1. Из записки И. М. Ковальского о состоянии революционных дел на юге России (1 декабря 1877 г.) // Революционное народничество 70-х годов XIX века. Сб. документов и материалов в 2 томах. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 82–83.
2. «Начало» (№ 2. 1878) об аресте И. М. Ковальского и его товарищей // Революционная журналистика семидесятых годов: Второе приложение к сборникам «Государственные преступления в России» / изд. под ред. Б. Базилевского (В. Богучарского). Ростов н/Д., б. г. С. 33.
3. Гринберг-Кон Х. Г. К процессу И. М. Ковальского // Былое. 1906. № 10. С. 160–162.
4. Иллич-Свитыч В. Мое знакомство с И. М. Ковальским // Былое. 1906. № 8. С. 155–157.
5. Из воспоминаний В. И. Засулич о покушении на Трепова // Коваленский М. Русская революция в судебных процессах и мемуарах. Кн. 2. Дело В. Засулич. М., 1923. С. 78–81.
6. Из прокламации «Земли и Воли» «Покушение на жизнь Трепова» (январь 1878 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 49–50.
7. Из показаний В. И. Засулич на суде // Коваленский М. Указ. соч. С. 33–34.
8. Из речи А. Ф. Кони на суде над В. И. Засулич // Кони А. Ф. Воспоминания о деле В. Засулич. М., 1933. С. 196, 199–202, 210.
9. Записка анонима (присяжного заседателя на суде над В. И. Засулич) в III отделение // Каторга и ссылка. 1928. № 1 (38). С. 62–63.
10. «Бойня 31 марта 1878 г.» // Революционная журналистика семидесятых годов. Ростов н/Д.: Донская речь, 1906. С. 34–35.
11. Из прокламации «Летучий листок», составленной Н. К. Михайловским (апрель 1878 г) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 57.
12. Предостережение Киевского Исполнительного Комитета прокурору А. А. Лопухину (9 августа 1878 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». М., 1932. С. 90–92.
13. Из письма С. М. Степняка-Кравчинского В. И. Засулич (24 июля 1878 г.) // Красный архив. 1926. Т. 19. С. 196–197.
14. Из писем Г. А. Лопатина П. Л. Лаврову // Лавров: Годы эмиграции. Архивные материалы в двух томах. Т. 1. Лавров и Лопатин (переписка 1870–1883 гг.). Dordrecht: Boston, 1974. С. 568–569, 574.
15. Из Устава «Земли и Воли» (дополнительная редакция 1876 гг.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». С. 64–65.
16. Из письма А. Д. Михайлова основному кружку землевольцев (20 сентября 1878 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». С. 92–94.
1. И. М. Ковальский[122]
Из записки И.М. Ковальского о состоянии революционных дел на юге России (1 декабря 1877 г.)
[…] Было время, когда всякий порядочный революционер обязан был таскать за собой револьвер и кинжал, но когда дело коснулось факта – мы стали в тупик: что практический человек делает в один прием, для нас это стоило дьявольских усилий. И сказался в нас потомок рудиных и репетиловых. […] Факту нетути, операции никакой, как один распропагандированный рабочий сказал, в том смысле, что не на что опереться. И действительно, мы до сих пор, так сказать, висели в воздухе, оставаясь без почвы под ногами. Правда, мы с плеча, в один прием двинулись было в народ, но сделали это так по-детски, что до сих пор становится стыдно вспоминать об этом нашем фарсе, и до сих пор, вместо того чтобы попытаться сойтись с народом на почве фактов, а не кормить соловья баснями, мы только готовы твердить: кто старое помянет, тому глаз вон; дудки, уже нас больше не заманишь в народ… И мы предпочитаем действовать самолично, без всякой связи с народом, и, таким образом, представляем собою в жизни отрезанный ломоть. […]
Одно слово: ни пава, ни ворона – вот переходный тип русского современного революционера. А между тем, по моему крайнему разумению, революционеры из привилегированной среды и из народа представляют собою нечто вроде отрицательного и положительного электричества, и соединись они на самом деле – наверно, произошел бы взрыв. Но оставим это в сфере гаданий и перейдем к самым фактам. В настоящее время хотя факты эти и не всегда удачны, но их учащенная последовательность показывает, что уже в достаточной степени созрела революционная атмосфера, чтобы слова и мысли наши переходили в дело, объективируясь в реальных фактах. Говорят, что на южной границе арестован громадный транспорт оружия, об этом даже писали в газетах. И что, очень возможно, это не утка, доказывают обвинения некоторых членов «Киевской коммуны»[123] в раздаче оружия крестьянам и печатные воззвания к бунту в виде манифеста «под царской печатью», как выражаются крестьяне. Правда, мы сохранили старые приемы: так же как сначала раздавались запрещенные книги зря, не сообразуясь в достаточной мере со свойствами человека, точно так же стало раздаваться и оружие. В этом обвиняют Дейча*, Стефановича* и некоторых других. Мокриевич[124], который считается, по мнению Гейкена*, главой последних остатков «Киевской коммуны», и здесь успел ускользнуть из рук бдительного начальства. Ловкий малый! Он остался, можно сказать, последним из могикан, а почти все другие арестованы или разбежались за границу. Скажу здесь вместо некролога несколько слов по поводу Дейча. […] Очевидцы говорят, что Дейч хотел было стрелять в Гейкена, когда тот арестовал его, но не успел еще револьвера вынуть из кармана, как был схвачен за руку самим Гейкеном (высшее жандармское начальство в Киеве). Значит, сорвалось! Но Дейчу, впрочем, от этого не хуже, так как он, кроме дела Гориновича*[125], имеет на плечах еще несколько дел, между прочим то, что дезертировал из военной гауптвахты, когда был зачислен в ряды русской армии.
– Его мало повесить! – кипятился либеральный Гейкен. И действительно, был проект его повесить или расстрелять, да только побоялись «ввиду напряженного состояния общества». Вчера в 6 верстах от Одессы, на Скаковом поле, в 7 часов утра, надо полагать, в виде опыта, был повешен уголовный преступник, тот беглый и участвовавший волонтер в восстании славян против турок, а также бывший в гарибальдийском отряде. Я пишу эти строки под впечатлением свежей казни этого человека, удивляюсь только одному: как он при всей своей живучести и страстном желании… умер так, что даже не дрогнул[126].
