Аноха — страница 5 из 6

— «Да… што ж говорим, покажите нам этого Шагова…» Глядим, братцы, Аноха! Вот так ловко! «Што ж, вы, — говорит он, — перекстить меня перекстили, из Ивана в Аноху, а признать не хочете?» А совестно мне, хоть провалиться…

— А, вишь, верно это… Аноха и Аноха…

— Выходит, человека потеряли…

— Верно, потеряли!

— Ишь, што вышло… Ша-гов… — раздумчиво и раскаянно снизил голос Федос.

Тогда, овеянный новой мыслью, встрепенулся Тих Тихч. Вот и он, инженер, и Шагов — одиноки… И одиночество это мучительно и непереносимо. Тысячи людей живут своей теплой жизнью, своими радостями и могут не замечать тебя, и ты сотрешься в мельчайшую, неприметную для глаза пыль под ногами этих тысяч. Ведь вот комок земли: от малейшего прикосновения он рассыпается на бесчисленные частички, а в опоке, утрамбованной доотказа, отдельные песчинки, сливаясь друг с другом, противостоят буйству расплавленного металла, придавая ему желанную форму. Их сила — в сцеплении. Так люди…

Срываясь с чугунных гулких ступенек, скользнул Тих Тихч с лесенки и почти бегом кинулся через цех к выходу. Кто-то пытался остановить его окриком, но Тих Тихч, увлекаемый мыслью, промчался мимо…

Был жаркий июльский день. Стрижи со свистом рассекали воздух длинными своими крыльями, и словно от их стремительного полета воздух дрожал и колебался.

Тих Тихч, задыхаясь от внезапно охватившего его волнения, почти бежал через заводскую площадь к большому белому зданию, утонувшему в зелени лип. Взвизгнула на блоке тяжелая дверь, и Тих Тихч очутился в больничном коридоре, прохладном и тихом. Солнце сияло в голубых масляных стенах и неотступно бежало вслед за Тих Тихчем по длинному коридору.

9

…Когда Аноха упал, опрокинувшись на верстак, в первый момент все растерялись и притаили дыхание. Потом медленно расступились и пропустили к выходу Степку, странно спокойного, удовлетворенного происшедшим.

Чьи-то руки разгребли, как ворох зерна, толпу и подхватили Аноху — это был Горячкин. Он подсунул руку под спину Анохи и приподнял ему голову. Тогда все увидали: лицо у Анохи мелкое и по-детски округлое; над левой бровью выбивается темной струйкой кровь, и все удивились, что у Анохи такая красная, настоящая кровь.

Аноху унесли, и все снова стали к своим верстакам, но работа не клеилась. Прибежал директор, за ним, прихрамывая на искусственную ногу, ковылял секретарь ячейки. Примчался предзавком, бледный и растерянный.

Тревожный и гневный гудок всколыхнул массу. Все заторопились и, словно пытаясь скорее уйти из цеха, хлынули беспорядочным потоком к выходу. Но там, взгромоздясь на пирамиду готового литья, стоял колченогий секретарь и, помахивая костылем над головой, неожиданно громко и отчетливо прозвенел:

— Товарищи… — секретарь споткнулся и кашлянул: — товарищи! Что же это такое? — Он недоуменно развел руками, словно не в силах был передать охватившего его волнения. — Я спраш-ш-шиваю… что же это та-ко-е? — снова выкрикнул секретарь и, не получив ответа, с укором тихо и проникновенно сказал: — Ну никуда ж, братцы, не го-дит-ся это…

Толпа вздохнула, но сохраняла тяжкое молчание.

— Все это от зависти… Людей не поравняешь… — раздалось из гущи толпы и все увидели говорившего: он подался вперед, к трибуне, и убежденно повторил: — От зависти все…

Это был Рябов…

— Врешь, Рябов! Врешь! — пересек вдруг рябовский размеренный голос напряженный и звонкий женский крик. — Это ты трясешься, как торгаш, над своей нормой… Это ты убил Аноху, ты… ты! Ты! — истерически клокотал крик и бился над людьми, как раненая птица.

Рябов сжался, принизился и растаял в толпе.

— Врешь, не уйдешь! Весь цех видел, — кричала Масякина, — Степка што? Кувалда тяжелая… А кто… чьи руки подали эту кувалду на анохину голову? Твои! Твои! Только ты поумней, а Степка дурак — на прямоту. Затуркали Аноху… Аноха? — куда-а ему? Аноха разве может? Да Аноха в сто разов может лучше сделать норму! И сделал. А тебе это нож в сердце… Таких, как ты, мало, што ль?! Вот, гляди, лапотные пролетарии твои… Чай, овес не посеян? Картошка не посажена? С завода, как волки в лес, в деревню бегут!..

Секретарь ячейки, ухватившись за такую опору, воспрянул духом, и, перебивая Масякину, заговорил:

— Работница правильно говорит… Есть враг в нашей рабочей среде, может быть, и под рабочей блузой… На чорта ему сдалась производительность труда? На чорта ему снижение себестоимости и прочие показатели? Отработал норму и домой — в своем хлеву ковыряться… Аноха — мо-ло-дец!.. Аноха — пер-вей-ший пролетарий! Я предлагаю осудить поступок Степана Волкова и Рябова, — об'явим бой рвачам и хулиганам, а главное — взять пример с Анохи!.. — Он передохнул немного и, подняв костыль свой с обнаженными черными сучками, вскрикнул:

— Резолюция короткая: осудить и перейти на раздельную формовку. Тысячное дело, братцы! — голос его безответно прозвучал и погас в тягостной тишине.

