Ангел мой, Вера — страница 2 из 96

Ему добродушно, как новичку, объяснили:

— Оттого что глупо идти в большое собрание и тратить время на танцы, заместо просвещения многих умов. Мы уж не дети, чтоб в обществе думать только о развлечениях.

— Еще, господа, давайте порешим — с дамами разговаривать или нет?

— Я считаю, разговаривать. Дамы могут способствовать распространению идей.

— Полно, они для того не довольно развиты.

— Если вы имеете в виду московских тетушек, которые заняты только варкой варенья, то вы правы. Но есть же и просвещенные женщины, которых невозможно исключать.

— Хорошо, записываю, — сказал Никита. — «Разговаривать также и с просвещенными женщинами, могущими способствовать распространению идей».

— Как же вы предлагаете отличать просвещенных женщин от непросвещенных? Ежели она читает романы — просвещена она или нет?

— Или знает из геометрии и астрономии.

— Покажите мне женщину, которая изучает геометрию не для ловли женихов, а по искреннему влечению ума, и я сей же миг готов на ней жениться.

Молодой кавалергард, явившийся в это общество со своим кузеном, Никитой Муравьевым, только успевал повертываться на все стороны, чтоб ничего не упустить и всё услышать. Огорчало его лишь то, что самому ему до сих пор не удалось сказать решительно ничего интересного. Ненадолго окружающие заинтересовались его персоной, когда услышали, что штабс-капитан Артамон Муравьев с юности стремился усовершенствоваться в медицине. Ему довелось отпустить несколько удачных замечаний касательно того, к какой области относится лекарское дело — к человеколюбию или же к общественному хозяйству… но и только. Воодушевленный присутствием кузена и прочих родичей — милого «муравейника», — он попробовал было заново завязать разговор о себе, но не имел никакого успеха и удостоился лишь пренебрежительных взглядов.

Артамону вдруг стало стыдно перед всеми этими умными людьми, к которым он никак не мог найти подступа. Желая хотя бы посмешить компанию, он принялся рассказывать, как в десятом году они, молодежь, дразнили хозяина дома его масонством и выдумывали всякие нелепицы о «черных масках», занимающихся-де истреблением масонов… и опять промахнулся. Анекдот был признан неудачным, и сам Александр Николаевич даже обиделся слегка за такое напоминание. Бедняга кавалергард окончательно растерялся. Заслышав пущенное кем-то вполголоса замечание насчет «армейского фата», он некоторое время размышлял, принять на свой счет или нет, но решил философски пренебречь.

Двадцатитрехлетний штабс-капитан с некоторой досадой сознавал, что немногое о нем покамест можно было сказать за пределами сухих строчек служебного формуляра: «Артамон Захарьев сын Муравьев 1-й, из российских дворян, в военной службе с 1811 года». Блестящая карьера, отличия, близость ко двору, сиятельное родство — все отчего-то меркло, когда он сравнивал себя с родичами. За те же годы, проведенные в армии, они каким-то непостижимым для него образом успели усовершенствоваться не только в военных науках, но и в области философии, политики и общественной морали… «Неужели ж у меня эти семь лет пропали даром? — размышлял он. — Как, однако, они бойки, как рассуждают… а у меня словно язык подвязан! А ведь в десятом году и я умел поговорить не хуже их. Решат теперь, что я надут и неумен… А Сережа-то, Сережа! Мальчик был наивный, во Франции родился и вырос, в Россию приехал, не зная слова „moujik“, а теперь поглядите, как его слушают!»

— Что, снова республика Чока в сборе? — с улыбкой спросил между тем Матвей Муравьев у Никиты, доканчивавшего записку. — Иных уж не узнать…

— Были мальчики — стали мужи. На войне взрослеют быстро.

— А я, признаться, приятно удивлен, что Артамон свое тогдашнее увлечение не бросил, — заметил Александр Николаевич. — Авось окажется серьезнее, чем можно подумать. Ничего, он малый славный, честный… отполируется еще. Болтлив немного… весь в отца, тот, бывало, врал без просыпу.

— Не злословь, Саша, нехорошо за глаза.

— Матвей — добрая душа. А свитская карьера все-таки многих портит.

— Так это Захара Матвеича сын? — спросил кто-то из-за плеча. — То-то я гляжу и думаю, на кого похож…

Артамон, словно догадавшись, что говорят о нем, подошел к друзьям.

— Что, дети мои? Вспоминаете былые каверзы? Ты, Александр Николаевич, за масонов не сердись, я не со зла… да и не я один, вон и Матвей со мной трунил. А ты, Serge, отроду смеялся надо всеми без разбору, тебе и Чока смешна казалась! А я же вот не обижаюсь…

— Что такое Чока? — спросил кто-то.

— А это мои любезные родственники, вот эти молодцы, еще будучи в университете, придумали себе игру — бежать на остров Чока, сиречь на Сахалин, и там основать вольную республику, — смеясь, ответил Сергей Муравьев. — Впрочем, так до сих пор и не бежали.

— И здесь дел немало.

— Благословенна страна, где дети хотя бы играют в республику.

— За неимением гербовой… Однако ж дети выросли, а великих перемен покуда не вижу.

