Ангел войны — страница 2 из 9

что за липкие дни! – и о чем очевидец грустит?

Клейкой – как говорится о зелени мая,

будто правда приклеенной птичьим полетом к стволам, —

клейкой зеленью, значит, но с голубизной пополам

праздник полит обильно, и толпы текут, омывая

исполинские ноги с угрюмым упором ступней.

Как шевелятся пальцы – и люди снуют между ними —

кто по ногтю скользит, кто с колена сползает… Пустыми

всех обводит глазницами вышняя груда камней.

Что же грустен стоит очевидец в сторонке?

Шоколадное дерево праздника плавится, тает за ним…

Вот оркестр полковой прошагал пауком площадным,

но еще напряженно дрожат барабанного дня перепонки.

Май 1973

Наследующему – 9.5.75

Наследующий ложь, на следующий день

после пожара в розовом дому.

Послушай плач по гробу своему!

Платки со смертью пограничных деревень

сбиваются, сползают обнажить

младенческой макушки слабину —

и темя освещает седину

теплом и светом внутренним… Лежит

апрельский снег на голове старух.

Наследующий ложь находит по следам

свой материнский дом, где голубиный пух

кружит по комнате, слетается к устам.

Забьется в глотку столько тишины,

что рад заговорить, воспомянув

минувшую войну – ее железный клюв,

вскормивший смесью крови и слюны

грудное сердце! Рад бы обсказать,

заговорить огнями, словно Куст, —

но полон рот, но слышен хруст

костей – и голубиная тетрадь

для записи единственной чиста.

Раскроешь – там лежит Наследующий ложь,

он площе фотографий, он похож

на дырку в основании креста.

Вокруг него, истекши из ступней,

извечной крови струйки запеклись…

Как дерево креста, лишенное корней,

он вырос из земли, где мы не прижились,

но блудными детьми вернемся к ней.

Он только след и ржавчина гвоздя —

насквозь его, все явственней сквозя,

все чище и бедней,

минуя речки, пристани, мостки,

ведя наверх и вдаль послушные зрачки,

растет земля холмов и невысоких гор —

так незаметно голос входит в хор,

условный разрывая волосок —

границу горных – горниихъ высот.

Май 1975

Стихи на День авиации и космонавтики

Крошево или судьба? Украшение праха

больно рисуют – как послевоенные дети,

голубые от недоеданья и страха,

синими карандашами по рвущейся возят газете.

Сквозь разрывы клеенка цветет

колокольчиками и васильками —

тысячекратный букетик, осколок высот,

полузатерт, а иного себе не искали…

Крошево или судьба? Неочиненный грифель

не оставляет следов – только в тучах просветы.

Синий сквозит самолет – и в прекрасную гибель,

словно морская звезда с бугреватым излучьем, – воздета!

Так любить неживых не дано

никому – как любили! Как если б

на клеенке прожженная дырка сводила в одно

место всех, кто еще не воскресли.

Если же это судьба, то житейского краха

не убегают – но сгорбясь и голову в плечи,

как выходящая из-под воды черепаха

или же летчик – земле, что рванулась навстречу.

Как мелькает! как мельком! как мел

синевы нутряной не скрывает,

если яркое солнце и ясно увидеть успел —

чем кончается боль роевая!

Как я давно превращен, как надолго я вдавлен

точкой невидимой в тонкослоистую почву,

где и любовь неземная питается давним —

дафниями сухими да мотылем непорочным!

Рисовали бы царствие рыб

либо цельный брикет океана,

или только детей, синеватых и ломких на сгиб,

или водоросли, аэродромы и аэропланы…

Нет! не судьба, не аквариум – нечто напротив!

Автопортреты меня окружают, как точку зиянья.

Стол пробуравлен. В отверстие воздух выходит.

Все нарастающий свист. Разбеганье созвездий. Сиянье.

12 апреля 1975

Тринадцать строк

Как забитый ребенок и хищный подросток,

как теряющий разум старик,

ты построена, родина сна и господства,

и развитье твое по законам сиротства,

от страданья к насилию – миг,

не длиннее, чем срок человеческой жизни…

Накопленье обид родовых.

Столько яду в тяжелом твоем организме,

что без горечи точно отвык

даже слышать, не то чтобы думать о чем-то,

кроме нескольких горечью схваченных книг,

где ломается обруч, земля твоего горизонта,

как Паскалев тростник!

