Аниматор — страница 5 из 41

Зафарка. Ну не самому же из цеха уходить?.. Он тут четыре года… да и возраст. Куда идти? Это кажется — везде руки нужны, а попробуй-ка сунься! Что делать?

Тут-то его и осенило.

Когда в пальцах остался сущий огрызок — на один жевок, он налил еще грамм семьдесят пять, выпил и закусил.

А потом вышел из подсобки и направился к электрическому щитку.

Ведь Никифоров ему прямо сказал: слушай, мол. Мол, так и так: ты меня достал. Нам с тобой не сработаться. Я уж четыре года здесь.

Живу в трех остановках. Тут все мое, понял? А ты кто такой? Приехал вот… зачем? Давай разойдемся подобру-поздорову. Бери расчет — да и айда. Руки всюду нужны.

Зафарка его не понял. Или вид сделал, что не понял. Они все такие.

Зубы скалит — и хоть ты что. Щурится да смеется. Меленько так похохатывает. Мол, чего ты? Зачем так говоришь? Что я нехорошо делал?.. Сам, типа, посмеивается — а глазенками-то черными так и сверлит.

Они далеко друг от друга стояли. Никифоров выключил шприц и махнул

Зафарке рукой — заглуши! Тот тоже щелкнул — волчок замолк. И

Никифоров ему все это сказал.

Ну и вот.

А он не понял.

Никифоров повторил. Так и так, мол. Ты не смейся. Я тебе дело говорю: не сработаться нам. Сваливай подобру-поздорову.

А Зафарка все посмеивается. Напряженно так посмеивается, невесело. И спрашивает: куда?

Да мне-то какое дело? — удивился Никифоров. — Куда хочешь.

А Зафарка свое: зачем так говоришь? Что не нравится? Скажи! Два человека почему договориться не могут? Э-э-э, всегда можно договориться, да? Я к тебе по-доброму, чесслово! Как к брату, чесслово!

А Никифоров: шел бы ты со своей добротой куда подальше. Видали мы таких братьев. Насмотрелись. Не доводи до греха. Вали, пока жив.

А Зафарка, рябой черт, в ответ морщится — типа, огорчается он — и языком цокает: что ты за человек, Никифоров? Ты, типа, горя не видел. Как можешь так говорить? У меня четверо детей! Почему я должен работу бросать? Я голодать должен? Дети мои голодать должны?

Ты вот стоишь тут, жирная свинья, меня прогнать хочешь? А куда ты меня прогнать хочешь? Откуда я ушел, знаешь? Как ребенка с балкона бросают, знаешь? Как старухи за гнилую корку дерутся, знаешь? Как из пушки по твоему дому стреляют, знаешь? Ничего не знаешь, а меня гонишь — и не стыдно тебе?

И вдруг он делает от своего волчка два шага к Никифорову, поднимает руку — пальцы побелевшие в щепоть сведены, — раздувает усищи и говорит слово за словом: если ты, говорит, будешь меня гнать… или, говорит, что-нибудь тут мне подстроишь… смотри, говорит, братьям скажу… они тебя, как ту свинью, разделают!

И еще показал, сволочь такая, — какую именно.

Он повернул ручку, открыл коробку щитка и стал изучать внутренности.

Проводов было до хрена. Но он точно знал, что на волчок идут вот эти.

В прошлый раз так и было. Нулевая клемма оказалась плохо затянутой.

Кто ее открутил? — черт ее знает. Вроде некому. Сама открутилась.

Открутилась — и все. Стоп машина. В щитке трещит, а мотор не включается. Тырк-тырк, а толку — хрен да маленько. Вовка Синяков тогда еще работал… открыл щиток… потыркал… Бурчал еще: мол, надо аккуратненько, а то шибанет. Триста восемьдесят — это не двести двадцать. Если тут шарахнет — так это уже с гарантией. Даже «скорая» не понадобится, сразу катафалк…

Напряженно щурясь, Никифоров смотрел на провода. Сейчас он открутит вот эту клемму. Это нулевая. Земля, что ли. Или как у них там?

В которой тока нет. И все. Закроет щиток и пойдет к своему шприцу. И займется делом. И даже помнить ни о чем таком не станет. Работа есть работа — оттягивает… А через часочек явится Зафарка. С новым зубом. Пока переоденется… пока то да се… потом тыркнет, наконец, выключатель волчка — а ничего и нету. Только в щитке что-то хрюкнуло. Он опять — тырк! И опять ничего. Еще раз — то же самое.

Тогда Зафарка выругается по-своему, на собачьем своем языке, и пойдет к щитку. Раскроет его, тупо поглядит внутрь — и ни хрена не увидит. Откуда ему, чурке, электричество понимать? А волчок-то стоит… и работа стоит, и Григорий по головке не погладит. И так, не сказавшись, на два часа опоздал. А электрика звать — это целая история: пока дозвонишься, пока приедет… Крякнет Зафарка и, поколебавшись, сунет палец куда ни попадя… Разве он понимает, какая нулевая, а какая нет? Тресь! Был Зафарка — и нет Зафарки.

Только дымочек — будто чья-то сизо-голубая душа полетела кверху… А сам Зафарка на пол — кувырк!..

Никифоров сглотнул и нерешительно протянул руку. Кажется, вот эту… вот эту клемму Синяк подкручивал.

Он коснулся желто-красного металла — и увидел розовое небо и большую синюю бабочку, такую яркую, что резало глаза.

— Бабочка! — удивленно сказал Никифоров, покорно раскрывая ладонь.