2. Арест И.М. Ковальского
Сообщение об аресте И.М. Ковальского и его товарищей («Начало»[127]. 1878. № 2)
Из Одессы. В 11 часов ночи, с 30 на 31 января, товарищ прокурора Степанов, жандармский капитан Добродеев, в сопровождении приличного числа нижних чинов, явились на квартиру Воскресенского[128], жившего вместе с Леонидой Мержановой* и Верою Виттен*; в это время в квартире кроме хозяев были: Иван Ковальский, Николай Виташевский*, Александр Алексеев[129] и Василий Кленов*. На требование Добродеева выдать ему так называемое «противозаконное», находившиеся на квартире ответили ему решительным отказом; когда же жандармы, несмотря на протест, хотели приступить к насильственному обыску, то встретили энергическое сопротивление. Ковальский, защищаясь, направил револьвер на Добродеева, но, благодаря осечке, последнему, вместе с другими жандармами, удалось повалить Ковальского на пол. Ковальский все ж таки продолжал борьбу и нанес Добродееву рану кинжалом. Началась всеобщая свалка. Товарищ прокурора Степанов первый струсил, и, пользуясь суматохой, выбежал из квартиры. Во время свалки стоявший в комнате стол пошатнулся, бывшая на нем лампа упала и, разбившись, погасла; среди воцарившегося мрака трудно было разобрать, кто кого бьет и ранит. Наконец, нападавшие жандармы отступили с уроном и поспешили призвать на помощь солдат; оставшиеся на квартире хозяева и их товарищи, пользуясь этим, успели запереться в комнатах. Вскоре затем явился взвод солдат (40 ч.) с ружьями наперевес; командовавший ими офицер, грозя стрелять, потребовал от сопротивляющихся немедленной сдачи. После отказа в этом последовало роковое «пли»; залп выстрелов огласил воздух; пули десятками врезались в дверь; двое из осаждаемых тяжело ранены; находившиеся в запертых комнатах, несмотря на такой варварский прием обыска, с порывистою торопливостью продолжали жечь разные бумаги и выбрасывали на улицу шрифт и разные другие типографские принадлежности. Между тем на улице собралась большая толпа; один из сопротивлявшихся вышел на балкон, и, обращаясь к ней, в страшно-восторженной речи начал объяснять причину возмутительного насилия, совершенного над ними представителями власти. Он говорил о той лучезарной идее народного счастья, за которую русские социалисты, вот уже несколько лет, беззаветно и бесстрашно отдают свою плоть, кровь и жизнь… Толпа воодушевилась речью, но вот с улицы, вверх, по направлению к балкону, раздаются последовательные выстрелы, один из которых метко попадает в оратора, наносит ему тяжелую рану… Толпа в негодовании; отовсюду летит брань на варваров – представителей правосудия, порядка и закона, негодование сдерживалось только присутствием роты солдат, оцепившей ближайшие дома…
Во время геройской часовой защиты осажденные, из которых некоторые были тяжело ранены, отступая шаг за шагом, сдали сначала первую, потом вторую комнату, наконец, третью и последнюю, в которой и были арестованы вломившимися в дверь солдатами.
3. Х. Г. Гринберг-Кон[130]
Из воспоминаний
Несколько сходок по поводу того, в какой форме устроить демонстрацию во время суда над Ковальским и его товарищами, не дали никаких результатов и не привели ни к какому соглашению, так что вопрос остался открытым и предоставлено было каждому действовать на свой риск и страх, если сами события не укажут ясную для всех форму, но собраться у здания суда решили все. И действительно с самого утра в день суда (19 июля 1878 года) со всех сторон к зданию, где должен был происходить суд, стала стекаться публика. […]
На пятый день к вечеру народу уж собралось очень много. Говорили потом, что во время приговора около суда было тысячи три человек, но я думаю, что это преувеличено. […] Будут или не будут смертные приговоры? Этот вопрос гвоздем сидел в голове. Вся публика высыпала из трактира на улицу и выстроилась на тротуаре против суда. Сюда пригнана была масса казаков, которые выстроились на лошадях лицом к нам сплошным рядом с пиками, направленными прямо в нас, чуть не касаясь нас. Казалось, при малейшей попытке сделать хоть маленькое движение вперед, неминуемо наткнешься на казацкую пику. На противоположной стороне расставлены были солдаты с ружьями. Сколько времени мы тут простояли против морд казацких лошадей и пик – не знаю; знаю только, что ожидание было самое томительное. На казаков и на их пики никто, я думаю, и не смотрел. Все глаза направлены были на окна суда. Вот зажглись огни, мелькают какие-то фигуры. Напряженная тишина. Слышно только стук копыт казацких лошадей, которых казаки осаживают от времени до времени немного назад, когда они уж слишком к нам приближаются. Вдруг с противоположного тротуара раздается пронзительный, нервно вздрагивающий женский голос, в котором слышатся рыдания: «Ковальскому смертная казнь! Ковальскому смертная казнь!» […] В ответ на это с разных сторон послышались крики: «Шемякин суд! Башибузуки! Палачи!» и т. п. Тут солдаты вышли из своей пассивной роли и прикладами стали оттеснять нас в боковую улицу. При этом один из солдат, вошедши в азарт, ударил прикладом маленького мальчика лет пяти, который стоял тут же невдалеке около какой-то лавочки. Бывший в эту минуту вблизи от этого места и видевший эту возмутительную выходку Виттенберг* ответил на нее выстрелом из револьвера в солдата, после чего в нас сделано было два залпа, которыми убито было двое и ранено еще, кажется, двое. Стреляли еще некоторые другие с нашей стороны, но раньше ли залпов солдат, одновременно ли или после – я уже не могу сказать. Остановиться подбирать убитых и раненых не было никакой возможности; сзади напирала толпа и подгоняли прикладами солдаты. Перешагнув через упавших, отодвигались дальше. Через две-три улицы солдаты нас оставили, и мы толпой отправились на Приморский бульвар, где удивленная таким появлением мирно гуляющая публика, окружившая нас из любопытства, услышала такую речь: «Господа!
