– Сколько стоят эти проклятые джинсы?
– Луба дала мне двадцатку! – праздновать победу было еще рано, и я был осторожен, будто вышел в финал и рубился с соперником за первое место. – Если ты подкинешь тридцатку, Абрам за полтинник обещал достать фирменные джинсы…
– Что еще за Абрам? – насторожилась родительница.
– Еврей, у которого Беса купил свои гэдээровские.
Мама попросила меня выйти из комнаты, чтоб я не пронюхал, где она хранит деньги. Наивная, я уже нашел тайник: в шифоньере на верхней полке между семейным альбомом и домовой книгой, – откуда, собственно, и стащил эти самые двадцать рублей.
Насчет тетки я, конечно, солгал, она сейчас в Цоне, преподает там физику в школе и давно не появлялась на своей половине. Дом наш поделен на две равные части, в одной живем мы, в другой обитает тетя Луба. По правде говоря, я не понимаю, чему она может научить детей? Наверное, лупит своих учеников указкой или мелом в них швыряет. Обычное дело, она даже со своей родной сестрой, моей мамой, не может ужиться. В последний раз она приезжала на зимние каникулы и закатила такой скандал, что у отца побелели усы, а пальцы к утру стали восковые от табака – столько он выкурил за ночь сигарет.
Однако все по порядку. Лубе в первый же вечер своего пребывания в городе стало скучно на своей половине, и она постучалась к нам с мешком дикого фундука, двумя головками желтого сыра, топленым маслом и еще какими-то гостинцами. С пустыми руками она никогда бы не приперлась, но за подарки мы платили дорого. Мать открыла дверь, и мы, три ее племянника, в восторге налетели на Лубу, затащили в дом и давай обнимать-целовать. Я чувствовал, что веселье скоро закончится, и заранее набивал карманы вкусными орешками. Впрочем, вел себя осторожно, чтобы она не подумала, будто я ей не рад. Я ведь еще червонец отрабатывал, который она при входе тайком сунула мне в карман. Уже и на пальцах ног перед ней прошелся, и на руках попрыгал, сделал сальто на месте, на мостик встал – для меня, впрочем, такие упражнения сущие пустяки, как-никак, с четвертого класса занимаюсь борьбой.
Но тетке невозможно угодить, она найдет к чему придраться, и вот уже стул летит в сторону, она вскакивает, будто ей зад кто скипидаром мазнул. И ведь не поймешь, что ее больше разозлило: то ли отец часто выходил покурить и трепался во дворе с соседом, с которым резал свинью, то ли шашлык на ее тарелке оказался слишком жирный. Луба открыла златозубую пасть, и страшные проклятия вперемежку с матом обрушились на мою бедную матушку. Но на этот раз Луба получила достойный и справедливый, на мой взгляд, отпор. Мать, подбоченившись, грозно подступила к своей старшей сестре и зарычала: ага, зачесалось, мужика хочешь? Только моего ты не получишь, ну-ка выметайся отсюда, и чтоб ноги твоей в моем доме не было! Луба прыг к раскаленной буржуйке, хвать с пола кочергу и, размахивая ею, как саблей, рванула к двери, возле которой отец молча завязывал шнурки на ботинках. Папа, огромный, под два метра, забился в угол, освободив проход, и тетка вылетела во двор. Мать швырнула ей вдогонку теплые, на цигейке сапоги, шубу и полмешка дикого фундука. Сыр из высокогорного села она решила оставить, потому что уже пообещала испечь пироги.
За стеной захлопали двери, загремела посуда: Луба никак не могла успокоиться и носилась на своей половине словно ведьма на шабаше, выла, как стая волков, но мы уже привыкли к ее буйному нраву. Я спокойно колол орешки, у меня от них уже температура поднялась. Мать села вязать носки. Отец, облокотившись о подоконник, курил крепкие, без фильтра сигареты. В полночь он дал отбой, и мы потихоньку стали перебираться в нагретую электрической плитой спальню с окнами на улицу. Я прыгнул в свою кровать и пытался согреть ледяное одеяло, в которое закутался с головой, и тут – бац – зазвенели разбитые стекла, я подскочил в своей постели. Включился свет, за окном бесновалась Луба, а по полу катился камень…
– Ну давай, иди и не оборачивайся, – мама ждет, пока я не исчезну за дверью.
Гордый, как чемпион, одолевший своего давнего соперника, я качу через комнату и по дороге спотыкаюсь о мелкого. Обычно шумный, он притих, и я чуть не раздавил его, а он, оказывается, перевернул на спину большого черного жука, должно быть, вылезшего из щели в полу, и тычет пальцем в брюхо. Меня уже кусала такая дрянь – я наступаю на жука, и он хрустит под моим тапком. Раздается рев, я поднимаю с пола братишку, обнимаю его, такого родного, целую пухлые мокрые щечки и шепчу: не плачь, я принесу тебе много чурчхел, только обещай не водиться с жуками, держись от них подальше, малыш.
В еврейском квартале по воскресеньям настоящая толчея, бабульки и дедульки из близлежащих сел приезжают сюда и раскладывают свои товары прямо на дороге, и надо быть осторожным, чтоб не наступить на пирамидки яблок, айвы или связанную ошалевшую курицу. Большой базар и примыкающий к нему скотный рынок чуть дальше отсюда, но до слуха доносятся крики поросят, мычание коров, телят, блеяние коз, овец. Под высокими ветхими балконами древних, как Библия, домов на козырных местах стоят лавки обитающих тут евреев. Я дергаю маму за рукав плаща и показываю на высокого худого человека: вон он, Абрам! Продираюсь вперед и вижу на лавке перед ним настоящие джинсы, правда, протертые до дыр. Но это не смущает меня, главное, чтоб размер подошел. Мать подходит, брезгливо смотрит на штаны и говорит:
– Даже не думай…
– Мама, пожалуйста, давай купим, потом требуй с меня что хочешь, я все сделаю!
