А Н И С К И Н. Во! Во! Кто это есть и как прозывается?
Д У С Ь К А. Подумаем…
А Н И С К И Н. Дусенька, старайся, на почетну доску милиции угодишь.
Д У С Ь К А (торжествующе). Знаю! Вспомнила! Эго бабка Лизавета Толстых, чтоб ей пусто было! Придет в магазин, скажем, пуговицу покупать, так душу вымотает – на мотоцикл. Или, скажем, берет шоколадны конфеты в бумажках, так не поверишь, почти кажду бумажку развернет. А вот если…
А Н И С К И Н. Охолонись, остановку сделай… Молодца! Теперь тащи счеты, костяшками щелкай – мы прикидывать будем, сколько водки, по твоей памяти, Толстиха за последний месяц и квартал, ежели припомнишь, брала… Я от тебя до той поры не отстану, покуда до каждой поллитры не дойду… Ну, тащи счеты, играй ими, как твои двое субчиков на гитаре… (Поет) «Ваше величество женщина, вы неужели ко мне…»
Д У С Ь К А (всплеснула руками). Подслушал! Ну, Анискин…
А Н И С К И Н. Чего там подслушивать, когда твой вольный стрелок на всю деревню ревет… Тащи счеты – я кому сказал! Мне иконы найти надо? Я тебя спрашиваю – надо? Это тебе не промеж двух гитар шастать!
Участковый Анискин выходил из дома старухи богомолки Елизаветы Григорьевны Толстых, да не один – за ним с панической легкостью, страхом и мольбой бежала-семенила сама хозяйка.
– Феденька, родненький, – умоляла она, – ты уж меня-то в тюрьму не бери, я ведь старая-престарая, мне ведь в тюрьме через минуту – смертынька… Ой, лишеньки! Да ты хоть остановись, Феденька, я ли с твоей покойной матушкой, царствие ей небесное, не хороводилась, не подружничала… Ой, лишеньки, чего ты не останавливаешься?
Анискин остановился, повернувшись, пошел на старуху.
– Я тебя о чем просил? – рассердился он. – Наш разговор втайне держать просил?
– Просил, Феденька!
– А ты на всю деревню ревешь, сама себя гробишь… Это – раз! Второй раз – я тебе говорил, что, кроме штрафа, ничего не будет? Говорил?
– Говорил.
– Вот и забили гвоздь! Сиди тихо, как мышь в норе, никому ни слова не говори… Хоть ты и старей старой, а статья-то выходит – форменная спекуляция… Будешь молчать?
– Буду, буду!
В доме попа-расстриги просыпались под звон водочных пробок. Первым открыл глаза матрос Григорьев, лежащий под столом, зажмурился, снова открыл. Теперь у него было лицо человека, не понимающего, где он находится, почему лежит под столом, что вообще творится на белом свете. Так прошло несколько секунд, потом Григорьев тяжело поднялся, несчастный и согбенный, первым делом посмотрел на стол – там было пусто, как на районном аэродроме.
– Мать честна, – пробормотал Григорьев. – Чего же это делается-то?
Он зачем-то вяло слонялся по комнате и заглядывал в разные углы и закоулки, когда зашевелилась на окне Ольга Пешнева. Эта проснулась сразу, спрыгнула с подоконника и через секунду пила ковш за ковшом воду из кадки. Она тоже стонала, но мужественно, сквозь стиснутые зубы, невольно при этом прихорашивалась и приводила себя в порядок.
– Не ряби в глазах, гада! – крикнула она речнику. – Сядь! И так голова раскалывается…
Речник ее не послушался, но зато от шума проснулся Васька Неганов. Сел на постели, по привычке начал креститься, но опомнился и, недокрестившись, выругался.
– Водки не осталось?
– У тебя останется! – крикнула Ольга.
Немного поругавшись, Васька и Ольга одновременно начали наблюдать за матросом, который по-прежнему с лунатическим видом шастал по комнате.