Вы вот тут гуляете, веселитесь, а недалеко отсюда, на Гулевой улице людей приговаривают к смертной казни, других прямо на улице убивают. Неужели это вас не возмущает?» […]
В эту же ночь начались массовые аресты, которые продолжались и в последующие дни. […]
4. В. С. Иллич-Свитыч[131]
Из воспоминаний об И.М. Ковальском
[…] Последняя ночь перед казнью памятна мне очень хорошо. Я как теперь вижу Ковальского в сером пиджаке из какой-то летней материи, – сшитом нашими дамами специально для суда, так как имевшийся у Ивана старый был уже чересчур истрепан, – шагающим в своих истоптанных без подошв ботинках (все как-то собирались купить ему новые, но так и не собрались) от стола под окном к двери, с стаканом почти холодного чаю в руке. […] За все время моего знакомства и за последние дни до роковой ночи Ковальский никогда не говорил мне ничего о своей личной жизни. Я знал только, что он сын священника, бывший воспитанник подольской семинарии. В эту ночь он почему-то сам заговорил об Анне Алексеевой*, которую сильно любил. Всегда сдержанный, занятый, по-видимому, исключительно революционным делом, он вдруг заговорил со мной свободно, откровенно о своих личных чувствах. Признаюсь, несмотря на то, что я был отчасти польщен этим, так сказать, доверием, указывавшим на его близость и симпатию ко мне, мне все же это показалось несколько неприятным. Мне почуялось в этом как бы душевное ослабление и в то же время полусознательно промелькнуло предчувствие недоброго. Думая затем, что, может быть, на другое утро (я не знал, что он его больше не увидит) он пожалеет, что коснулся самых интимных сторон своей жизни, я старался навести разговор на другие предметы. Но Иван, может быть, инстинктивно предчувствуя, что последний раз говорит с относительно близким ему человеком, не унимался и много, и долго, с увлечением говорил о любимой им девушке. Припоминая иные из его отзывов о знакомых нам женщинах из радикального мира, я поражался нежностью его сердца. […]
Мы почти не касались в эту ночь никаких общественных вопросов, ничего уже не говорили о суде, о приговоре и провели время в беседе часов до трех утра. Ложась последний раз спать, Иван даже не произнес своей обычной фразы о том, что он ничего не имеет против своей смерти, если она будет только продуктивной. […]
Часов около одиннадцати утра в тюрьме, по обыкновению, сменялся караул. Старых часовых у дверей и окна моей камеры сменили новые. Как и прежние, эти зорко смотрели внутрь моего помещения. Я подошел к небольшому окну с толстой железной решеткой. Сверху виднелся клочок чистого, темно-голубого южного неба. Ярко и весело светило солнце…
– Послушайте, – послышалось негромко за окном. – Товарища расстреляли. Наша рота была тоже на Куликовом поле. Молодцом умер. Сам подошел к столбу, не вели…
За дверью стукнул ружейный приклад о плиты каменного пола коридора.
Голос за окном моментально смолк, и говоривший часовой, молодой еще очень солдат, несколько отстранился от окна.
5. В. И. Засулич[132]
Воспоминания о покушении на Ф.Ф. Трепова*
Мне казалось, что я спокойна и только страшно на душе, – не от разлуки с жизнью на свободе, – с ней я давно покончила, была уже не жизнь, а какое-то переходное состояние, с которым хотелось скорее покончить.
Страшной тяжестью легло на душу завтрашнее утро: этот час у градоначальника, когда он вдруг приблизится там вплотную… В удаче я была уверена, – все пройдет без малейшей зацепинки, совсем не трудно и ничуть не страшно, а все-таки смертельно тяжело…
Это ощущение было для меня неожиданным. При этом – не возбуждение, а усталость, даже спать хотелось. Но, как только я заснула, начался кошмар. Мне казалось, что я не сплю, а лежу на спине […] и вдруг чувствую, что схожу с ума, и выражается это в том, что меня неодолимо тянет встать, выйти в коридор и там кричать. Я знаю, что это безумно, из всех сил себя удерживаю и все-таки иду в коридор и кричу, кричу. Прилегшая рядом со мной Маша[133] будит меня; я в самом деле кричу, только не в коридоре, а на своей постели. Опять засыпаю и опять тот же сон: против воли выхожу и кричу; знаю, что это безумие, и все-таки кричу, и так несколько раз. […]
У градоначальника уже собралось около десятка просителей.
– Градоначальник принимает?
– Принимает: сейчас выйдет! – Кто-то точно нарочно для меня переспрашивает: «Сам принимает?» Ответ утвердительный.
Какая-то женщина, плохо одетая, с заплаканными глазами, подсаживается ко мне и просит взглянуть на ее прошение, – так ли там написано? В прошении какая-то несообразность. Я советую ей показать прошение офицеру, так как видела, что он уже чье-то просматривал. Она боится, просит, чтобы я показала. Я подхожу с ней к офицеру и обращаю его внимание на просительницу. Голос обыкновенный, ни в чем не проявляется волнение. Я довольна. Кошмарной тяжести, давившей меня со вчерашнего вечера, нет и следа. Ничего на душе, кроме заботы, чтобы все сошло, как задумано.
Адъютант повел нас в следующую комнату, меня первую, и поставил с краю, а в это же время из других дверей вышел Трепов с целой свитой военных, и все направились ко мне.
На мгновение это смутило, встревожило меня. Обдумывая все подробности, я нашла неудобным стрелять в момент подачи прошения: и он, и свита на меня смотрят, рука занята бумагой и проч., и решила сделать это раньше, когда Трепов остановится, не доходя до меня, против соседа. И вдруг нет соседа до меня, – я оказалась первой…
«Не все ли равно: выстрелю, когда он остановится около следующей за мной просительницы», – окрикнула я себя внутренне, и минутная тревога тотчас же улеглась, точно ее и не было.
– О чем прошение?
– О выдаче свидетельства о поведении.
Черкнул что-то карандашом и обратился к соседке. Револьвер уже в руке, нажала собачку… Осечка.
Екнуло сердце, опять нажала, выстрел, крик…
«Теперь должны броситься бить», – значилось в моей столько раз пережитой картине будущего.
Но произошла пауза. Она, вероятно, длилась всего несколько секунд, но я ее почувствовала.
Револьвер я бросила, – это тоже было решено заранее, иначе, в свалке, он мог сам собой выстрелить. Стояла и ждала.
«На преступницу напал столбняк», – писали потом в газетах.
Вдруг все задвигалось: просители разбегались, чины полиции бросились ко мне, схватили с двух сторон.
– Где револьвер?
– Бросила, он на полу.
– Револьвер! Револьвер! отдайте! – продолжали кричать, дергая в разные стороны.
Предо мной очутилось существо, […] глаза совершенно круглые, из широко раскрытого рта раздается не крик, а рычанье, и две огромные руки со скрюченными пальцами направляются мне прямо в глаза. Я их зажмурила изо всех сил, и он ободрал мне только щеку. Посыпались удары, меня повалили и продолжали бить.
Все шло так, как я ожидала, излишним было только покушение на мои глаза, но теперь я лежала лицом вниз, и они были в безопасности. Но что было совершенно неожиданно, так это то, что я не чувствовала ни малейшей боли; чувствовала удары, а боли не было. Я почувствовала боль только ночью, когда меня заперли наконец в камере.
– Вы убьете ее?
– Уже убили, кажется.
– Так нельзя: оставьте, оставьте, нужно же произвести следствие! […]
Комната, в которую меня перевели, была большая, гораздо больше первой, у одной из стен стояли большие столы, вдоль другой шла широкая скамья. В комнате в этот момент было мало народу, из свиты градоначальника, кажется, никого.
