Англия, моя Англия — страница 4 из 8

, уж не взыщите, такой человек, как Годфри Маршалл, держит своих детей при себе.

Одно время казалось, что Уинифред ему не удержать. Уинифред просто боготворила мужа, смотрела на него снизу вверх как на некое чудо. Вероятно, она ждала, что найдет в нем другую твердыню, другой оплот мужской уверенной силы, более надежный и совершенный, чем ее отец. Ибо та, что хоть раз ощутила на себе жаркое дыхание мужской власти, не вдруг кинется на негреющий резкий свет женской независимости. Она будет тосковать, всю жизнь тосковать по подлинной мужской силе, дарящей тепло и защиту.

Да и как было Уинифред не тосковать, когда для Эгберта власть заключалась в отречении от власти.

Он был живым отрицанием власти. Или хотя бы даже ответственности. Ибо отрицание власти в конечном итоге сводится к отрицанию ответственности. В применении таких понятий он ограничивался самим собой. Он даже собственное влияние старался ограничить самим собой. Старался по мере возможности, чтобы его воздействие не распространялось на детей, что случилось бы, если б он взял на себя какую бы то ни было ответственность за них. Сказано: «… и малое дитя будет водить их». Так пусть дитя и ведет. Он постарается не принуждать это дитя идти именно в том направлении, а не каком-нибудь ином. Не позволит себе влиять на это дитя. Свобода!.

Уинифред, бедная, задыхалась на этой свободе, точно рыба, вытащенная из воды, лишенная поддержки, которую привыкла находить в толще родной стихии. Пока у нее не появился ребенок. А с ним — сознание, что она должна нести за него ответственность, должна оказывать на него воздействие.

Но тут безмолвно, безучастно на ее пути стал Эгберт. Безмолвно, безучастно, но бесповоротно он свел на нет ее влияние на детей.

Родилась третья девочка. После этого Уинифред не захотела больше детей. Ее душа прорастала плевелами. Ведь у нее на попечении были ее крошки, на ней лежала ответственность за них. Деньги на них шли от отца. Ее долг был дать им лучшее, что она может, быть властной в жизни их и смерти. Но нет! Эгберт отказывался взять на себя ответственность. Взять на себя хотя бы заботу о деньгах. Но и ей тоже не давал действовать по ее разумению. Не хотел допустить, чтобы над детьми утвердилась ее власть, власть естества, молчаливая и страстная. Это была война — война между свободой и древней кровной властью. И побеждал в ней, разумеется, он. Девочки любили его без памяти. «Папа! Папочка!» При нем они вольны были делать, что им вздумается. Мать же хотела руководить ими. Руководить пристрастно, с поблажками, подчиняя их древним неразгаданным чарам родительской власти, маячащей над ними как нечто неоспоримое и богоданное — если верить, что власть бывает дарована от бога. Маршаллы, будучи католиками, в это верили.

А Эгберт — он эту ее католическую кровную власть, идущую из тьмы веков, обращал в своего рода тиранство. Он не доверял ей детей. Похищал их у нее, отказываясь в то же время нести за них ответственность. Похищал их чувства и души, а ей предоставлял только управлять их поведением. Незавидный удел для матери. А дети обожали его, обожали, не подозревая, какая горькая пустота их ждет, когда они тоже станут взрослыми и выйдут замуж за таких же, как Эгберт, очаровательных пустоцветов.

Его любимицей оставалась по-прежнему старшая, Джойс. Теперь это было шестилетнее существо, живое, как ртутная капелька. Барбара тоже уже ковыляла на собственных ножках, ей пошел третий год. Жили они, по большей части, в Крокхеме, это он так хотел. Уинифред, в сущности, и сама любила Крокхем. Но в теперешнем ее состоянии, от безысходности и слепой досады, ей представлялось, будто здесь на каждом шагу подстерегает опасность. Гадюки, волчьи ягоды, ручей, болото, а может быть, и несвежая питьевая вода — да мало ли что! С одной стороны — шквальный огонь приказаний от матери и няни, с другой — безмятежное непослушание трех белокурых, юрких, как ящерки, маленьких непосед. За спиною у девочек, против матери и няни, стоял отец. Так-то.

— Иди скорей, няня, а то возьму и побегу туда, где змеи.

— Джойс, умей же немножко потерпеть. Я только переодену Аннабел.

Ну, вот вам пожалуйста, вечно одно и то же. Работая на пустоши по ту сторону ручья, он слышал это. И все равно продолжал работать.

Вдруг послышался вопль, и он, отшвырнув лопату, бросился к мостику, вскинув голову, как потревоженный олень. Ага, вот и Уинифред — Джойс чем-то поранилась. Он стал подниматься по садовой дорожке.

— Что случилось?

Девочка кричала не умолкая. Теперь она выкрикивала:

— Папа! Папочка! Ой-ой, папа!

А мать приговаривала:

— Не бойся, маленькая. Дай-ка мама посмотрит.

Но девочка только захлебывалась криком:

— Ой, папочка, папа, папа!

Ее напугал вид крови, хлещущей у нее из колена. Уинифред, сев на корточки, привлекла шестилетнюю дочь к себе, чтобы осмотреть рану. Эгберт тоже склонился над девочкой.

— Не поднимай такой шум, Джойс, — раздраженно сказал он. — Как это с ней стряслось?

— Упала на серп — ты резал как раз здесь траву, так он и валяется с тех пор, — сказала Уинифред, с горькой укоризной глядя ему в лицо, когда он нагнулся ниже.