Он лежал на полу, а струйка дыма плыла в потревоженном воздухе, медленно расслаиваясь на отдельные волокна.

Глава 2

Каждый день я тащусь по забитой всклянь Ленинградке, и глупо даже пытаться вырваться из ее вязкого, медленно текущего на запад вещества.

Вчера Даша сказала, что я думаю только о себе.

Это неправда, нет.

Конечно, человеку свойственно полагать, что самое важное на свете — его собственная персона. Однако мне это убеждение досталось подержанным или просто второго сорта — во всяком случае, не из самых лучших. Разумеется, для меня тоже нет ничего более интересного, чем я сам, — просто в силу того, что себя я знаю лучше, чем кого бы то ни было другого, а чем лучше знаешь предмет, тем больше интереса он у тебя вызывает. Пожалуй, можно даже сказать, что ни к кому иному я не испытываю столь нежной и последовательной любви. И ни для кого больше не нахожу так много оправданий. Но мне по крайней мере легко согласиться с предположением, что окружающие могут смотреть на меня другими глазами.

Правда, люди вообще редко смотрят друг на друга. А моя внешность и вовсе не привлекает внимания. Рост более чем средний (возраст тоже банальный — до сорока трех не хватает нескольких месяцев). Фигура не атлетическая. Правда, и серьезных изъянов не имеет, руки-ноги на месте. Физиономия самая заурядная: узкие губы, глаза не то серые, не то зеленые, скошенный лоб с заметными залысинами… Единственное, что мне самому нравится в собственном лице, — это нос. Не курносый, не горбатый, не картошкой, а нормальный ровный нос. То есть нос, способный, казалось бы, произвести на окружающих самое благоприятное впечатление. Но и на мой нос никто не обращает никакого внимания, равно как и на цвет глаз и волос, на форму головы и тела…

Привлекать внимание — удел высоких черноволосых красавцев с горделивым поставом головы, с золотыми перстнями на безымянных пальцах, в узконосых туфлях с пряжками. А меня воспитали в убеждении, что туфли с пряжками и золотые перстни демонстрируют не исключительность их обладателя, а его вкус. Я не ношу ни перстней, ни пряжек, поэтому на меня никто не смотрит. Оглянешься подчас и подумаешь: господи, да разве я невидимка?!

Почему-то особенно остро ощущаешь это в вагонах метрополитена.

Честно сказать, последние лет десять я редко спускаюсь в его подземелье, а если все-таки оказываюсь под сводами станций и переходов, то лишний раз убеждаюсь, что меня раздражает толпа, равнодушно текущая мимо нищих старух и веселых инвалидов.

Один из выходов Юнитека приводит почти к эскалатору, и когда Клара работала там, ей подчас было удобнее ехать в метро, чем ловить такси или переть через весь город на своей «Канцоне». Иногда она звонила, чтобы я ее встретил. Я всегда приходил первым. Я расхаживал по перрону, и время от времени меня обдавало безжизненным ветром вылетевшего из туннеля состава. Я крутил головой, тщетно высматривая любимое лицо в изливающейся из вагонов толпе. Только третий или четвертый поезд доставлял Клару. Иногда, еще не успев толком утвердиться на перроне, она уже наводила на меня объектив. Я не удивлялся. Я привык к слепящим вспышкам ее аппарата. Одно время она беспрестанно фотографировала. И все вокруг завешивала фотографиями.

А главным ее сюжетом был я. Честно говоря, мне вовсе не хотелось видеть кругом только собственную физиономию. Но что я мог поделать?

Клара садилась ко мне на колени и, ероша волосы узкой ладонью, бормотала в ухо какую-нибудь сладкую чушь. Она любила повторять, что я значительно старше и что она боится остаться в одиночестве. С первого слова меня охватывала истома. Моей решительности хватало только на то, чтобы согласно мычать, нежно касаясь губами ее прохладной щеки. «Да, — говорила она, — смотри, насколько я моложе!.. Мне не хочется об этом думать, но я боюсь, что ты уйдешь раньше…» Глаза наполнялись слезами, голос влажнел. «А я не хочу оставаться одна, — повторяла она. — Почему я должна оставаться одна?

Совсем одна в этом безумном мире? Нет уж. По крайней мере, если, не дай бог, так случится, у меня будет много-много твоих фотографий. Я смогу видеть, как ты смеешься, как улыбаешься, как зеваешь, жуешь, пьешь вино, как бреешься, спишь, удивляешься, негодуешь, говоришь о любви, как бранишь меня, как лежишь в ванне, читаешь, смотришь в глаза, снимаешь пиджак, садишься в машину… Все-все-все, каждый жест, каждое движение, каждый твой взгляд сохранятся на этих фотографиях, и каждую секунду ты будешь со мной…»

И, когда Клары не стало, оказалось, что весь дом завешен моими, а вот именно ее-то фотографий почти нет…

То есть что значит — «не стало»? Это звучит так, будто она умерла.

Ничего подобного. Она просто исчезла. Язык не поворачивается сказать

(и стыдно, и больно), но так и есть: она меня бросила. Записка, которую я нашел вечером на постельном покрывале, прояснила лишь то, что она не погибла при автокатастрофе или теракте, а просто уехала.

Как было сказано в ней, «на некоторое время». Больше чем полгода ее нет рядом: ее не стало…

Когда мы встретились, ей было двадцать три. А через два года я не смог ее удержать, она уехала навсегда, и не надо надеяться, что вернется. И, конечно, я сам виноват, и каждый удар сердца напоминает об этом.