– Придется вас обыскать, – обратился ко мне господин каким-то нерешительным тоном, несмотря на полицейский мундир, – какой-то он был неподходящий к этому месту и времени: руки дрожат, голос тихий и ничего враждебного.
– Для этого надо позвать женщину, – возразила я.
– Да где же тут женщина?
– Неужели не найдете? – И сейчас же придумала. – При всех частях есть казенная акушерка, вот за ней и пошлите, – посоветовала я.
– Пока-то ее найдут, а ведь при вас может быть оружие? Сохрани господи, что-нибудь случится…
– Ничего больше не случится; уж лучше вы свяжите меня, если так боитесь.
– Да я не за себя боюсь, в меня не станете палить. А верно, что расстроили вы меня. Болен я был, недавно с постели встал. Чем же связать-то?
Я внутренне даже усмехнулась: вот я же его учить должна!
– Если нет веревки, можно и полотенцем связать.
Тут же в комнате он отпер ящик в столе и вынул чистое полотенце, но вязать не торопился.
– За что вы его? – спросил он как-то робко.
– За Боголюбова.
– Ага! – в тоне слышалось, что именно этого он и ожидал.
Между тем весть, очевидно, уже распространилась в высоких сферах. Комната начала наполняться: одни за другими прибывали особы военные и штатские и с более или менее грозным видом направлялись в мою сторону. В глубине комнаты появились солдаты, городовые. Мой странный (для данного места и времени) собеседник куда-то исчез, и я его больше не видала. Но стянули мне за спиной локти его полотенцем. Распоряжался какой-то шумный, размашистый офицер. Он подозвал двух солдат со штыками на ружьях, поставил их за моей спиною и велел держать за руки. Отошел на средину комнаты, посмотрел, должно быть, место не понравилось, перевел на другое. Уходя, предостерег солдат: «Вы берегитесь, а то, ведь, она и ножом пырнуть может!»
Мое предвидение, а следовательно, и подробная программа поведения не шла дальше момента побоев. Но с каждой минутой я все сильнее и сильнее радостно чувствовала, что не то, что вполне владею собой, а нахожусь в каком-то особом небывалом со мной состоянии полнейшей неуязвимости. Ничто решительно не может смутить меня или хотя бы раздражить, утомить. Что бы ни придумали господа, о чем-то оживленно разговаривавшие в это время в другом конце комнаты, я-то буду спокойно посматривать на них из какого-то недосягаемого для них далека.
На несколько минут нас оставили в стороне, и солдаты начали перешептываться.
– Ведь скажет тоже: связана девка, два солдата держут, а он: «Берегись – пырнет!»
– И где это ты стрелять выучилась? – шепнул он потом над самым моим ухом. В этом «ты» не было ничего враждебного, – так, по-мужицки.
– Уж выучилась! Не велика наука, – ответила я также тихо.
– Училась да не доучилась, – сказал другой солдат: – плохо попала-то!
– Не скажи, – горячо возразил первый, – слыхать, очень хорошо попала, – будет ли жив!
6. Прокламация «Покушение на жизнь Трепова»
Из прокламации «Земли и воли» (январь 1878 г.)
Мы, пишущие эти строки, нисколько не сторонники насилия. Мы боролись и боремся за права человека, за водворение мира и гуманности на земле, но мы всенародно решаемся почтительно принести нашу глубокую благодарность тебе, бесстрашная русская девушка, не отступившая перед страшной кровавой мерой и собственной погибелью, когда не оставалось других средств для защиты прав человека.
Среди холопства молчащего, задавленного общества ты одна решилась собственною непривычною к насилию рукою обуздать безнаказанный произвол, перед которым все преклонялось.
Ты не отступила перед страшным подвигом лишить жизни человека, что для тебя было гораздо труднее, чем пожертвовать своей собственной жизнью, и доказала, что чувство чести и понятие о праве и святости человеческой личности еще не вымерли в русском обществе.
Ты доказала, что тираны не всесильны, что гнет рабства и азиатского деспотизма не истребили еще у нас всех людей, способных жертвовать собою на защиту поруганных прав ближнего.
Страшен и велик твой подвиг, и немногие могут вместить его, но слава русскому народу, что в нем нашлась хоть ты одна, способная на такой поступок.
Страшна и славна твоя участь.
Тебя ждут допросы «с пристрастием», пытки, которыми ученые профессора пытали Дмитрия Каракозова[134], и никто не услышит стонов твоих.
Тебя ждут поругания и нравственные пытки треповских клевретов и превосходительных заплечных мастеров.
Если у тебя остался кто-либо близкий тебе, его ждут такие же пытки, и ты будешь свидетельницей его страданий.
Тебя ждет суд палачей, который будет издеваться над тобой; тебя ждет бесчеловечный судебный приговор.
Ты сознательно пошла на все эти муки, ты приняла еще горшую муку, решившись обрызгать человеческою кровью свои руки.
Прими же от нас дань нашего благоговейного удивления, русская девушка с душою героя, а потомство причислит твое имя к числу немногих светлых имен мучеников за свободу и права человека. Имя этой девушки – Вера Ивановна Засулич.
7. Суд над В.И. Засулич[135]
Из показаний В.И. Засулич на суде (март 1878 г.)
О происшествии 13 июля[136] и о мотивах его я слышала в Петербурге от разных лиц, с которыми встречалась. Рассказывали о том, как в камеры врывались солдаты, как шумевших сажали в карцер; потом я слышала, что Боголюбову[137] было дано не 25 ударов, а наказывали до тех пор, пока не окоченел. Я по собственному опыту знаю, до какого страшного нервного напряжения доводит долгое одиночное заключение. А большинство из содержащихся в то время в доме предварительного заключения политических арестантов просидело уже по три и три с половиной года, уже многие из них с ума посходили, самоубийством покончили. Я могла живо вообразить, какое адское впечатление должна была произвести экзекуция на всех политических арестантов, не говоря уже о тех, кто сам подвергался сечению, побоям, карцеру, и какую жестокость надо было иметь для того, чтобы заставить их все это вынести, по поводу неснятой при вторичной встрече шапки. На меня все это произвело впечатление не наказания, а надругательства, вызванного какой-то личною злобой. Мне казалось, что такое дело не может, не должно пройти бесследно. Я ждала, не отзовется ли оно хоть чем-нибудь, но все молчало, и в печати не появлялось больше ни слова, и ничто не мешало Трепову, или кому другому, столь же сильному, опять и опять производить такие же расправы, – ведь так легко забыть при вторичной встрече шапку снять, так легко найти другой, подобный же ничтожный предлог. Тогда, не видя никаких других средств к этому делу, я решилась, хотя ценою собственной гибели, доказать, что нельзя быть уверенным в безнаказанности, так ругаясь над человеческой личностью… (В. И. Засулич была настолько взволнована, что не могла продолжать. Председатель пригласил ее отдохнуть и успокоиться; немного погодя она продолжала.) Я не нашла, не могла найти другого способа обратить внимание на это происшествие… Я не видела другого способа… Страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать.
