью предтечей современного коммунизма, — не подходила к политическому моменту.

2.3. «Кампанеллу-то все же оставьте…»: роман «Москва»

Последняя «публичная» встреча Солнечного града Андрея Белого с Civitas solis Кампанеллы произошла в романе «Москва». Во второй части первого тома, в «Москве под ударом», Белый воспроизводит странный разговор между положительным, но духовно неглубоким революционером Киерко и Лизашей, мировосприятие которой родственно юношескому аргонавтизму и символизму автора романа. Во время прогулки Лизаша наслаждается красотой и солнечностью окружающего мира, Киерко же, не обращая внимания на природу, просвещает спутницу общественно-политическими речами:

Николай Николаевич Киерко раз увел в поле: про экономический фактор развития ей проповедовать:

— Массы…

— Карл Маркс говорит!..

Из лазоревых далей навстречу им золотохохлый бежал жеребенок.

— Смотрите-ка, — остановила (Москва. С. 320).

Душа Лизаши стремится к солнцу, но Киерко в соответствии с идеологическими требованиями 1920‐х «переводит» аргонавтическую утопию на язык научного коммунизма:

Ясней открывалась картина ее проживания в доме Мандро: этот «дом» и есть класс, придавивший, измучивший — в ней человека; «русалочка» — классовый выродок; выбеги к солнцу из дома Мандро оказались стремленьем к внеклассовой жизни; и — знала теперь: через все — человечество катится к солнцу (Москва. С. 321).

Мистический Солнечный град в упрощенном восприятии Киерко превращается в социалистический Civitas solis Кампанеллы. Именно так пытается он переформулировать мечты Лизаши о будущем, однако и Кампанелла уже не подходит для новой жизни: «Конечно же, ну-те, — то есть социализм… Кампанеллу-то все же оставьте: и птичьего там молока не ищите» (Москва. С. 321).

Более того, Киерко призван излечить Лизашу от духовных томлений по утопии вообще.

<…> в Лизаше среди хаоса болезненных, чисто декадентских, переживаний есть и нечто, роднящее ее с утопиями о социалистическом городе Солнца; приняв участие в несчастии Лизаши, Киерко дружески с ней сближается и старается выпрямить в ней до марксизма ее утопические представления (Москва. С. 761), —

пересказывает Белый в предисловии к «Маскам» суть этой сюжетной линии.

Как известно, в романе «Москва» Белый пытался одновременно и угодить новым идеологическим требованиям, и сохранить верность себе — «аргонавту», символисту и антропософу. Лизаша убеждена в том, что «человечество катится к солнцу». Революционер Киерко представляет идеологически правильную точку зрения на солнечную утопию. Так на чьей же стороне Белый?

Как справедливо отмечено М. Йовановичем, «марксист Киерко не понимает главного в движении душ Коробкина, Мандро и его дочери. Он выступает по сути <…> как пропагандист, стремящийся перевоспитать своих подопечных»[182], но этого автор романа не может ему позволить, ведь Киерко «на самом деле далек от всяких проявлений „душевного“ <…> у него „стальная душа“ и <…> он „жестокосердый“, иными словами, он находится по ту сторону истинной драмы, происходящей в кругу Коробкина, Мандро и Лизаши»[183]. В конце романа Коробкин отказывается доверить революционеру Киерко свое открытие и оказывается, что им «не по пути». Между Киерко и Лизашей также «происходит разрыв, который представляется наиболее естественным итогом их взаимоотношений». По мнению М. Йовановича, героиня «должна вернуться к жизни лишь в коробкинском кругу, в кругу его „коммуны“»[184].

Ясный ответ на вопрос о том, на чьей стороне автор романа, дается в сцене последней встречи осознавшего себя Коробкина с его двойником злодеем Мандро. Их умопостигаемое воссоединение происходит не в Civitas solis Кампанеллы, не в коммунистическом будущем, предрекаемом пропагандистом Киерко, а в том духовном, незримом Солнечном граде, который грезился Белому с начала 1900‐х и контуры которого определились в период вступления на путь антропософии:

Профессор, схвативши за руку, другую выбрасывая, как с копьем <…>

Солнечнописные стены! Лимонно вспоенная стая домов бледным гелио-городом нежилась — персиковым, ананасным, перловым, изливчатым; синей стены эта белая лепень. И светописи из зеленого и золотого стекла!

И ломая историю пятками, лупит из будущего к первым мигам сознанья,

— Мандро, —

— Эдуард!

А профессор, отбросясь мехами назад, спрятав руки в меха, поджимая ладони к микитке и выбросив в свет свет седин, поворачивает ноздрей на Мандро; и — поревывает:

— В корне взять, — уже нет затхлых стен: дышишь воздухом!

В странном восторге вручася друг другу, они, — близнецы, проходящие друг через друга —

— (сквозь атомы) — звездным дождем электронов! —

— забыли, став братьями в солнечном городе, в недрах разбухшего мига, что им так недавно друг в друга не верилось (Москва. С. 722).

Показательно, что и в итоговых мемуарах Белый выражает негативное отношение к предложенному Кампанеллой мироустройству. В воспоминаниях «На рубеже двух столетий» писатель неожиданно демонстрирует знание того, что, казалось бы, упорно не замечал в послереволюционные годы — тиранический характер Государства Солнца. С властью правителя Civitas solis Белый неожиданно сравнивает порядки в университете и в профессорских семьях, где погруженными в науку безвольными мужьями управляли властные жены:

<…> в результате отбора вынашивалася «тиранша», которой вручалася власть неограниченная и тупая над данным участком славнейшего «Города Солнца»: университет — Город Солнца (МДР. С. 473).

В предисловии к «кучинской редакции» «Начала века» он вообще призывает не поддаваться «логическим заблуждениям Кампанеллы на том основании, что он — первый поставил нас перед картиной социалистической жизни» (НВ. С. 529).

Итак, разрабатывая идеи аргонавтической утопии Солнечного града, Белый первоначально взял у Кампанеллы лишь название, не удостоив автора «Civitas solis» даже упоминания. В послереволюционные годы Кампанелла появляется в его текстах. Белый выдает утописта за единомышленника, но заимствует не собственно коммунистические идеи, а то, что можно было перетолковать в антропософском духе. В конце жизни Белый, сохранивший верность прежним идеалам, вновь попытался от Кампанеллы отстраниться и показать: «Солнечный град» отдельно, а «Civitas solis» Кампанеллы — отдельно.

3. «О, ДЕТИ СОЛНЦА, КАК ОНИ ПРЕКРАСНЫ!»