хочет Адемар ведать все о ходе осады.
Но пресуществлять хлеб да вино в Тело Христово вряд ли ему еще придется. Словно чувствуя, что нужна замена — священника на священника рукоположил Адемар еще во время осады капеллана графа Раймона, тако же Раймона (а кто удивлен? Эти окситанцы, они все подряд — Раймоны. Так же, как все аквитанцы — Гийомы, любой это знает: крикни «Раймон» в сторону Сен-Жильских полков — обернется добрая половина пилигримов!) И еще многим даровал сан епископ Адемар, седой, высокий как каланча провансалец с глазами серыми, как неприветливое море — или как небо в дождь. Например, пареньку из монашествующих по имени Этьен Валентин, прибившемуся к Раймонову войску откуда-то из северной Италии, из тамошнего бенедиктинского монастыря: многие ломбардцы к Раймону прибивались, желая Святому Гробу поклониться, а на бедных клириков, как и на бедных рыцарей, тулузский граф тоже денег не жалел. Боэмон, помнится, только усмехался — обременено Раймоново войско множеством мирного люда, первые среди которых — Раймонова жена да сын-ребенок, такой даже в оруженосцы не годится по молодости лет, разве что в пажи! Боэмону не указ слова умирающего епископа Адемара, что на все Божья воля; он не послушал легата и месяц назад, когда вместе с Раймоном они отказались признать главенство хитрого сицилийца и следовать его плану взятия города. Ведь иудиными путями дела Божии не делаются! И врет подлый армянин, тот, что обещал предать Боэмону Антиохию, всуе называя имя Господа: говорят, некогда он посмел отречься от веры, «выкрикнул закон» мусульманский, а теперь, когда ветер переменился, думает водой покаяния отмыться обратно в христианина. Кто однажды предал дело Христово, тот и далее доверия недостоин. Однако разве же Боэмон умирающих слушает, будь они хоть трижды легаты?.. Пришлось Раймону смириться. Но граф Раймон на самом деле не любит смиряться, и хрупкий мир меж христианами — долго ли ему держаться на графском хребте? Не любит граф Раймон смиряться. Однако все время смиряется…
2. О том, как священник смотрел свой сон, и что на это сказал граф Тулузский
Помоги мне, Господи, не отчаиваться и не гневаться, думал бедный священник по имени Пейре, ворочаясь на жестких досках и стараясь не разбудить никого из спящих рядом. Дом этот, раньше принадлежавший, быть может, какому-то небогатому мулле, делило меж собой десяток-полтора бедных священников, не нашедших иного жилья. Что ж поделаешь, если кричат друг на друга на советах князь Боэмон и граф Раймон, разбираясь, за кем тут правда; а Пейре Бартелеми, неимущий клирик из Марсальи, уже второй день ничего не ел, и не дай Боже скоро будет нечем причащаться, и вчера умер юный Гийом из Тулузы, почти что единственный, кого в этом походе Пейре мог назвать своим другом.
Гийом Бермон умер ночью, болел он уже давно, и это все от проклятых мух, наводнивших смертельный город, когда пало множество коней. Кони умирают от голода, люди — тоже, да еще и от болезни — словно она передается от одного к другому, когда один крест целуют, из одной чашки пьют… Перед смертью Гийом успел разбудить Пейре — тот лежал рядом, только слегка отодвинувшись, чтобы не обжечься о пылающее, дрожащее Гийомово тело. Огонька Пейре не успел зажечь — и так и не разглядел лица монашка, белеющего в темноте бледностью луны. Задыхаясь, Гийом принялся было ему исповедаться — в третий раз за последние два дня, тихо всхлипывая сквозь булькающую в горле дурную влагу; но так и не успел закончить, сжал ему руку пылающими пальцами и умер, и Пейре сам закрыл ему глаза. Гийома отпели наутро, а похоронили в общей яме, вместе с умершими за эту ночь простыми пилигримами: турки Кербоги опять сделали вылазку из цитадели, перерезали сколько смогли и сожгли один дом, где спало несколько семейств — теперь и не разберешься, провансальцы то были или Годефреевы лотарингцы… На антиохийских кладбищах давно не хватало места даже для знати, чего уж говорить о простых людях — их сбрасывали в наружные городские рвы. Хоть и самим плохо от такого множества мертвых, да и кербогиным сарацинам нехорошо от трупной заразы. Пускай мертвые христиане продолжают войну, пускай хоть бедными своими телами послужат делу Господа!..
Дурно в городе Антиохии, дурно. Не любит этот город христиан, хотя… «Потом Варнава пошел в Тарс искать Савла, и, нашед, привел в Антиохию, и целый год собирались они в церкви и учили немалое число людей, и ученики в Антиохии в первый раз стали называться христианами»[3]. Но обо всем забыл прекрасный предательский город, не помнит он более лица сурового старого Савла. Ненавидит христиан, хочет их убить. Прав оказался граф Раймон, утверждая на совете, что ворованное впрок нейдет; отказавшись участвовать в веселых пиршествах, устроенных по случаю победы… Вот, христиане, получили вы царственный град Антиохию; что вы теперь с ней делать будете? После восьмимесячной осады снаружи — получайте еще сотню лет осады внутри! А Кербога силен и свеж, и войско его в пять раз больше христианского, а мосульские воины куда более приспособлены как к проклятой палестинской зиме, так и к проклятому палестинскому лету.