8. А. Ф. Кони[138]
Из речи председателя суда А.Ф. Кони на суде над В.И. Засулич
[…] Один факт еще ничего не говорит, или, во всяком случае, говорит очень мало. Таково убийство. Убийство есть лишение жизни. Оно является преступным, когда совершается не для самообороны. Но оно может быть совершаемо различно. Я могу совершить убийство необдуманно, играя заряженным оружием; я могу убить в драке, нанося удары направо и налево; могу прийти в негодование и, в порыве гнева, убить оскорбителя; могу, не ослепляемый раздражением, сознательно лишить жизни другого и могу, наконец, воспитать в себе прочную ненависть и под влиянием ее, в течение многих иногда дней, подготовить себя к тому, чтобы решительным, но задолго предвиденным ударом лишить кого-либо жизни. Все это будут ступени одной и той же лестницы, все они называются убийством, – но какая между ними разница! И для того, чтобы ошибочно не стать ступенью ниже, или, в особенности, ступенью выше, чем следует по справедливости, – необходимо рассмотреть внутреннюю сторону преступления. Это рассмотрение укажет, какое это убийство, если только это убийство. […]
Внутренняя сторона деяния Засулич будет […] подлежать особому вашему обсуждению. Здесь надо приложить всю силу разумения, чтобы правильнее оценить цель и намерение, вложенные в действия подсудимой. Я укажу лишь на то, что более выдающимися основаниями для осуждения представляются здесь: во-первых, собственное объяснение подсудимой и, во-вторых, обстоятельства дела, не зависимые от этого объяснения, но которыми во многих отношениях может быть проверена его правильность или неправильность. […]
Существует, если можно так выразиться, два крайних типа, по отношению к значению даваемых ими объяснений. С одной стороны – обвиняемый в преступлении, построенном на своекорыстном побуждении, желавший воспользоваться в личную выгоду плодами преступления, хотевший скрыть следы своего дела, бежать сам и на суде продолжающий то же, в надежде лживыми объяснениями выпутаться из беды, которой он всегда рассчитывал избежать, – игрок, которому изменила ловкость, поставивший на ставку свою свободу и желающий отыграться на суде. С другой стороны – отсутствие личной выгоды в преступлении, решимость принять его неизбежные последствия без стремления уйти от правосудия, – совершение деяния в обстановке, которая заранее исключает возможность отрицания вины.
Между этими двумя типами укладываются все обвиняемые, бывающие на суде, приближаясь то к тому, то к другому. Очевидно, что обвиняемый первого типа заслуживает менее доверия, чем обвиняемый второго. […]
К какому типу ближе подходит Вера Засулич – решите вы, и сообразно с этим отнесетесь с большим или меньшим доверием к ее словам о том, что именно она имела в виду сделать, стреляя в генерал-адъютанта Трепова. Вы слышали объяснения Засулич здесь, вы помните сущность ее объяснения тотчас после происшествия. Оно приведено в обвинительном акте. Оба эти показания, в сущности, сводятся к желанию нанесением раны или причинением смерти отомстить генерал-адъютанту Трепову за наказание розгами Боголюбова и тем обратить на случившееся в предварительной тюрьме общее внимание. Этим, по ее словам, она хотела сделать менее возможным на будущее время повторение подобных случаев.
Вы слышали прения сторон. Обвинитель находит, что подсудимая совершила мщение, имевшее целью убить генерал-адъютанта Трепова. Обвинитель указывал вам на то нравственное осуждение, которому должны подвергаться избранные подсудимою средства, даже и в тех случаях, когда ими стремятся достигнуть нравственных целей. Вам было указано на возможность такого порядка вещей, при котором каждый, считающий свои или чужие права нарушенными, постановлял бы свой личный, произвольный приговор и сам приводил бы его в исполнение. Рассматривая с этой точки зрения объяснения подсудимой и проверяя их обстановкою преступления, прокурор находил, что подсудимая хотела лишить жизни потерпевшего.
Вы слышали затем доводы защиты. Они были направлены преимущественно на позднейшее объяснение подсудимой, в силу которого рана или смерть генерал-адъютанта Трепова была безразлична для Засулич, – важен был выстрел, обращавший на причины, по которым он был произведен, общее внимание. Таким образом, по предположению защиты, подсудимая считала себя поднимающею вопрос о восстановлении чести Боголюбова и разъяснении действительного характера происшествия 13 июля, и не только перед судом России, но и перед лицом Европы. То, что последовало после выстрела, не входило в расчеты подсудимой.
Вы посмотрите спокойным взглядом на те и другие доводы, господа присяжные заседатели […] Вы произнесете решительное и окончательное слово по этому важному, без сомнения, делу. Вы произнесете это слово по убеждению вашему, глубокому, основанному на всем, что вы видели и слышали, и ничем не стесняемому, кроме голоса вашей совести.
Если вы признаете подсудимую виновною, то вы можете признать ее заслуживающею снисхождения по обстоятельствам дела. Эти обстоятельства вы можете понимать в широком смысле. К ним относится все то, что обрисовывает перед вами личность виновного. Эти обстоятельства всегда имеют значение, так как вы судите не отвлеченный предмет, а живого человека, настоящее которого всегда прямо или косвенно слагается под влиянием его прошлого. Обсуждая основания для снисхождения, вы припомните раскрытую перед вами жизнь Засулич. Быть может, ее скорбная, скитальческая молодость объяснит вам ту накопившуюся в ней горечь, которая сделала ее менее спокойною, более впечатлительною и более болезненною по отношению к окружающей жизни, и вы найдете основания для снисхождения.
