Антисемитизм и упадок русской деревенской прозы. Астафьев, Белов, Распутин — страница 4 из 14

[16].

А вот концовка ответа Астафьева:

Пожелаю Вам того же, чего пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в Евангелие: «Господь! Прости нашим врагам, Господь! Прими и их в объятия». И она, и сестры ее, и братец обезножевший окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юрковский[17]. Так что Вам, в минуты утешения души, стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юрковского и иже с ним, маялись по велению «Высшего судии», а не по развязности одного Ежова. Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти и мы все еще народ Большой, и нас все еще мало убить, но надо и повалить. Засим кланяюсь. И просвети Вашу душу всемилостивейший Бог! [Эйдельман и Астафьев 1990: 66; ср. Астафьев 2009: 398].

Сам Астафьев вспоминал в интервью, данном им французско-русскому журналисту Дмитрию Савицкому для газеты «Либерасьон» в 1988 году:

И я ему, очень не мудря, сел и от ручки, я даже не печатал на машинке, потому что сам не печатаю, – жена, за десять минут написал это письмо. Что там есть, как, но я ему дал просто между глаз. Если бы был он рядом, я бы ему кулаком дал, вот[18].

Эйдельман написал Астафьеву второе, заключительное письмо, и их трехчастная переписка вскоре стала «бестселлером [позднего] советского самиздата»[19]. А уже по прошествии более десяти лет, комментируя свое состояние в тот момент, когда «эпопею грузинскую внезапно сменила не менее подлая напасть – еврейская», и одновременно стилизуясь под неотесанного мужика (каким он не был), Астафьев писал:

Будь я в себе и при себе, не хворай, на пределе находясь, скорее всего Эйдельману не ответил бы или ответил, сосчитав хотя бы до ста, а я, впав в неистовство, со всей-то сибирской несдержанностью, с детдомовской удалью хрясь ему оплеуху в морду в виде писули страницы на полторы со всей непосредственностью провинциального простака, с несдержанностью в выраженьях человека [Астафьев 1998, 13:315].

Вербальная оплеуха еврею-интеллигенту Эйдельману отсылает к физической оплеухе еврейке-учительнице Софье Вениаминовне в «Последнем поклоне» Астафьева. Даже больше, чем нутряная, накопившаяся злость и обида, в ответе Астафьева Эйдельману поражает полнейшее отсутствие самостоятельного мышления по еврейскому вопросу. Истерические обвинения Астафьева в адрес евреев можно свести к трем основных пунктам. Астафьев называет евреев врагами русского «национального возрождения»; согласно Астафьеву, евреи контролируют русскую культуру и относятся к русским с надменностью и презрением. Астафьев заявляет, что евреи разрушили православие и русскую монархию и виновны в убийстве «последнего царя». Наконец, Астафьев утверждает, что проблемы, с которыми евреи столкнулись в послевоенные советские годы, были следствием их собственных преступлений перед Россией, и за них, согласно Астафьеву, евреи теперь расплачиваются.

В шовинистическом угаре Астафьев выборочно воспроизводит общие места из западных и русских антисемитских идей, своего рода примитивную выжимку из «Протоколов сионских мудрецов» (антисемитская фальсификация), «Майн кампф» Гитлера, «Русофобии» Шафаревича и официальной советской «антисионистской» риторики против иудаизма и государства Израиль. В вышеупомянутом интервью с Д. Савицким Астафьев представил письмо Эйдельмана именно как еврейский заговор против русских писателей, говорил о «привычк<е> этой нации соваться в любую дырку, затычкой быть везде» [Астафьев 1990: 80][20]. Позднее Астафьев назовет Эйдельмана «опытным интриганом, глубоко ненавидящим сегодняшних русских писателей оттого, что вынужден был пастись возле трупов русских выдающихся литераторов…» [См.: Астафьев 1998,13: 315]. Комментируя свою позицию, озвученную уже в ответе Эйдельману, Астафьев проявил неспособность понять существо еврейского вопроса:

…они <т. е.> евреи же ведь думают, что это уж они, так сказать, пупы мира, вот если, значит, о нас говорят что-то, значит, это ничего, разрешается. А у нас ведь нету никаких таких резервов. Для них весь мир вроде, так сказать, они, где плохо – переедут где лучше. Нам некуда, нам все время, где плохо, там и живем, так сказать [Астафьев 1990: 80–81].

Астафьев признал, что Эйдельман «взбунтил какую-то во мне <…> ноту зла, вот я этим не горжусь и не приветствую, вот. Но антисемитом б<6>лыпим он меня сделал» [Астафьев 1990: 81].

