армейской обуви прорва
Мы здесь по-прежнему
пропади они пропадом говоришь
ну и что?
они и пропали
мы-то по-прежнему здесь
мытари и полудурки
сволочь Богоспасаемая
сволочь а до чего Ему жалко —
даже подумать стыдно
На чукотку
умерли не все – но изменились
кажется что все кого я знал
словно бы заранее простились
с цепью фонарей уроненной в канал
и отправились – кто степью кто чугункой
кто по воздуху пройдя через магнит
на чукотку жизни где звенит
вечноюный снег а древняя трава
расступается и обнажает вид
на блаженные чужие острова
за проплешиной родного океана
Бах на баяне
помнишь баха на баяне?
убаюканный чаконой
волк-чабан смежает веки
и подпав под обаянье
темы точной как в аптеке
мыслит ядерщик ученый
о грядущей тьме о точке
первотворческого взрыва…
ты рожденная в сорочке
вся страна сплошное ухо
для единого мотива
для общеизвестной вести
слышно плохо в горле сухо
но глаза увлажнены
если мы приникли вместе
к репродуктору больному
и не слушать не вольны
будто ждем: прервав дремоту
музыки бредущей к дому,
наконец-то скажет кто-то:
Кончилось. Вы – спасены
Переход на летнее время
яд – сократу, мед – платону
нам бы солнышка да пчелку
или кошку на окне!
зря держали оборону
заряжая как двустволку
книгу взятую с плеча
не держал я оборону
не прилаживал двустволку
у плеча и страшно мне
что вокруг сезон охоты
прошивают вертолеты
воздух – царскую парчу —
для нагой своей свободы
строят платье из погоды
райской – дескать, облачу
в солнце, празеленью трону
и гуляй себе в траве
но цивильно по закону
Государство – по платону
время суток – по Москве
время летне время оно
Где же наш новый Толстой?
странно две уже войны
минуло и третья на подходе
а Толстого нет как нет
ни в натуре ни в природе
есть его велосипед
ремингтон его, фонограф
столько мест живых и мокрых
тот же дуб или буфет
но душевные глубины
будто вывезли от нас
в Рио или в Каракас
в африканские малины
прапорщик пройдя афган
разве что-нибудь напишет
до смерти он жизнью выжат
и обдолбан коль не пьян
или вижу в страшном сне —
старший лейтенант спецназа
потрудившийся в чечне
мучится: Не строит фраза
Мысль не ходит по струне
Пирог с начальником(сонет)
пирог с начальничком румяный
с несытым ножичком народ
скрипя армейскими ремнями
наедет набежит сожрет
и вот внутри у нас живет
сознанье что обороняли
власть живота – но сам живот
как шостакович на рояли
играет вам не трали-вали
а марш походный марш вперед
и в барабаны гулко бьет
и если так – зачем сонет
где связанные да и нет
напрасно строили нещадно рифмовали
отцы – производители побед
Медвежья охота
или слопают нас как мед
или снова ломать комедь
всероссийский пошел медведь
на дыбах – и его поймет
только в шубе медвежьей тот
чьей рогатины двоеперст
под малиновый благовест
как по маслу войдет
в азиатское брюхо – там
все черно от фабричных труб —
только тронут багрянцем клуб
да на Троицу зелен Храм
Миллениум на пересменке
кто пил из черепа отца
кто ел с чужой тарелки
но тоже не терял лица
не портил посиделки
и даже кто не ел не пил
а просто был допущен
стоять на стреме у перил
да кланяться идущим
на пир ли с пира ли где спирт
с бандитом жрал есенин
где мордою в салате спит
испытанный хозяин —
все провожая каждый год
в небытие к монахам
как радовались мы что вот
живем под новым знаком
год уходил а век торчал
с новорожденным студнем
в обнимку и мороз крепчал
и штамп стучал по судьбам
он пропуск выписал себе
в тысячелетье третье
по блату, по глухой алчбе
по страсти к малым детям
и думаешь после всего
что он сплясал на цырлах
отпустят беленьким его
с переговоров мирных?
Об этой книге
В 1943 году вышел указ, предписывающий супругам, воевавшим на разных фронтах и в разных частях, воссоединиться, дабы пресечь увеличивавшееся количество гражданских браков с ППЖ – «походно-полевыми женами», боевыми подругами разлученных со своими семьями офицеров. Причем надлежало отправлять не жену к мужу, а младшего по званию – к старшему по званию. Война оказалась долгой, и на моральное разложение армии опасно было закрывать глаза. Так что беби-бум в СССР начался не в первые послевоенные годы, а на пару лет раньше. Несколько моих знакомых 1944–1945 годов рождения появились на свет благодаря этому циркуляру, в военных госпиталях – кто в Будапеште, кто в Варшаве. Мальчикам часто давали победительное имя – Виктор.