9. Записка о суде над В.И. Засулич
Записка анонима (присяжного заседателя на суде над В.И. Засулич) в III отделение
Ввиду нелепых толков о причине оправдания Засулич, имею честь объявить, что мы, присяжные, при всем негодовании к ее злодеянию вынуждены были оправдать ее: 1) из чувства самосохранения и 2) чтобы избавить правительство от скандала несравненно большего, который вследствие слабости полиции непременно последовал бы за обвинительным приговором. Дело в том, что, еще пробираясь в суд к разбирательству дела, утром мы не только видели огромную толпу разъяренных негодяев, которая собиралась очевидно с весьма недвусмысленными намерениями у всех выходов из суда, но и могли слышать весьма выразительные угрозы и посулы. Очевидно, у этой толпы был уже составлен план действий. – Если бы мы обвинили Засулич, то не только весьма вероятно, что некоторые из нас были бы перебиты у самого порога суда, но, наверное, были бы убиты прокурор, председатель, а также, может быть, и некоторые знатные посетители суда; как, напр., государственный канцлер. Прежде чем успели бы собрать достаточный караул, толпа негодяев, вооруженная револьверами, успела бы наделать сотню злодейств. […] Дело в том, что английско-польский план (в осуществлении которого наши эмигранты и пропагандисты играли обычную роль Панургова стада), – производить смятение в русском обществе, пугать его посредством скандальных демонстраций с убийствами из револьверов, созрел уже давно, и первым актом его была гнусная история на Казанской площади[139], во время которой тот же пресловутый Боголюбов уже пускал в ход револьвер и кистень. […] Если даже, несмотря на оправдание, негодяи не удержались от стрельбы, то что бы было в случае осуждения. Злодейства в Одессе, в Ростове[140] и т. д. есть осуществление того же плана. Злодейства эти повторятся в еще более грандиозных размерах.
Присяжный заседатель.
10. В. И. Засулич оправдана
«Бойня 31 марта». Из газеты «Начало»[141]. 1878. № 2, апрель
31-го марта петербургский императорский суд судил Веру Засулич за покушение на жизнь Трепова. В суде председательствовал императорский чиновник, императорский прокурор обвинял, императорские присяжные произносили приговор и оправдали подсудимую. Никто не ожидал такого приговора, а правительство всего менее. Но факт совершился, и корреспондент «Times'a» записал его. Засулич была оправдана. В лице ее был обвинен Трепов… не один Трепов, с ним вместе были пригвождены к позорному столбу и вся администрация, вся система правления, все внутренние порядки императорской России. Правительство совершенно неожиданно получило щелчок – и преизрядный. Правительство было поражено и огорчено страшно. Оправдательный приговор Засулич обратился в обвинительный приговор, произнесенный над правительством от лица русского общества устами 12 присяжных. Оно так же, как и мы, поняло очень хорошо, что присяжные, оправдывая Засулич, обвиняли его. Вот почему правительство так близко приняло к сердцу этот приговор. Тут вопрос был поставлен ребром. Дело шло о порицании его, об оценке его деятельности… К довершению эффекта, изящная, элегантная публика, которая без перчаток даже лба не перекрестит, собравшаяся на этот раз в залу суда, громко аплодировала приговору. […] Был час восьмой вечера, когда, наконец, на подъезде здания суда появилась героиня дня. […] Восторженными криками встретила толпа эту великодушную, отважную девушку, наказавшую злодея и, как струей холодной воды, отрезвившую царящее самодурство. Сначала ее понесли на руках, потом повезли в карете, толпа было направилась к Литейной улице, но полицейские не пустили ее в эту многолюдную, оживленную часть города. Очевидно, в ту пору уже созрел заговор, с целью учинить бойню. Литейная для бойни представлялась не удобною. Убийца-новичок обыкновенно как бы несколько совестится своего поганого ремесла, трусит и для своих преступных деяний ищет уголков более пустынных и глухих. Толпе, сопровождавшей Засулич, предложили идти на Воскресенский проспект. Это значило делать крюк, но толпа согласилась и осталась совершенно спокойною. Ведь она делала овацию не преступнику, а человеку, оправданному судом империи… […] В настроении радостном, мирном и светлом продвигалась толпа по Воскресенскому проспекту и достигла, наконец, тихой и безлюдной Фурштатской улицы. Тут-то и ждала ловушка… Вдруг полицейские и пешие жандармы бросаются на безоружный, беззащитный народ, оттесняют его от кареты и начинают бить…
Один юноша, по фамилии Сидорацкий[142], особенно восторженно приветствовал Засулич и особенно боялся, как бы ее не украли полицейские… В свалке ему разом попало несколько ударов, два из них пришлись ему по лицу. Защищаясь и не помня себя от волнения, юноша выхватывает револьвер и дрожащею рукою стреляет наугад. Одна пуля его попадает в какую-то женщину, другая – в каску жандарма. После небольшой паузы стреляют уже в него и убивают наповал. Очевидно, стреляла рука более меткая и на очень близком расстоянии. Много глаз видело, как в момент сумятицы, последовавшей за выстрелом Сидорацкого, жандармы выхватили из кобур свои револьверы… Вскоре после выстрела, положившего Сидорацкого, две пары глаз видели так же ясно, как читающий видит эти строки, как городовой к трупу Сидорацкого подбросил револьвер. В это время, сломя голову, прискакал отряд конных жандармов доканчивать бойню. Тут открылась возмутительная сцена, одна из тех позорных сцен, срама которых ничто не стирает со страниц истории. Офицеры науськивали солдат, как собак, и те, разъяренные, бросались на народ и неистовствовали. Беззащитные, безоружные люди, отупелые от страха, не понимающие в чем дело, бежали по Фурштатской врассыпную, куда глаза глядят. А жандармы гнались за ними с саблями, топтали их лошадьми, давили, били, вскакивали на тротуары, врывались во дворы. […]
11. «Летучий листок»
Из прокламации «Летучий листок», составленной Н.К. Михайловским* (апрель 1878 г.)
События идут быстро и все в одном и том же направлении. Правительство не хочет или не может остановить жестокую наглую деятельность киевского товарища прокурора Котляревского[143], и частные лица берутся за это дело. Правительство не хочет или не может предотвратить результаты безумного университетского суда, и частные лица совершают казнь над Матвеевым[144]. Правительство не может остановить московскую демонстрацию и представителями его являются частные лица – московские мясники. Правительство, несмотря на присутствие полиции и войска, не хочет или не может прекратить варварскую бойню, и мясники вторично просят «работы». Таким образом, фактически отправление правосудия и охраны граждан от насилий ускользает из рук правительства. Но такое ненормальное положение вещей невозможно. Мы не смеем жертвовать теми частными лицами, которым «тяжело поднять руку на человека», и не можем отдаться на жертву мясникам, которым это легко. Нужен выход. Его указывает самое положение вещей. Само правительство инстинктивно вовлекается в водоворот. «Правительственный вестник» перепечатывает выходки частной газеты против вердикта законами установленного в империи суда, император делает визит сочувствия генералу Трепову, опозоренному делом 31 марта, и гласно отделяет свои личные симпатии от симпатий общества. Таковы факты. Разрозненные, беспорядочные, они должны быть возведены в принцип. Принцип этот называется: конституция, земский собор. […]
Исторического движения задержать нельзя. Общественные дела должны быть переданы в общественные руки. Если этого не будет достигнуто в формах представительного правления с выборными от русской земли, в стране должен возникнуть тайный комитет общественной безопасности. И тогда горе безумцам, становящимся поперек путей истории! Решительные минуты создают решительных людей.
