— Как вы смеете, мессен. Как можете не…
А Раймон и в самом деле пьян; только очень крепок он, по движениям или по голосу не скажешь, сколько вина влил в себя нынче вечером тулузский граф. Только по интонации, вибрирующей, непривычно-мягкой (граф Раймон очень мягок, когда пьян) понял Пейре, как же сильно пьян его господин.
— Прости, Пейре. Прости… Я грешен… маловер… Наложи епитимью. Любую, сейчас же… Бичевание… Пост…
Пейре больше и не напугаешь, чем так, когда берет граф его руку и начинает целовать, когда тяжело — ранен сегодня в бедро — пытается опуститься на колени. Изо всех малых сил не дает он Раймону коленопреклониться, а сыновья все так же спят, благословен Господь, только, как обычно, дернулся во сне Альфонс, совсем еще юный, видящий и с закрытыми глазами.
— Мессен, Бога ради… Вы много пили, мессен. Я вас прошу, оставьте сейчас…
— Я пьян? — Раймон выпрямился, очень трезвым, холодным взглядом смерил Пейре — того даже сомнение продрало, пьян ли? — с головы до ног. — Нет, отец, вы не правы, я вовсе не пьян. Я осознаю, что делаю, с ясностью, какую дай Бог всякому. И хочу вас наградить.
Наградить?
Если языки ангелов знаете, но нет в вас любви…
— Проси, — лицо Раймона в темноте кажется резче, чем оно есть, словно высеченное из камня. На щеках — вертикальные темные полосы, глаза острые, как у ночного зверя. А у Пейре глаза слабые, все в них расплывается, плохо видят в сумерках глаза, замученные в скриптории.
— Проси же. Я — тулузский граф, правитель… да, буду правитель Антиохии. Хочешь, сделаю тебя епископом. Патриархом Антиохийским.
«Если вы — патриарх Антиохийский, но нет в вас любви…»
Пейре помотал головой — торопливо, готовый в случае чего даже умолять. Он знал, чего хотел. Непонятно, насколько имел на это право; но так хотел, благой Иисусе…
— Мессен… А не мог бы я…
— Мог бы. Чего ты хочешь?
— Посмотреть на него. На Копье. Взять в руки.
Граф с мгновение — бешеный миг, когда Пейре понял, что он откажет смотрел ему в глаза; потом отвернулся к стене.
Где оно у Раймона? Здесь нет распятия на стене, не успели повесить; пока на стене вместо креста — графский меч. Где оно?
Оно оказалось в изголовье широкой постели. Бесцеремонно откатив в сторону одного из спящих сыновей (тот на миг проснулся, взглянул тревожно отцу в лицо — но, успокоенный кратким приказом — «Спи» — откинулся обратно на кровать) Раймон извлек — завернутое в белое полотно (нет, шелк) — и так, не разворачивая ткани, обеими руками протянул вперед, навстречу протянутым ладоням Пейре.
… И растаяла комната, подергиваясь свечной дымкой. Остался Пейре на голой скале посреди мира, с тем, что было у него в руках.
Он раскрывал покровы ткани бережно, словно не смея обнажить потрясающую тайну смерти; но все же осмелился, и когда пальцы священника, ладонь, только что сотворившая крестное знамение, коснулась старого металла — старого, как кости земли, ведь металл и есть загустевшая земная кровь, — он едва не задохнулся.
Слабой пульсацией Святой Крови копье отозвалось человеческой руке; оно знало, чью кровь пило когда-то, оно кровоточило ею до сих пор, оно само было — рана, потому что Сын человеческий идет, как предписано Ему, но горе тому, кто предает Его на смерть… И копью этому было горе, горе уже тысячу лет, оттого что в вечности своей все касалось оно еще теплого сердца Побратима, и сейчас, быв одновременно здесь — и там, под грозовым небом, на лысой голове Голгофы, оно острой болью отозвалось в смертные руки — не то руки Лонгина, не то — аримафейского фарисея-плакальщика, принимающего тяжесть мертвой надежды, мертвого Возлюбленного в свои объятья…
— Да, — прошептал Пейре слипшимися губами, не слыша собственного голоса — так оглушительны были раскаты грома над Голгофой, и с тихим треском распался надвое, прорвавшись пополам, занавес во Храме. — Да, это то самое Копье.
Он свалился на пол тихо и быстро, так что Раймон даже не успел подхватить его; однако в себя пришел очень просто, стоило только брызнуть в лицо водой.
Брызги — брызги дождя — это Гроза
— Простите, мессен, — выговорил он, поднимаясь безо всякой помощи и подавая обернутое в белое железо. — Вот… оно. Благодарю вас.
— Вы больны? Или это…
И по сей день все та же Гроза. Как я мог не знать, что оно так есть всегда… Для Господа нет времени, Он и сейчас там висит… И Гроза…
— Я не болен, — спокойно произнес Пейре, прикрывая глаза, чтобы не видеть бешеного верчения спятившей комнаты. — Должно быть, дело в том, что я сегодня еще ничего не ел.
6. Об осаде крепости Архас, и о том, как все были удоволены
Под стенами города Архаса, блаженной весной (уже переходящей в убийственное лето), лето Господне 1099, в шатре графа Раймона Тулузского ругались христианские вожди.