Январь 1976

Запись видения(фрагмент баллады)

Полигоны отчаянья и озарения,

полуграмотные правдоискатели

(палец на тексте),

встретимся – обязательно

в эвакуации, в море гражданского населения,

два свидетеля бедствий.

Я не бредил.

Я в полноте сознанья своего

сначала не увидел,

но ощутил: четыре дня пути

и голода чужое существо.

Шоссе – в направлении Пскова.

У обочины, возле дренажной канавы,

я вижу отчетливо нас:

капли эвакопотока людского,

капли пота на лбу, или брызги великой державы,

мы – свидетели бегства,

и смертные наши тела

меньше наших расширенных глаз.

Да, я знал его перед войною.

С вечной Библией и деревянной гримасой,

с проповедью косноязычной

в ожиданьи Судного часа,

он казался нелепым и скучным.

Но столкнула судьба —

словно зренье вернулось двойное.

– Мы глаза, – он сказал, – не свои:

нами смотрит любовь на страданье земное…

Я сидел на грязной земле.

Я шептал – не ему – «смотри».

ЭТО медленно двигалось:

люди, машины, тележки.

Город пенсионеров и служащих

вытекал без единого слова,

с молчанием жертвенной пешки.

Длинный гул на Востоке.

Шоссе в направлении Пскова,

а у самого горизонта,

над лесом, – крест и крыло.

– Это ангел, – сказал он, —

ангел смерти, карающий зло.

Я разулся.

Я ступил голубыми ступнями

в полужидкую прорву канавы.

Я – черствая тварь, – я ответил:

– Это ангел, конечно,

это памятник чьей-то воинственной славы,

эта баба чугунная над головою

подняла автомат.

Если издали кажется: крест,

значит, истинно: КРЕСТ

в небо выставлен предгрозовое…

Мы тронулись дальше.

Февраль 1978

«Хиромант, угадавший войну…»

Хиромант, угадавший войну

из ладоней, где линии жизни

пресеклись посредине, —

о, я помню о нем, прилипая к окну:

Подо мною круги световые повисли —

над макушками трех алкашей

и мента, говорящего с ними.

Это видно и больно.

Только под ноги можно смотреть, не рискуя

натолкнуться на лица, покрытые марлей

или тряпкой рогожной… только

под ноги, падая в пыль золотую…

Да и то невозможно!

1978

Стихи, написанные в Станиславе. 1979

«кто защитит народ не взывающий к Богу…»

кто защитит народ не взывающий к Богу

непрестанно

о защите себя от себя же если ползут из тумана

болота

и кусты высыпают на слишком прямую дорогу

кто же расскажет

в именах и событьях историю этого плоского блюда

с вертикальной березой

над железной дорогой над насыпью желтоволосой

в небе красного чуда

снова стянуты к западу сизые длинные тучи

и круглое солнце над ними

здесь на сотни поселков – одна синева и плывучий

гул – одно непрерывное имя

для картофельной почвы – сплошная вибрация, Боже!

или силы подземной

напрягаются мускулы и на холмах бездорожья

вырастают вечерние синие стены

даль открытую сердцу замыкая в единый

щит всевидимый – в незащитимый

диск печали

1979

«Есть и у целого народа…»

Есть и у целого народа

трудноскрываемый порыв

к самоубийству. Затворив

ходы, и выходы, и входы,

дыхательная несвобода

свое пространство сотворит

по карте, скатанной в рулон,

когда материки шершавы

на ощупь – ни одной державы

не угадаешь, только слом

картона или же бумаги

разрыв проходит посреди

какой-то – лучше не гляди,

какой земли! пускай во мраке

теряются ее зигзаги

как неразгаданные знаки

твоей же собственной судьбы

«Энергичные жесткие лица старух…»

Энергичные жесткие лица старух.

Обесцветшие губы теряются в складках

отмирающей кожи… Корнями тяжелыми рук

погружаются в землю. Скрипит, надрываясь, песок

под ногтями такой желтизны,

словно мозг пожелтел и усох,

словно мир, что вокруг, не опомнится после войны,

не распустит хотя бы слегка

напряженный по ниточке рот,

где улыбка старух синей судорогой губы сведет —

и отвалится, геометрично-горька…

Сгорбленные в очередях,

в толпах памяти, в топях засохшего теста

неподвижно сидят

вечерами у тусклых подъездов…

Связками голосовыми

переплетаясь, похрустывают и скрипят

петли дверей в коммунальной квартире,

всхрапывает водопровод – и затихает опять, —

и в такой тишине, что дрожанье вольфрама

в электрической лампочке стиснуло слух —