12. «Предостережение»
Предостережение Киевского Исполнительного Комитета[145] прокурору А.А. Лопухину[146] (9 августа 1878 г.)
Вслед за убийством генерал-адъютанта Мезенцева[147], в разных концах Петербурга были произведены аресты, очевидно находящиеся в связи с этим убийством. […]
Очевидно, в Петербурге имеет повториться то же, что происходило в Киеве, после покушения на жизнь Котляревского*, когда, по распоряжению барона Гейкинга*, массы ни в чем не повинного народа были схвачены, рассажены по тюрьмам и, несмотря на полное отсутствие улик, содержимы многие месяцы в одиночном заключении, с явной целью вымучить от них желаемые указания.
Как было поступлено с Гейкингом – Вам известно.
Мы, члены И.К. Р.С.Р.П., объявляем Вам, что если Вы пойдете по стопам Гейкинга, то и с Вами будет поступлено так же: Вы будете убиты, как был убит Гейкинг, как был убит Мезенцев, которого убили мы, социалисты-революционеры, за все его злодейства против нас. […]
Мы не потерпим, чтоб за нас мучили людей, виновных только в том, что они разделяют с нами наши социалистические идеи. Распинайте, колесуйте нас, если смеете; но берегитесь коснуться наших, ни в чем не повинных братьев по убеждениям!
Поэтому мы категорически заявляем Вам, что 1) если в течение двух недельного срока, совершенно достаточного для полного выяснения дела, не будет выпущен на свободу каждый из арестованных, против которого не будет ясных улик в убийстве генерала Мезенцева; 2) если, в течение их содержания под арестом, против них будут предприняты меры, оскорбляющие их человеческое достоинство или могущие вредно отозваться на их здоровье, – то смертный приговор над Вами будет произнесен.
Наши требования скромны и разумны – Вы не можете не согласиться с этим. В любом из европейских, хотя и далеко не благоустроенных, государств каждый гражданин пользуется такими правами. Не наша вина, если нам приходится добиваться их, приставив Вам нож к горлу.
Но если наши требования умеренны, зато тем беспощаднее мы будем в случае их неисполнения. Помните это. Помните также – что Вам приходится иметь дело не с кляузниками, а с революционерами. Никаких уверток мы не признаем. Вы ведете дело об убийстве Мезенцева – поэтому держать людей, по этому делу привлеченных, за найденные у них книжки, газеты, паспорта, печатки или что-нибудь подобное – в данном случае то же, что держать их без всякого повода. […]
Едва ли нужно пояснять, что до Вашего «внутреннего убеждения», а тем более до Ваших «подозрений» – нам нет никакого дела. Гейкинг тоже держал в тюрьме невинных, потому что был внутренне убежден в их виновности. […]
В заключение, считаем нужным сообщить Вам, что 1-е предостережение делается совершенно конфиденциально. Распространяться оно не будет. В подлинности же этого документа можете убедиться из того, что он написан на надлежащем бланке и за печатью Комитета.
13. С. М. Кравчинский (Степняк)*
Из письма С.М. Кравчинского В.И. Засулич* (24 июля 1878 г.)
Не знаю, виновата ли в этом краткость вашего письма […] или же краткость вашего свидания с Кропоткиным* вследствие чего вы не успели вполне его узнать, но только тот портрет, который нарисован в вашем письме, – не его портрет. Прежде всего, он решительно неспособен командовать и еще менее организовать кого-нибудь. Он человек идеи, но идеи бесплотной, абстрактной и кабинетной, а не облеченной в плоть и кровь практической жизни. Он совершенно лишен той гибкости, того умения применяться к человеку, к настроению минуты и обстоятельствам, которое дает человеку возможность вести множество людей к той цели, которой он хочет. Он, заметьте, не щадит никогда никого, совершенно не умеет убедить несогласного. Может только увеличить рознь между им и собою. У него всегда одно: интерес идей, убеждения, а вовсе не практический результат; о нем он совершенно не думает. Таким образом не создашь себе кружка, не организуешь партии. Но в нем есть зато огромные достоинства – это большая импульсивная сила: всякое свое убеждение он высказывает, как фанатик, теоретик, сжившийся, сроднившийся со всякой своей мыслью, связавший и сцепивший ее со всем своим миросозерцанием. Что до меня, то я решительно затруднился бы сказать, будет ли он играть роль в русском движении, т. е. большую, или нет. В нем столько противоположных качеств: великая сила убеждения и полная непрактичность, абстрактность, о которой я говорил.
Но это все не так важно. Я очень верю в ваше чутье; к тому же у вас был и оселок, о который вы могли испробовать твердость ваших представлений, – это Дмитрий[148], знающий его чуть ли не десяток лет. […]
Вы пишете, что взгляды его абсолютно тождественны со взглядами киевлян. Я думаю, что вы не точно выразились: с Кропоткиным я был и остаюсь совершенно несогласен, с киевлянами же не согласиться может только самый отчаянный резонер, буквоед и теоретик. Тяжелый опыт нескольких лет не мог убедить всякого трезвого человека в том, что «научный социализм», социализм западный совершенно отскакивает от русской массы, как горох от стены. Конечно, работа стольких людей, работа такая пламенная и страстная, не могла не дать плодов. Но ведь это крупицы. Много ли в рядах социальных революционеров крестьян и рабочих? Велико ли процентное отношение их к представителям элемента инициаторского, по преимуществу интеллигенции? Хорошо, если один на 10–20 найдется. И так 10–20 человек приобрели одного. А посмотрите: ведь народ тоже живет своею умственною жизнью. В нем тоже происходят свои умственные движения. Какой-нибудь отставной солдат, баба еле грамотная увлекают за собою толпы, проповедуя белиберду, от которой ему в сущности ни тепло, ни холодно. Мы же, представители самых жизненных интересов, носители всяких прогрессов, мы проходим не понятые, не услышанные. Нам только много, много, коли песчинки некоторые удается отковырять от громадной стены. Сама же она остается все так же толста, непроницаема, непреодолима. Понятно, что толпа бьющихся головою об стену, наконец, почувствовала изнеможение. Начинается новый, очень серьезный период в нашем движении. Все почувствовали, что таким путем, каким шли до сих пор, итти дальше нельзя. Необходимость приноровиться к местным условиям, прислушаться к голосу массы, войти в круг ее мировоззрения созналась всеми. Но тут-то и начинается разногласие: одни, книжники, довели это стремление до абсурда, до полного порабощения своей личности и своих стремлений миросозерцанию масс. Народ ждет благ от царя. Провозгласим царя, и пусть он ему даст то, что ему хочется. Народ ждет приказаний от царя. Дадим же ему во главу царя. Насколько это абсурдно, – говорить мне нечего.