– И ты наденешь такую рвань? Да я тебя домой не пущу в них!
– Твой размер, бичо, – подмигивает Абрам. – В Америке в таких ходят хиппи, так что бери, пока не увели.
Я беру в руки джинсы, прикидываю:
– Точно мой размер! Сколько?
– Сто рублей, – говорит Абрам.
Я кладу брюки на лавку:
– Они же старые!
– Сколько дашь?
Я хочу сказать «полтинник», но мамы уже рядом нет, а искать ее в толпе бесполезно, поэтому я предлагаю двадцатку.
– Ты чего, бичо, это настоящие американские джинсы! – обижается Абрам. – Меньше чем за пятьдесят не отдам, так что думай.
Меня трясет от возбуждения. Можно, конечно, попросить Абрама отложить джинсы на полчаса, я бы сбегал домой и спер недостающую тридцатку. Но к нему подваливает тип в кепке-аэродроме и, показав на штаны, спрашивает, сколько.
– Тебе за сто, – говорит доверчиво Абрам. – Слушай, бичо, в Америке хиппи такие носят, но пока сюда эта мода не пришла и вряд ли придет. Ты для кого хочешь?
– Для дочки.
– В каком классе она учится?
– В восьмом.
– Для дочки за полцены отдам. Бичо, откуда ты такой продвинутый?
– Из Цона. Сбавь еще.
– Куда еще? Это же настоящие американские джинсы! Твоя дочка благодарить тебя будет, сам увидишь.
Они торгуются, и Абрам продает джинсы типу в кепке за двадцать пять рублей, добавив от себя жевательную резинку…
Через неделю после торгов в еврейском квартале я встретился с Бесой у кинотеатра «Чермен». Он был в стертых драных джинсах, стрелял мелочь у знакомых на билеты в кино, поминутно поглядывая на наручные часы. Ко мне он тоже подвалил и попросил выручить. Я попенял ему на то, что он испортил свои гэдээровские штаны. «Ты дурак и деревенщина, – сказал Беса раздраженно, – в Америке на всех хиппи такие джинсы, но пока сюда эта мода не пришла и вряд ли придет». Я дал другу рубль, тот подобрел и разговорился: оказывается, он ждал свою девчонку Кристину. Отец у нее дипломат, в Штатах бывает, привез ей оттуда настоящие хипповские джинсы, а вот и она. Я взглянул на девушку, к которой побежал Беса: на ней были те самые джинсы, от Абрама. Беса взял за руку свою леди, и они оба в драных штанах направились в кинотеатр…
Дерево Уанички
Весна для меня начиналась с цветения абрикосового дерева перед домом соседа Уанички. В хорошую погоду он обычно сидел на лавочке в тени абрикоса в галифе, серой гимнастерке и тряпичных тапочках. Меня он звал Петровичем из-за деда Петро, с которым дружил, пока тот не слег. Уаничка курил папиросы, и когда у него кончалось курево, он подзывал меня, давал рубль и просил сбегать в магазин купить пару пачек «Беломорканала»: а на сдачу купи себе конфет, Петрович! Абрикос, кстати, Уаничка посадил сам, огородил, копал вокруг него землю весной, всячески удобрял, водой поливал из шланга, и все равно плоды были горьковатые на вкус. Зато когда дерево начинало цвести, меня шатало от восторга!
А наблюдал я за ним ранней весной, когда на его покрасневших ветках только-только появлялись почки. И вместо того, чтобы бежать в школу, я останавливался возле дома Уанички и завороженно смотрел на набухшие зачатки, как золотоискатель на самородки, пока до меня не доносился сердитый голос матери: ты что опять торчишь там как столб, ну-ка быстро в школу, не то скажу твоему отцу, и он тебе задаст! Тут, конечно, я включал турбо и, грохоча учебниками в ранце, мчался мимо огородов других своих соседей и, конечно же, опаздывал. Но даже за партой все мои мысли поглощало дерево, как будто мы были связаны невидимыми корнями, и оно тянуло меня к себе, шептало: Таме, давай ко мне, иначе ты пропустишь чудо цветения. Мне становилось тесно, и я начинал гудеть как пчела, пугал училку, и та выгоняла меня из класса. С каким восторгом я мчался к дереву, и плевать мне было на дождь, так даже было спокойней, потому что никто не понимал, почему я торчу возле большого каменного в два этажа дома Уанички и пялюсь на дерево, которое он посадил…
Продавец Арон
…Жили мы во времянке, случалось, голодали, в моих волосах водились вши, мама вычесывала маленьких гнид и давила ногтями. И все же халва казалась необыкновенно вкусной, она была желтая, как червонное золото; гаванская сигара стоила рубль, а на двадцать копеек можно было купить столько слипшихся фиников, что я наедался и еще оставалось.
Как-то я побежал в магазин Арона за хлебом. Впереди, колыхаясь, шла тетя Ламара. И тут динь – к моим пыльным китайским кедам со звоном подкатилось кольцо. Я остановился, подобрал желтую кругляшку, пухлую, как сама тетя Ламара, и хотел отдать ей, но та, ничего не заметив, плыла дальше. Сердце мое забилось, словно я собирался переплыть весной Лиахву: я уже скинул одежду, вошел по пояс в разлившуюся буйную реку, камни под ногами скользкие, острые, волны, в которые бросаюсь, огромные, страшные – ничего, если меня отнесет чуть дальше, главное плыть наискосок, и тогда я выберусь на противоположный берег…