– Ты чего, Ванька? – спросил Неганов. – Чего шляндаешь-то? Сядь!
Речник махнул рукой:
– Бушлат не могу найти.
Васька Неганов и Ольга Пешнева так и осели.
– Бушлат? – захохотал Васька. – Ты его ищешь?
– Ну!
Ольга подошла к нему, подбоченившись, насмешливо покачала растрепанной головой;
– Ищи, ищи! Может, вспомнишь, пропойца, что ты бушлат-то на полбанки выменял…
Речник ошалело таращил глаза.
– У кого бушлат? Кому на полбанки променял?
Васька Неганов и Ольга Пешнева сразу притихли; поп-расстрига приложил пальцы к губам, просипев «Тссс!», погрозил речнику ядреным кулаком – он ведь был коренаст, могуч, силен по-звериному.
– Не ищи того, у кого бушлат! – шепотом приказал Неганов. – Доищешься до статьи!
В доме Верки Косой участковый Анискин, откинувшись на спинку стула, восседал в крохотном свободном пространстве, что чудом оставалось посередине комнаты.
– Документ имею, гражданка Вера Ивановна, – неторопливо говорил Анискин, держа в руке бумагу. – Продавщица товарищ Любцова из соседней деревни Гиреево показала, что вы за последний месяц сдали в торговую точку восемьдесят две бутылки от водки марка «Экстра»…
К О С А Я. Вранье! Клевета! Она меня с кем-то путает…
А Н И С К И Н. Металлическая ты женщина, Вера Ивановна! Это надо же – пусты бутылки на горбушке за двенадцать километров носить!
К О С А Я. Ты когда меня в покое оставишь, Анискин?
А Н И С К И Н. Вона! Да ты мне отдых дала на целый год… Как развелась с киномехаником Голубковым, так я с тобой ни разу не встренулся… А продавщица товарищ Любцова из деревни Гиреево ошибки не давала – у нее свидетели есть, что восемьдесят две пустых бутылки ты сдавала.
К О С А Я. Ну, сдавала…
А Н И С К И Н. Молодца, что признаешься! Теперь так же прямо отвечай: где бушлат старшего матроса, выменянный тобой у него на пол-литра водки прошлой ночью?
К О С А Я. Ой, да нету у меня никакого бушлата, ой, да никаки бутылки я не сдавала, ой, да чего мне сдавать, ежели я за весь год только литру водки брала, да и то на Первомай…
А Н И С К И Н. Замолкни! Елизавета Григорьевна, прошу войти!
Т О Л С Т Ы Х. Господи, прости грехи наши тяжкие!
А Н И С К И Н. Давай показания!
Т О Л С Т Ы Х. Я для Верки, может, за все время бутылок двести водки покупала. Посуду она мне на сдачу никогда не возворачивала… Господи, грехи наши тяжкие!
А Н И С К И Н. Ты свободная, гражданка Толстых! Иди! Гражданка Косая, давай дальнейши показания. Ну!
К О С А Я. Все правдынька, все-все, родненький, миленький, касатенький! Ой, чего это делается, ой, пропадаю, ой, не дай с кругу же выбиться, дядя Анискин, добренький мой да пригоженький…
А Н И С К И Н. Обратно молчи… Какую связь имеешь с матросом гражданином Григорьевым? Что от него получашь или что ему передаешь за денежную плату и дефицитны товары?
К О С А Я. Ой, ничего не беру, ничего не даю!
А Н И С К И Н. Ладно! Запишем, что запираешься… Неси бушлат!
К О С А Я. Несу, несу, касатик! Я вся перед тобой открытая, дядя Анискин, как окошко.
