<для меня>. По вечерам приходили то Тито[178], то Тольятти[179]. Они играли в шахматы. Папа говорил: «Люся-джан, сделай хороший чай». Потом он посылал меня покупать полено <торт>. Он любил полено. И они стояли над шахматной доской, а я тут же или читала, или еще что-то делала. Я присутствовала. Поэтому я и Тито, и Тольятти, в общем, знала. Не говоря уже о том, что я русский язык преподавала Тольятти.
Люся Боннэр (слева) в Артеке, 1936 г.
9 марта 2011 года
Я никогда не пила, и не буду уже. Ведь никто не поверит, я в жизни рюмки водки не выпила. И в войну тоже. В войну я свой спирт сливала каждый день в какую-то баночку, потом на какой-нибудь остановке меняла на масло и еще на что-нибудь и посылала маме в лагерь. Я сама себя ругала за то, что я начала курить, потому что пачку махорки маме послать, значит, надо что-то поменять. А у мамы вся компания была курящая.
Сохранились блокадные письма Батанины в ссылку к Кале — жене Матвея[180]. Открытки. Там такая фраза: «Зина <сестра Кали> прислала 100 рублей». Я вдруг подумала, какая я была идиотка. У меня был счет, копеечный, армейский, офицера. Других денег у меня не было, конечно. Но я не знала, что даже в блокадном Ленинграде деньги имеют хождение. А Зина была где-то в эвакуации, с ребенком, у нее тоже денег не было. Но она прислала 100 рублей. А я ни копейки не прислала. Вот такая история, но она меня до сих пор мучает.
14 марта 2011 года, накануне операции
Когда я приехала из Горького с инфарктом, был определенный круг людей, которые мне помогли выжить. Это Лена Копелева, Боря Альтшулер, Леня и Инна Литинские-Кагановы, Шинберги, Андрей Малишевский, Маша Подъяпольская, Белка <Коваль> и Катя Шиханович. А Ших уже был арестован. Но в основном выходила меня в тот инфаркт без медицины и под моим немножко командованием Галя Евтушенко. Она вначале приходила три раза в день — кормила, мыла, а потом просто взяла меня и перевезла к себе. Галя Евтушенко выходила меня.
Я не знаю, какой Березовский человек. Миф из него сделал черт знает какого человека, но мифы всегда неадекватны и живучи, более живые, чем реальность. А конкретно в моем случае, в моей жизни, Березовский дважды спасал то дело, которое мне дорого, то есть Музей Сахаровский, и, когда я попала в переплет с последней болезнью, он сразу откликнулся, что он дает самолет для перелета и прочее.
Что самое вкусное на свете? — Лед. А в какой-то момент сладкий чай с лимоном был самым вкусным. За последние дни я пришла к выводу, что лед.
Вечером накануне операции мы вспомнили что-то из Пушкина, и Люся вдруг начала читать Эдуарда Багрицкого, из двух стихотворений его Пушкинского цикла. И с таким удовольствием закончила: «Он дремлет, Пушкин. Вспоминает снова// То, что влюбленному забыть нельзя,// Рассыпанные кудри Гончаровой// И тихие медовые глаза».
После операции ее тело было измождено и измучено, но голова оставалась ясной. У нее не было голоса из-за поврежденной трубками гортани, и по губам мы понимали — она просит рассказать, что творится в мире. Едва наступило небольшое улучшение, попробовала почитать и сказала мне, что пару дней подумает, с чего мы начнем работать, и какие бумаги принести ей из дома. Не получилось, через день началось инфекционное воспаление.
Люся спала всегда очень тихо. Когда Тани не было в городе, я иногда приезжала к ней ночевать, особенно, если Люся хуже себя чувствовала. Вставая ночью, я заглядывала тихонько в ее спальню, хотелось убедиться, что все в порядке и, конечно, не разбудить ее. Всматривалась в темноту, пытаясь разглядеть, как шевелится одеяло, не видела и отгоняла страшные мысли.
Страшно оказалось по-другому. В тот последний день 18 июня была суббота, я подменяла Таню. Пришла в госпиталь около полудня. Люся попросила меня дать ей очки, сказала, что чувствует себя нормально, только слабость небольшая. Я позвонила Тане, сказала, что у нас все в норме. Мы с Люсей немного поговорили о чем-то незначительном, потом она прикрыла глаза. И вдруг, посмотрев на экран прибора, я увидела, что у нее быстро падает давление.
Это остановилось сердце. Завести его врачам не удалось.
Надежда Ажгихина
— Журналист, литератор, общественный деятель, вице-президент Европейской федерации журналистов, член инициативной группы «Ассоциация свободное слово».
О смерти Елены Боннэр в далеком Бостоне рассказали все без исключения федеральные СМИ, ее биографии и борьбе за права человека в СССР и постсоветской России были посвящены краткие кадры хроники и комментарии политиков и общественных деятелей, президент Дмитрий Медведев направил соболезнования родным покойной, отметив ее выдающийся вклад в демократическое развитие страны.