Вернувшись к военной теме в прозе постсоветского периода, Астафьев не смог избежать предсказуемо негативной и стереотипической трактовки еврейских персонажей. В неоконченном романе «Прокляты и убиты» (1992; 1994) действует офицер СМЕРШа, полуеврей Лев Соломонович Скорик (который в середине романа «ученически аккуратно» осеняет себя крестом), а также «полуармянин-полуеврей» Васконян и «полуеврей-полурусский» Боярчик [Астафьев 19946:261; 74–75; 205–207]. В поздний автобиографический роман «Так хочется жить» (1995) Астафьев вводит карикатурную фигуру «бывшего начальника финансового отдела гвардейской стрелковой дивизии Гринберга Моисея Борисовича, возглавлявшего в госпитале агитационную комиссию», а также фигуру Карла Арнольдовича Альбаца, который «выдавал себя за немца, хотя намешано в нем было кровей с десяток» [Астафьев 1996: 158]. В конце романа, завершающегося в ранние 1990-е годы, постаревший герой-пикаро Николай (Коляша) Хахалин выпивает с Гринбергом. Они пьют водку «Горбачев», и между ними возникает такой разговор, который Астафьев снабжает авторским комментарием:

– Нам от коммунистов, фашистов деваться некуда, но тебе, Моисей Борисович, детям твоим и внукам можно в Израиль податься.

Гринберг, видно, много уж думал над данным вопросом, потому и ответил без промедления, резко: – Где он, тот Израиль? И шо я там потерял? Я <…> на этой земле произошел на свет и в ней покоиться буду. Дети ж и внуки пусть сами решают свои задачи. Хватит-таки, что их за нас все время уверху решали… Где-то, что-то они еще добавляли. Гринберг Моисей Борисович был менее, чем Николай Иванович, разрушен, может, по еврейской натуре хитрил, не допивал до дна, но товарища по войне не бросил, доставил домой [Астафьев 1996: 178].

В интервью и письмах начала лиминальных 1990-х годов Астафьев делал заявления паллиативно-примирительного характера, выдержанные в духе христианского экуменического гуманизма. Он высказывался против русского фашизма, отмежевался от русских красно-коричневых, вышел из редакции журнала «Наш современник» в 1990-м году, а также из Союза писателей России, объединившего национал-патриотов после раскола бывшего Союза писателей СССР[21]. Тем самым Астафьев внешне провел черту между собой и активистами ультранационального русского движения. Вспоминая о расколе 1990–1992 годов в послесловии к рассказу «Ловля пескарей в Грузии», Астафьев напишет в 1997 году:

Преемник Викулова на редакторском посту, верный сын любимой партии товарищ Кунаев… <…> Краснокоричневые и товарищ Кунаев вместе с литературными коридорными проходимцами вроде Проханова и Бондаренко воспринимали расстрел Белого дома как счастливый подарок – отныне можно все – гибель сотен миллионов людей в лагерах, в бездарно проведенных войнах, коллективизации, индустриализации, преобразованиах, на стройках коммунизма, в межнациональных конфликтах списать на Белый дом и на нонешний режим, да на «дерьмократов», как красно-коричневые и фашисты всех мастей называют наступившее безвременье и нынешних властителей, хотя я считаю, что безвременье тоже время, а руководители страны, как и прежде, достойны своего народа, как и он достоин их. <…> Говорил ему [Белову] и всем его сверстникам повторяю, что я старше их на целую войну, значит на сто лет, и мне не пристало опускаться до них. Но мое молчание Белов и иже с ними, в том числе и товарищ Куняев, вроде бы считают малодушием и трусостью – заигрались в одни ворота фашиствующие молодчики. Надоело [Астафьев 1998, 13:330–331].

После такой отповеди громкоговорителям русского ультрапатриотизма даже пишущего эти строки начинает тянуть на апологетику. Неудивительно, что в современных спорах о наследии русской деревенской прозы Астафьев стоит особняком, воспринимается как некий прозревший русский Эдип (продолжая аллегорику романа «Царь-рыба»?) постсоветского времени. Отдавая должное таланту Астафьева – и стремясь обелить его в период резкой поляризации российского общества, – «благодарная» интеллигенция наградила его премией «Триумф» за 1994 год и Пушкинской премией фонда Альфреда Тепфера за 1997 год[22]. Но если Астафьев и был более сдержан в публичных заявлениях постсоветского времени, то в поздних письмах и записях дневникового характера он оставался верен предрассудкам юности и зрелого возраста. «Но довелось мне, Саша, читать присланную из Петербурга повесть, конечно же, с претенциозным, конечно же, с выверченным названием, которые горазды давать интеллигентно себя понимающие евреи», – писал он в 1995 году критику Александру Михайлову о книге прозаика Михаила Черкасского[23].

Астафьев даже в поздние годы видит в русскоязычных писателях еврейского происхождения – будь они даже близкие к христианству евреи, и независимо от их стиля и мировоззрения – прежде всего чужаков. «Вот я читаю в “Звезде” Юза Алешковского прозу и Иосифа Бродского так называемую поэзию и вижу, что гениям среди нас делать нечего, мы у края жизни, морали, и вот пришли певцы и проповедники этого края, осквернители слова, надругатели добра, люди вялой, барахольной мысли и злобного пера», – писал Астафьев красноярскому коллеге в 1992 году