В это время побледневший и потный Федос, вернувшийся из больницы, шопотом бросил в толпу:

— Кон-ча-ет-ся…

10

Горячкин сидел на груде формовочной земли и ел: осторожно на коленке отрезал кусочки сала и прожевывал их старательно, не спеша, как привык все в жизни делать не торопясь. Рядом с ним Борька глотал огромные куски хлеба, жадно высасывая молоко из горлышка. Горячкин не любил торопливости — он считал ее признаком несерьезного отношения к делу. Работал он добросовестно, его горшки были безупречны, и недаром только ему поручали делать горшки для подарков от рабочих на различные конференции и с'езды.

— Мой горшок по всему Сесесеру известен, — хвалился Горячкин, — потому — на совесть делаю…

После истории с Анохой Горячкин стал еще строже к людям и чаще ворчал на Борьку. Горячкин укорял своего соседа Борьку за спешку в работе.

— Куда ты, торопыга, гонишь? И без тебя браку не оберешься…

Борька отругивался, но землю трамбовал лучше, и горшки выходили тонкостенные, аккуратные.

Борька, облизываясь, икнул и заговорил:

— А мы в ячейке вчерась тебя выдвинули по анохиному делу обвинителем, дедушка.

Горячкин даже есть перестал.

— Что я вам, аблакат какой? Не пойду.

— Там аблакатов не надо, а ты по-рабочему покрой как следует Рябова со Степкой… Так и так, мол, где такие порядки, чтоб человека убивать за старание? Ты им там и грохни. Мол, надо выполнять промфинплан…

— Да што, опять меня учить? Вот молокососы, право. Да што в мене языка нет? И скажу… Я, может, только одно слово и скажу, а мое слово дороже твоих сотен. Понял?

— Какое ж это слово, дедуш?

— А там послышишь, торопыга. Думаешь, умней тебя и на свете нету…

Хитро улыбаясь про себя, Борька что-то чертил на бумаге и потом стремительно убежал. Бумажка осталась лежать на верстаке, и белый четырехугольник ее неудержимо тянул к себе Горячкина. Он долго крепился, но, наконец, не выдержал и заглянул в бумажку.

Прочитал, минуту растерянно постоял, собираясь с мыслями, но потом быстро, по-молодому заторопился, все ускоряя свой шаг, словно боялся, что кто-то его обгонит.

— А вот не будет по-вашему… Не общелкать вам Горячкина. Молодо-зелено… Утру я вам, соплякам, нос…

Он подошел к доске об'явлений и, схватив мел, через всю доску наискось начал вычерчивать кривые буквы… И когда перед концом работы Борька сунулся к доске об'явлений, чтобы гвоздиком приколотить бумажку о вызове Горячкина группой комсомольцев, глаза его наткнулись на дрожащие линии неустойчивых букв, выведенных мелом:

«Вызываю всех комсомолов и первого Борьку на 25 горшков один на один. Могу и суместно тож по анохину вчетвером бригадой.

Горячкин».

— Прошляпили! — только и мог вымолвить обескураженный Борька.

11

Ошибся Федос: отлежался Аноха и через пару недель сидел на кровати, поглядывая в открытое окно, обращенное в зеленую тень парка.

Не любил Аноха природу, вернее, не понимал ее жизни, встречаясь с ней только в редкие минуты. Здесь, в больнице, сначала, когда было приятно лежать бездейственно на койке и глядеть бездумно в окно, Аноха с удивлением разглядывал траву, кусты и густую зеленую крышу аллеи. А потом все надоело, и потянуло в цех. Что ж там-то теперь? И вот Аноха мысленно идет по цеху, вглядываясь в лица рабочих, — о чем они думают?

Идет Аноха, шарит глазами, но никак не может разглядеть знакомых лиц: все уткнулись в верстаки, обернулись спинами, не кажут глаз. И от этого становится Анохе тяжко, как от нехорошего сна. Он чаще начинает дышать, и липкая испарина оклеивает лоб и лицо его под повязкой…

Стукнула дверь, и в палату вошел Тих Тихч. Огляделся. Нашел глазами Аноху и молча уселся на табуретку.

Аноха не подымался, словно боялся услышать какую-то неприятную весть.

Тих Тихч сморкался, вытирая платком вспотевшее лицо, старательно отводя глаза в сторону.

На неподвижных почти крыльях влетела в палату оса и долго звенела под потолком. Аноха, вдруг схватив одеяло, начал остервенело гоняться за осой по палате.

Потом поднялся Тих Тихч и, махая кепкой, принялся помогать Анохе выкурить надоедливую гостью.

— Ну, ну лети, брат, неча тебе тут названивать! — приговаривал Аноха, преследуя осу.

— А без нее и вовсе скушно станет… — вставил Тих Тихч, вызывая на разговор Аноху.

Оса взвилась кверху и потом кинулась разом на Тих Тихча — тот инстинктивно отпрянул назад и смешно присел на корточки.

Аноха, не сдержавшись, порснул:

— Тих Тихч — испугался осы!

Аноха почувствовал свое превосходство перед Тих Тихчем и снисходительно улыбнулся.

Тогда, овладевая собой, Тих Тихч начал рассказывать Анохе о том, как подслушал он у вагранки разговор и как неожиданно раскрыл он тайну своей неудовлетворенности и томления.

— …Шагов… Я был одинок… И не понимал всей силы одиночества, которое отрезало мне путь к массе. Я работал для нее… для вас… Я хотел быть честным… Но я ошибся, думая, что моя сила во мне… Я искал причину… И нашел… В моих чертежах не было и нет человеческой теплоты, они холодны, как лед, хоть и точны; они бездушны, безжизненны, как скелет… Я искал выход. Хотел зарыться в гущу человеческих сердец и поднять их на какой-то подвиг. У меня созрели планы, в цеху… рево-люция!