Надежда Ажгихина
Телезритель снова увидел сюжеты, которые еще недавно — куда более подробно — транслировали в связи с 90-летием со дня рождения Андрея Сахарова: супруги в горьковской ссылке, на Казанском вокзале после исторического возвращения в столицу уже в горбачевские времена, в окружении журналистов, перед многотысячной аудиторией во время избирательной кампании в Верховный Совет СССР 1989 года… Как невольное напоминание о том, что еще недавно, — на самом деле, двадцать лет не такой безумный срок даже для человеческой жизни, не то что для страны, — многие люди в отечестве были озабочены совершенно другими сюжетами, нежели сегодня, что политика также имела иное лицо, и взаимоотношения личности и государства были не только предметом широкой дискуссии, но и своего рода полем битвы в спорах о будущем России… Как будто самой своей кончиной Елена Георгиевна продолжила тот страстный диалог с современниками, который десятилетия будоражил сограждан и власти, вызывал восхищение и ненависть, и навеки вписал имена Сахарова и Боннэр в историю свободомыслия в России — и в историю России вообще.
Диссидентство, как вид публицистического творчества, общественной деятельности и выбор собственной судьбы, существовало в России века, что нашло отражение в вузовских курсах, со времен переписки Грозного с Курбским обретало новые формы и превратилось в стойкую традицию и важнейшую составляющую идентичности российской интеллигенции. Диссидентство было органично для российской почвы, точно так же, как для советской — не случайно биографии очень многих видных деятелей движения второй половины XX века берут начало в 30-е, в годы младенчества и детства, и годы репрессий, которым подверглись их родители. Лусик Алиханян росла в семье бакинского комиссара и носила его имя, настоящего отца Левона Кочаряна не помнила. Отчим Геворк Саркисович делал успешную партийную карьеру — первый секретарь ЦК КП(б) Армении, ответственный сотрудник райкомов в Москве и Ленинграде, в Исполкоме Коминтерна — вплоть до ареста в 1937. Расстрелян в 1938, посмертно реабилитирован. Мать Руфь Григорьевна Боннэр арестована вслед за мужем, сослана, реабилитирована в 1954.
После ареста родителей девочка воспитывалась у бабушки в Ленинграде (та погибла во время блокады), с первых дней войны помогала фронту, после мобилизации служила медсестрой, была тяжело ранена, День Победы встретила под Инсбруком в Австрии. В одном из поздних интервью говорила, что подвиги на фронтах совершали не для того, чтобы погибнуть с именем Сталина на устах, а потому, что «не было другого выхода». Училась в Ленинградском мединституте после войны, в феврале 1953 года исключена за критические высказывания по поводу «дела врачей», восстановлена после смерти Сталина. Работала педиатром, участковым врачом, преподавала, воспитывала дочь и сына, ходила на партсобрания, была удостоена звания «Отличник здравоохранения СССР»… Как многие сверстники, читала неопубликованные записки узников сталинских лагерей, многих знала лично, как и молодых ученых, вдохновленных разоблачениями «культа личности» и мечтавших о демократии без партийной цензуры, серьезно включилась в правозащитную деятельность только после 1968 года. На одном из судов над диссидентами-физиками в Калуге в 1970 познакомилась с Андреем Сахаровым. В 1972 году вышла за него замуж, в том же году вышла из рядов КПСС. С этого времени Сахаров и Боннэр не разлучались.
В публикациях последних дней Елену Георгиевну часто называли декабристкой — последовала за мужем в ссылку в Горький, была осуждена, разделила с ним голодовки и невзгоды. На самом деле сходство довольно поверхностное — она была не только подругой и утешительницей в лишениях, но едва ли не прежде всего — единомышленником, соратником в борьбе, равным по силе духа и решимости. Даже не читая недавно изданных воспоминаний, только глядя на старые снимки и кадры хроники, понимаешь, как бесконечно счастливы вместе были эти люди. Любовь Сахарова и Боннэр, дающая им силы и, бесспорно, продлившая жизнь Андрею Дмитриевичу, — удивительный пример редкого единения душ и помыслов, воплощения того почти недостижимого идеала, когда любящие действительно смотрят не друг на друга, но в одну сторону. Никто не удивился, что Боннэр основала фонд помощи детям политзаключенных, отдав в него полученную Сахаровым в 1973 году премию Чино дель Дука, представляла академика на церемонии вручения Нобелевской премии мира в Осло в 1975 году, что первой поставила подпись под учредительным документом Московской Хельсинкской группы, что давала многочисленные интервью западным корреспондентам во время ссылки.
Первую голодовку супруги объявили вместе осенью 1981 года. Причина многим тогда показалась странной — невесте сына Елены Георгиевны Алексея, вынужденного эмигрировать в США, не разрешали выехать к жениху. Известный диссидент в ту пору даже приехал в Горький стыдить Сахарова — как может он, великий ученый и знамя правозащитного движения, в дни, когда узники совести томятся в лагере, подвергать свою жизнь опасности только ради того, чтобы двое молодых людей поцеловались за океаном. Сахаров был непреклонен — ответил, что счастье двух молодых людей для него не менее важно, чем свобода инакомыслящих. Девушку выпустили. А фраза академика осталась в истории. Вообще право на личное мнение, личный выбор, личное счастье, а отнюдь не политические декларации, — краеугольный камень правозащитного движения, протест против диктатуры большинства, нивелирования личности как таковой.