К превеликой удаче, не было среди них мессира Боэмона: не удосужил граф Антиохийский новую изнуряющую осаду своим присутствием, только до Лалиша проводил соратников дальше на восток — и скорее обратно, а то как бы кто не позарился на цветущий по весне склон Джебел Акры, новое его владение… Ведь уже заблагоухали сады в верхних кварталах на зеленом склоне, и звонили, вспомнив Варнаву и Савла, многочисленные колокола; зачем гроб Господень тому, у кого уже есть Антиохия!
И непросто же она досталась мессиру Боэмону, прекрасная возлюбленная, недоступная королева! После победы над Кербогой на нее претендовал еще один кавалер, старый тулузский волк Раймон, крепко засевший в цитадели; долго пришлось бы спорить с наглым окситанцем, отнимающим у Одиссея хитрым разумом нажитые богатства; но только вскоре всем не до того стало — когда умер епископ Адемар. Епископ Адемар, сердце похода. И главная поддержка граф-Раймона: волк из Тулузы и ворон из Пюи, можно ли ждать, чтобы они не стали заодно! Но словно бы неверие в Святое Копье, встав меж ними черной тенью, навек отгородило их друг от друга — тенью смертной.
Доконала-таки епископа Адемара черная болезнь, а может, и Святое Копье, протянутое издалёка, из-за черты, потянуло его с собою за руку… За старую рыцарскую руку, с разбитыми в боях, расшлепанными суставами, с невидимыми шрамами на иссеченной линиями ладони — от касания к Пресвятым Дарам. О епископе Адемаре многие плакали — почитай что вся Антиохия; и звонари ревели во все горло, дергая веревки колоколов по всем церквям, пока несли взлетающее над толпою спокойное, твердое епископово тело к месту упокоения. Плакал и графский капеллан Раймон Ажильский, тот, кто, помнится, проклинал епископа за неверие последними словами и пророчил ему адские муки. Целовали ему руку, прощаясь, а епископ только чуть загадочно улыбался, выступившими из-под век яблоками глаз глядя сквозь обтянувшую тонкую кожу вперед и вверх, все глядя, и когда его на длинных полотенцах спускали, негнущегося, в склеп. Лег Адемар отдыхать в церкви Святого Петра, будто бы заняв место Святого Копья, изошедшего de profundis — наружу; и многим было тяжело от этой смерти, но, пожалуй, тяжелей всех — графу Раймону. Может, потому он первым и отбыл из Антиохии, оставляя свою красавицу без спора — Боэмоновой власти; злые языки, правда, говорили, что понял тулузский граф бесполезность борьбы и пошел искать себе новый фьеф, который уже никто у него не оспорит. И Святое Копье ушло из города вместе с ним, везли его в золотом реликварии в обозе со всей часовней, и присматривал за драгоценной реликвией не кто-нибудь — епископ Гийом. Гийом Оранжский, Адемарова правая рука, еще один Турпин христианского воинства. Впрочем, мудро ли называть кого-либо правой рукой воина, уже окончившего странствование в тишине склепа?
Но не каждому столь просто было оставить Антиохию, заполученную во владение такой кровью. Не каждый рыцарь уже собрался с духом, чтобы покинуть надежные стены и вновь отдаться на волю Господня ветра, а именно непонятно сколько месяцев спать, есть и вычесывать вшей, не слезая с седла. Или страдать под стенами крепкого города, поджариваясь летом, леденея зимой, зализывая новые раны… Или старые, вновь открывшиеся от болезней и грязи. Потому откладывали отбытие из Антиохии — хоть Боэмон ей правит, хоть Раймон, а брали город все вместе, и плевать, кто в цитадели сейчас живет, лишь бы не турки: пока франки здесь, это город общий, христианский. И отсрочки назывались одна за другой — мол, давайте сначала дождемся осени, а то летом идти жарко… А вот и осень пожаловала — время дождей; идти никак невозможно, к тому же зима скоро, холодно, и не дай Бог застрять зимней порой под каким-нибудь крепким сарацинском фортом! Франки зимой, как известно, не воюют.
Вот так и вышло, что терпение простых рыцарей и пилигримов, коим неведомы были стратегические планы, а только острое стремление к Месту Упокоения, истощилось окончательно лишь к следующей весне. Да и Господу, видно, надоело, что почти все Его воинство занимается по большей части захоронением своих мертвых, среди которых уже не очень-то ищут Живого; вот и послал Он новые болезни на франкский стан, чтобы выкурить паломников из мест отдохновения. Причина-то болезни проста — Божья воля; а пути тоже предсказуемы — множество трупов в округе города, сарацинских трупов, которые не было ни времени, ни желания захоронить, по летнему времени они быстро загнили, портя и воду, и воздух; будто бы убитые Кербогины турки и после смерти продолжали мстить своим врагам. Как Папа сказал — «В следующую же весну пусть устремятся по стезе Господней» — так и сделаем, решили вожди, замалчивая, правда, ту истину, что это уже не та следующая весна.
Медленно изливались из многих — всех не перечесть, более трех сотен Антиохийских ворот железные ленты воинства с крестами на плечах; честолюбивые баронские сердца подогревали недавние вести — Раймон Тулузский взял Маарру, город крепкий, не хуже Алеппо, все еще дразнящего недоступными серыми стенами. Хотя и не в чем было завидовать графу Раймону: и здесь не обошлось без свар — оба Роберта, и Нормандский и Фландрский, желали завоевания в свою пользу, а граф Раймон уж на этот раз уступать не собирался. Тут еще епископ Гийом умер — Турпины, они долго не зажи