…Зима под Антиохией была ужасна. Зимой франки обычно не воюют, всем это известно; но палестинской зимы ждали, как манны небесной, надеясь, что слегка отступит удушающая жара, а с нею — и жажда. Дождались! Отступила! Уступив место убивающему холоду, такому же острому, как и на западе, а воды («вы воды просили? Пожалуйста…») с неба лились непрерывные потоки, ледяной осенней воды, портящей коней, гасящей огонь, разливающей нежный Оронт в неукротимое море, сносящей с места бурными потоками набухшие влагой палатки… Тогда было много труда клирикам — каждый день приходилось кого-нибудь отпевать, особенно тяжко приходилось простым священникам пилигримского лагеря. Беднота мерла беспрестанно — у них ведь часто не находилось и смены одежды, чтобы сменить мокрое на сухое, и Пейре даже во сне иногда бормотал — «Requiem aeternam dona eis, Domine», все снилось ему, что он кого-то хоронит. Но тогда, под стенами, Пейре никогда не хотелось домой. Это был знак, что все идет правильно.
Другое дело — теперь, вернувшимся летом, летом большой победы. Пейре начала сниться Марсалья, и море — не здешнее, беспощадное, а утесы, откуда еще виден Марсальский порт, утесы, омываемые ласковой водой, имеющей совсем другой вкус, чем море сарацинское. У сарацин песьи головы, и черные лица, и едят они человечину сырьем, а на сарацинской мессе плюют, псиглавцы поганые, на святой крест. И нельзя, никак невозможно оставить в их власти усыпальницу Господа нашего, позволить им презрением и злобой отвечать на паломническую кротость и смирение. Кровь мучеников — семя церкви, сарацины за века насилий наделали нашей церкви мучеников на века вперед, но Господь однажды сказал, и я запомнил слова: «Не мир Я принес вам, но меч». И еще сказал, «Лишь хула на Духа Святого не простится человеку». А значит, все шло правильно, только теперь, после злой неудачи, ошибки и предательства, мы все перемрем в проклятом городе, и не спать тебе, Пейре, возле марсальских утесов.
Впрочем, чаще всего снилась не Марсалья — нет, розовая Тулуза. Розовый город, двоящийся в золотой реке, где родился Пейре Бартелеми, где жил он первые свои двенадцать лет, сын бедного буржуа — до того, как лавка сгорела (в деревянном Сен-Сиприене, пригороде каменной Тулузы, часто случались пожары — особенно летом), а отца, смеющегося мелким смехом, под руки отвели в новый приют святого Иакова для скорбных разумом (будто для него и возвели!) Доход — весь, какой остался у погорельцев — пошел на плату за содержание; зато Пейре, неладный сын, вечная отцовская заноза в пятке, теперь лишился обязанности продолжать отцовское дело, сапожник из него был скверный, и отцовский брат-монах, забрав его с собою в Марсалью, сделал-таки мальчишку священником. Не умным и почитаемым кюре, конечно, а примонастырским вечным помощником, не имеющим за душою ничего, кроме благодати хиротонии. Но все это было потом, а от того времени остались у Пейре — Петруса, как полагалось называть его по-образованному, — розовый город, светящийся на рассвете, крылья мельниц Базакля на фоне медленной золотящейся реки, и шпиль Сен-Сернен, указующий в небо с болезненной настойчивостью проповедника, да еще — огонь. Пейре очень боялся пожаров. Может быть, больше всего на свете, и потому страха у него как-то не хватало на жажду, на водные потоки, на смерть от клинка или стрелы. Не был Пейре бесстрашным, просто то, чего он боялся, не жило в Святой Земле. Жило оно все более в Тулузе, розовом городе с высокими стенами, с узкими улочками, разбегающимися от собора, как солнечные лучи, со всем тем, чего Пейре так давно не видал… Со всей его любовью.
Был Пейре, что называется, хлюпик. Так посмотришь со стороны — в чем душа держится? Ростом невысок (окситанцы вообще невелики по большей части, хоть и быстры и изящны), да и изящным его не назовешь, как, скажем, графа Раймона — так, костляв слишком, угловатый, всегда держится так, будто не хочет, чтобы его заметили. Рост-то — Бог бы с ним, вон Пьер Отшельник тоже не великан, греки его за гномий рост Кукупетрос прозвали, «Малютка Петр»; а власти над людскими душами у этого малютки — сколько, скажем, у епископа Адемара! А может, даже и поболее: он ведь один такую громаду сдвинул, стольких пилигримов подвиг на странствие, и у осла его, сдохшего с месяц назад, на боках были здоровенные проплешины: люди, почитая Пьера святым, раздергали ослиную шерсть на реликвии… Пейре Бартелеми из Тулузы до славы другого Петра далеко. Он совсем незаметный, темненький, с выбритой макушкой в темных волосах, лицо — остренькое, чуть конопатое, нос длинный, глаза не поймешь, какого цвета: он их чаще опущенными держит. Лет ему, кажется, даже за тридцать — а на вид и четверти века не дашь, такой он худой и немужественно сложенный, руки — как веточки… Удивительно даже, что он все жив, когда куда более крепкие так и мрут от голода и лихорадки.