Артамон меж тем взволнованно обводил их взглядом, ища самого добродушного, и весь подавался вперед, как гончая собака, — видно, хотел что-то сказать, но никак не мог. Наконец он решился и воскликнул:

— Послушайте, братцы… дайте и мне какое-нибудь поручение! Говорить противу злоупотреблений и вообще… Ведь это же черт знает как славно, что вы делаете. Давно пора расшевелить…

— Гм… а как ты сам для себя это понимаешь? — лукаво поинтересовался Никита.

— Я, признаться, покуда еще не все понимаю, — честно ответил Артамон. — Но вы правы, совершенно правы! Я и сам порассказать бы мог, господа… ведь иные люнет от барбета не отличат, а туда же — в чины, потому что, глядишь, сват или брат. Я, господа, понимаю, что я сам шурин Канкрина, а потому мне неловко говорить, — поспешно добавил он.

— Люнет, барбет — это всё хорошо… однако ж — и только?

— Чего же больше?

— А какого ты мнения о конституционной форме правления? — строго спросил Александр Николаевич, словно экзаменовал кадета.

— Погоди, ты не так спрашиваешь, — перебил Сергей. — Скажи, Артамон, какую форму правления ты считаешь наилучшей?

Артамон покраснел — от неожиданного вопроса, от пристального внимания серьезных и насмешливых родичей, — но ответил, не задумываясь:

— Республику.

Поздно ночью он, вернувшись к себе, ошарашил жившего с ним в одном нумере брата вопросом: «Какую форму правления ты считаешь наилучшей?!» — и завалился спать. Офицерам, занимавшим квартиры в Шефском доме, пришлось потесниться, когда из Петербурга в Москву на празднование пятилетней годовщины прибыла гвардия. В нумерах жили по двое и по трое и было шумнее обычного. Где-то хлопала дверь и скрипели половицы, где-то продолжался кутеж, за стенкою смеялись и говорили о танцовщицах и букетах. Несмотря на усталость, сон не шел — от разговоров, от радости, от выпитой жженки кружилась голова, хотелось еще рассуждать, спорить… Тут же, разумеется, на ум толпой пришли удачные и остроумные ответы, которые следовало дать прежде. «Ничего! — утешал себя Артамон. — В следующий раз буду умнее, не растеряюсь».

Он рывком сел.

— Саша, а Саша!

Молчание.

— Какой ты все-таки, братец, равнодушный. Однако жарко. Я на полу лягу, слышишь? Не спотыкнись утром.

— Шляешься по гостям, потом спать не даешь, — пожаловался Александр Захарович.

— Я уж нынче как-нибудь, по-походному. Брось-ка мне подушку.

— Благодарю покорно, а я же с чем останусь?

Артамон, впрочем, уже забыв про подушку, принялся сооружать на полу ложе из одеяла и шинели.

— Шинель подстелю, шинель в головах положу, шинелью накроюсь. «Дай, солдатик, мне одну!» — «Да у меня всего одна», — пошутил он.

Не спалось, впрочем, и так, и Артамон уселся на окно — курить и думать.

В чем именно были правы Александр Николаевич, Никита, Сергей и прочие, Артамон вряд ли сумел бы сказать. Но, будучи человеком, у которого ни ум, ни силы не истощались до конца службой и развлечениями, он считал необходимым что-то делать — делать вообще, лишь бы не сидеть сложа руки. Менять, переворачивать… почему бы и не на благо общества? Пускай об «обществе» и его «благе» представления у Артамона были самые смутные, он не сомневался, что нужно только упорней и смелей налегать — и стена рухнет… Какая стена, куда она рухнет и что кроется за ней — не все ли равно? Артамону всякое общественное служение рисовалось непременно в героическом духе, как на войне — но война прошла, подвиги минули вместе с нею, и великих свершений, как заметил Сергей Муравьев, что-то не было видно.

Артамона судьба щедро наделила качеством, которое высоко ценится в любой компании, как только его распробуют, а именно способностью искренно заражаться чужим делом. Потому-то, в отсутствие по-настоящему близких друзей, у него всегда было множество приятелей. Энергичный, добродушный, неистребимо веселый, тут он затевал кутеж, там собирал компанию в театр, того участливо выслушивал, другого ссужал деньгами, третьего потешал анекдотами. Душа нараспашку, славный малый, честный — Александр Николаевич сказал именно то, что говорили об Артамоне все. Были в этом свои достоинства, были и недостатки: его равно любили и cousin Михаил Лунин, язва и умница, и пустенький семнадцатилетний юнкер Зарядько, с которым Артамон иногда сходился за картами. Может быть, пресловутая судьба нехорошо подшутила над ним, пустив Муравьева 1-го по военной стезе, когда следовало бы сделать его врачом или провинциальным актером…

— Скажи, Никита, — допытывался он два дня спустя, сойдясь с кузеном на дворе Шефского дома, — чего вы вообще хотите? Злоупотребления, казнокрадство, невежество, жестокость и прочие уродства — это всё верно, выступать против них нужно и должно, это прямой долг благородного человека… но что же вы делать предлагаете? На балах да в собраниях говорить — иной раз послушают, а иной раз скандал сделаешь, чего доброго, и выведут.

Никита задумался, ответил не сразу, словно примеряясь.

— Наше первое дело — нравственное самосовершенствование, — наконец сказал он. — Второе — собирание вокруг себя круга благородных людей, сходным образом мыслящих. Вместе уже сделать можно многое… Но первое и