Он вынул носовой платок и обвязал им колено ребенка. Потом взял на руки плачущую дочь и понес домой, наверх, в детскую. У него на руках она утихла. Но боль и сознание вины жгли ему сердце. Он оставил серп валяться там, на краю лужайки, и вот пострадал его первенец, ребенок, который так ему дорог. Впрочем, это ведь чистая случайность — просто несчастный случай. Стоит ли ему так уж винить себя? Вероятно, ничего страшного, через два-три дня все пройдет. Стоит ли принимать это близко к сердцу, стоит ли волноваться? Он отмахнулся от своих страхов.

Девочка лежала на кровати в летнем платьице, очень бледная после пережитого потрясения. Пришла няня с младшей на руках; рядом, держась за ее юбку, стояла Аннабел. Уинифред, пугающе серьезная, с помертвелым лицом, нагнулась над коленом, развязывая почерневший от крови носовой платок. Эгберт тоже наклонился вперед, сохраняя видимость sang-froid,[4] хотя на душе у него было неспокойно. Уинифред прямо одеревенела от серьезности, значит, хотя бы ему следовало проявить чувство меры. Девочка стояла и похныкивала.

Из колена по-прежнему фонтаном била кровь — порез был глубокий и пришелся в самый сустав.

— Что ж, Эгберт, нужно ехать за доктором, — с горечью сказала Уинифред.

— Ой, нет! Ой, не надо! — в ужасе заверещала Джойс.

— Джойс, душенька моя, не плачь! — Странным, полным трагизма и душевной муки движением — движением Mater Dolorata[5] — Уинифред порывисто прижала девочку к груди. У Джойс даже слезы высохли от испуга. Эгберт посмотрел на трагическую фигуру жены, прижимающей к груди ребенка, и отвернулся. А маленькая Аннабел вдруг расплакалась:

— Джойс, пускай у тебя не идет из ножки кровь!

За доктором Эгберт поехал в деревню, до которой было четыре мили. Все-таки Уинифред перегибает палку, думалось ему. Конечно же, само колено не повреждено. Конечно, нет. Царапина, и только.

Врача не оказалось дома. Эгберт оставил ему записку и налег на педали, спеша домой, — сердце у него сжималось от тревоги. Обливаясь потом, он соскочил с велосипеда и вошел в дом с довольно пристыженным видом, как человек, которому есть в чем себя упрекнуть. Уинифред сидела наверху у кроватки Джойс, а та, побледневшая и важная, ела, лежа в постели, пудинг из тапиоки. У Эгберта сердце дрогнуло при виде испуганного, бледного личика дочери.

— Я не застал доктора Уинга, — сказал Эгберт. — Он будет у нас примерно в полтретьего.

— Не хочу, пускай не приходит, — захныкала Джойс.

— Джойс, родная, надо потерпеть и вести себя смирно, — сказала Уинифред. — Тебе не будет больно. Зато доктор скажет, что делать, чтобы у тебя побыстрей зажила коленка. А для этого он должен побывать у нас.

Уинифред всегда все старательно объясняла девочкам, и всегда им в первые минуты после этого нечего было сказать.

— Кровь все еще идет? — спросил Эгберт.

Уинифред осторожно отогнула край одеяла.

— Нет, по-моему, — ответила она.

Эгберт тоже нагнулся, посмотрел.

— Да, перестала. — Он выпрямился с прояснившимся лицом. — Доедай пудинг, Джойс, — обратился он к дочери. — Это будет совсем не страшно. Несколько дней придется посидеть спокойно, вот и все.

— Пап а ведь ты не обедал?

— Нет еще.

— Тебя няня покормит, — сказала Уинифред.

— Все будет хорошо, Джойс, — сказал Эгберт, улыбаясь дочери и отводя с ее лба прядку белокурых волос. Девочка ответила ему пленительной улыбкой.

Он сошел вниз и поел в одиночестве. Подавала ему няня. Она любила ему прислуживать. Он всегда нравился женщинам, они любили ухаживать за ним.

Явился доктор — толстенький сельский врач, неунывающий и добродушный.

— Ну что, барышня, значит, бежали и шлепнулись? Не дело, совсем не дело! А еще такая умница! Как? И коленку поранили? Аи-аи! Вот это уже напрасно! Верно я говорю? Впрочем, не беда, не беда, до свадьбы заживет. Ну-с, давайте посмотрим. Это вовсе не больно. Ни-ни, ни чуточки. Подайте-ка, няня, нам тазик с теплой водой. Скоро у нас все пройдет, все пройдет.

Джойс смотрела на него с бледной улыбкой и немножко свысока. Она совсем не привыкла, чтобы с нею так разговаривали.

Доктор нагнулся, внимательно осматривая пораненное худенькое колено. Эгберт, стоя у него за спиной, наклонился тоже.

— М-да! Порезец довольно-таки глубокий. Скверный порезец. М-да! Но ничего. Ничего, барышня. Мы его живо вылечим. Живехонько вылечим, барышня. Тебя как зовут?

— Меня зовут Джойс, — сказала девочка внятно.

— Ах, вот как! — подхватил врач. — Вот как! Что же, по-моему, прекрасное имя. Джойс, стало быть? А сколько мисс Джойс лет, позвольте узнать? Может она мне сказать?

— Шесть лет, — сказала девочка слегка насмешливо и с безмерной снисходительностью.