Об этом не слишком известном указе впервые поведал нам брат Виктора, Карл Борисович Кривулин, подполковник в отставке, человек героический, исключительного благородства офицер. Сам он ушел на фронт в неполные 14 лет и прошел всю войну с честью и достоинством, под конец командуя теми, кто годился ему в отцы и даже в деды. Их мать, фельдшер, единственный раз на медкомиссии превысила служебные полномочия и приписала старшему лишние 2,5 года. В блокадном Ленинграде она не смогла бы спасти сына, которому после двенадцати лет полагалась «иждивенческая», а не «детская» карточка, а на фронте был армейский паек и мизерный, но шанс остаться в живых. Мужество этой суровой женщины меня всегда восхищало. Я у нее в долгу. В 39 лет, воссоединившись с мужем, выносить второго ребенка в блокадном городе, родить его в военном госпитале под Краснодоном, куда их с Борисом Афанасьевичем, офицером, отвоевавшим на Ленинградском фронте, перевели, и, преодолев ужас воспоминаний о блокаде, вернуться после войны в Ленинград, в свой старый дом, потому что там была надежда на врачей, которые помогут больному сыну. (Их комнату в коммунальной квартире занял наглый тыловик, и старший Кривулин в качестве последнего аргумента расстегнул кобуру.) Все это казалось нормальным для поколения железных людей, неверующих праведников. Евгения Львовна Беляцкая спасла обоих сыновей.
Виктор не с молоком матери даже, а с кровью, через пуповину, впитал знание о войне. Война была не за спиной и даже не рядом, каждая клетка хранила генетическую память. И каждая клетка отторгала этот яд, память о насилии, жестокости, убийствах, страданиях и голоде. Не ненависть была сокрытым движителем его поэзии, но боль и жалость ко всем живущим и всем ушедшим, которые тоже живы, пока мы их помним.
«– Мы глаза, – он сказал, – не свои:
нами смотрит любовь на страданье земное…» —
строки из стихотворения «Запись видения (фрагмент баллады)» – ключевые для понимания текстов, здесь собранных. Для большего понимания приведу дневниковую запись 1978 года, этому стихотворению сопутствующую:
«В ночь на 14 февраля (вторник), после собрания у Ю. Н., был толчок: образ или видение, очень отчетливое, слишком отчетливое, чтобы быть плодом воображения. Я увидел место: шоссе под Лугой и стал свидетелем ситуации – в колонне эвакуированных из Ленинграда (новая война) встретил знакомого баптиста. Мы отделились от запрудившего шоссе потока беженцев и сошли с откоса к канаве, проложенной вдоль шоссе.
Вели какой-то бессвязный (символический?) разговор. В эту ночь закончить ничего не смог, вышло полторы строфы (работы часа три), но „виденье“ врезалось, и следующей ночью, после того как с мукой и ужасом минут сорок шел какую-то сотню метров от бывшего физфака до остановки троллейбуса на Биржевой, – после этого, преодолевая боль в правом боку и руке, – к утру дописал. Впервые за долгое время – доволен».
Ольга Кушлина
Жаркой крымской осенью 1974 года, в середине дня, я впервые увидел Виктора Кривулина – довольно ловко, хотя и опираясь на палку, он соскочил с облучка трехколесной инвалидной коляски, за рулем которой стоял мощный Юра Киселев, будущий создатель первой в СССР Инициативной группы защиты прав инвалидов. Киселев, в 13 лет лишившись обеих ног, и на своей тележке, и в своей мотоколяске всегда стоял. И всю жизнь так и простоял в самом высоком смысле этого слова. Дело было в коктебельском доме Киселева, известной всей Москве и всему Ленинграду Киселевке, и вечером на какой-то то ли веранде, то ли в недостроенной, без четвертой стены, гостиной Кривулин читал стихи. Среди многих поразивших и запомнившихся строк были и эти: «…согревает халатом сиротства, пеленает колени шинелью». Веявшим от этих слов холодом казарменной бесприютности теплый, наполненный эманациями приятельства, любви, винопития воздух Киселевки не т