А Н И С К И Н. (Вынимает кошелек). Получай за бушлат сумму, что бутылка «Экстры» стоит… Не пересчитывай – заранее деньги приготовил… Не один у тебя грех, не один. Ты ведь, гражданка Косая, имеешь отношения к иконам, которы ворованы… Они – как, еще не знаю, – через твои руки шли… Ну, ладно, засиделся я! Ты мне бушлат-то в газету оберни, два-три слоя газеты дай, хорошей бечевкой перевяжи, чтоб никто не догадался, что я по улице несу…
Ночь усыпана рясными звездами, но темным-темна, так как не взошла еще полная луна, а только легкой позолотой пробивается над кромкой кедрача за околицей деревни… Воровское это время, тайное, опасное; и тем, кто плохими делами занят, надо торопиться, чтобы не успела выбраться ярким прожектором звонкая и прозрачная луна.
Высокий, тонкий, длинноногий человек, нагруженный до согбенности большой тяжестью, – он виден только со спины – пробирается густой чащобой. Дальше, дальше и дальше в лес! Наконец останавливается, по-прежнему не оборачиваясь, осторожно кладет на землю ношу – это иконы, аккуратно переложенные тряпочками, завернутые каждая по отдельности в особую бумагу. Разрыв хвою, он открывает выкопанный в земле тайник, осторожно, бережно, не дыша опускает в него иконы, предварительно обернув их целлофановой пленкой. Спрятав, закрывает тайник плотными и толстыми досками, нагребает на них ветки и хвою.
Он не возвращается знакомым путем, а уходит в лес дальше, путая и заметая следы, – мы только сейчас видим, что за человеком тянется, привязанная за ремень, метла – не метла, кочерга – не кочерга. Это что-то такое, что оставляет на земле след, похожий на след лисьего хвоста. На ботинках неизвестного матерчатые чехлы. Мало того, он время от времени что-то сыплет на землю.
В первом часу ночи усталый, но веселый участковый Анискин, сидя за столом, разглядывает подброшенные плохие иконы и записочку, отпечатанную на машинке. Руки у него в перчатках, очки – на кончике носа, лупа – в правой руке. Так и этак разглядывает он вещественные доказательства; чуть ли не нюхает и не пробует на язык.
– Дрянные иконы, – бормочет он, – дрянные, а краски-то, краски-то, просто в глазах пестрит… Нет, не пойму пока, чего хорошего, ежели икона черна, как негр? Ну, с этим делом мы разберемся…
Когда, по мнению участкового, с иконами больше ничего делать не остается, он снимает телефонную трубку, секунду-две подождав, весело говорит:
– Здоров, Клавдия! Анискин… Ты бы мне, дева, дала райотдел, следователя Игоря Владимировича Качушина… Чего? Да не сомневайся! Он еще позже твоего дяди Анискина в своем кабинете обретается… Соединяй, Клава!
Еще через две-три секунды участковый бодро кричал:
– Здравия желаем, товарищ капитан! Чего не сплю? А с вас учусь, пример, говорю, с райотдела беру… Изотопы изучаю, что с ими делать, решаю по-научному… Не возводи напраслину, Игорь Владимирович, вовсе я над райотделом не насмешничаю… Учусь, вникаю, опыт беру полной лопатой, как говорится… Чего звоню? Приезжай, Игорь Владимирович, выручай, мил человек! Из церкви и у Якова Власовича все иконы увели… Говорит, что за все иконки-то можно тысяч пятнадцать взять, не мене… Ты вот что, Игорь Владимирович, ты на пароходе «Пролетарий» ко мне подгребай… У меня такая думка имеется, что без «Пролетария» нам не обойтись! Лады!
Не успел положить трубку, как снова междугородной трелью залился телефон.
– Ромск? Анискин у аппарата… Да, вызывал с предупреждением Сергея Сергеевича Гольцова… Соединяйте! Сережка, Гольцов? Это дядя Анискин беспокоит посередь ночи товарища ученого студента… Здравствуй, Сережка! Время береги, на вопросы отвечай быстро… Тебя со стипендии снимали? Что? Вра