Другие же, не теоретики, а практики, увидели, что дело не так еще отчаянно. Они нашли возможным провести в народ свои идеалы, свое миросозерцание, но только под формою, в одежде народной. Их уступка чисто формальная, внешняя. Элемент нелепый превращен в трансцендентальную фикцию, которая так же мало мешает принципам правдивым, настоящим, из него вытекающим, как не мешает, напр., совершенно абсурдная или, по крайней мере, метафизическая теория атомов и молекул научным выводам новейшей химии, как теория бесконечно малых не мешает дифференциальному исчислению. Понимаю: орудие обоюдоострое. Только в каждом данном случае можно решить: взята ли только одежда народная, или же в угоду ему вместо истинного бога дают для поклонения идолище поганое, как Аарон жидкам в пустыне.
Вы совершенно правы: дать ребенку или дурачку в руки такое оружие, – непременно сам себя поранит. Очень опасная эта вещь, нужно все силы направить, чтобы этот нож не попадал в неумелые руки. Для этого одно, конечно, не совершенно радикальное средство, это возможно широкий союз всех действующих сил. Это-то составляет теперь нашу и мою специальную цель. […]
14. Г. А. Лопатин*
Из писем Г.А. Лопатина П.Л. Лаврову* (11 и 28 августа 1878 г.)
[…] Мой приятель, как Вам известно, не принадлежит ни к какому кружку (почему им и пользуются все) и лишен собственной инициативы, но по личным отношениям и вкусам склоняется более к бунтарям[149]. Он бешено нападал на «лавровистов», постоянно выделяя, впрочем, самого Лаврова. Из спора я схватил несколько странных вещей: 1) Большинство до сих пор не отделяет старо-впередовцев от ново-впередовцев[150] и называет их безразлично «лавровистами». Употребляют иногда и термин социал-демократы (принятый и пущенный ими самими), но как равнозначащий и больше в насмешку, всерьез же говорят «лавровисты». Те, по-видимому, не протестуют против этого смешения. […] 2) Большинство совершенно не знает программ, о которых говорит, и путает их самым безнадежным образом. Один второстепенный лавровист, нападая на бунтарей, все упрекал их в «презрении к народу», в «навязывании ему своих мнений», в желании «насильно облагодетельствовать его» и вообще подсовывал им самые якобинские[151] мнения и замашки. […] 3) Сильно заметно, люди совершенно равнодушны к «программам» и группируются по темпераментам. Меньшинство, более взрослое, более спокойное и осторожное, быть может, более образованное и развитое действительно толкует о необходимости «программы», ясных целей, обдуманных средств саморазвития, медленной, основательной пропаганды поштучно, от лица к лицу; становится под немецкое знамя[152] (на русской почве!) и фыркает на всякий революционный дебош и беспорядок. Большинство, более молодое и живое, хотя менее развитое и образованное, равнодушно к программам, спешит «сделать» хоть «что-нибудь», жаждет волнений и бессознательно стоит в сущности на политической почве. И те и другие забросили пока (?) пропаганду в народе. Одни рассуждают между собою, собираются издательствовать и, вероятно, вербуют исподволь интеллигенцию, в противность собственным заверениям. Другие поглощены освобождением товарищей, стрельбой по властям и т. п. затеями и демонстрациями. […]
Сомневаюсь я немного в удаче «Земли и Воли», ибо весь этот народ невольно притягивается последними актами насилия, которые очаровывают его и поглощают все его внимание. Правительство и кружок т. н. «террористов» соперничают между собою в крутости действий. […]
Убийство Мезенцова было при мне. У меня вечером этого дня потребовали бумаги. Хозяин просил меня не пугаться, когда ночью явятся ко мне с обыском, ибо обыскивают всех проезжих, подходящих под приметы, а мои усы, возраст, хорошее платье и серое пальто, дескать, соблазнительны. Однако ко мне не зашли, вероятно, потому, что хозяин заявил, что у меня накануне ночевала женщина и что в самый день убийства я вышел с нею со двора около 11 часов дня. СПБ-ская публика трусила препорядочно. В общественных местах избегают заговаривать об этом деле, точно ничего не случилось, или отделываются банальностями. Возмущения фактом, по-моему, нет или ужасно мало во всех слоях, с которыми я беседовал. Неизвестно, спасется ли и на этот раз конь, который делает уже третье успешное дело. Судя по местностям арестов, названным в газетах, мне сдается, что начальство на следу. Но частным образом я ничего не знаю. Несомненно одно: что при этом попадается «фуксом» (сиречь невзначай) немало народу этой категории, хотя и не прикосновенного в действительности к делу. Возможно, что и Сергею [Кравчинский] не сдобровать. Ведь они любят держаться кучками точно тараканы. […]
15. Из устава «Земли и воли»
1878 г. (дополнительная редакция 1876 г.)
# 1. Организация имеет своею ближайшею целью осуществление народного восстания в возможно ближайшем будущем во имя народных желаний, каковы они есть в данную минуту […]
# 3. Безусловное принесение каждым членом на пользу организации всех своих сил, средств, связей, симпатий и антипатий и даже своей жизни.
# 4. Согласие каждого члена с общею программою практической деятельности и обязательство действовать в ее духе.
# 5. Отсутствие частной собственности среди членов основного кружка.
# 6. Соблюдение полнейшей тайны относительно всех внутренних дел организации.
# 7. Подчинение меньшинства большинству и члена кружку.
# 8. Так как организация имеет в виду сплочение всех полезных делу русских революционных сил, то во всех делах организации по возможности исключаются личные симпатии и антипатии к людям, как непременное условие совместной деятельности.
# 9. Цель оправдывает средства.
Примечание. Исключая тех случаев, когда употребленные средства могут подрывать авторитет организации.
16. А. Д. Михайлов*
Из письма А.Д. Михайлова основному кружку землевольцев (20 сентября 1878 г.)
В 1876 году в декабре месяце, мы, соединяясь, положили начало кружка. Задачи наши были, как известно публике, очень широкие, – настолько широкие, что почти каждый из нас должен был стать инициатором какой-либо функции. Очевидно было, что разнообразие этих функций разбросает большую часть из нас по лицу Земли Русской, разделит на неопределенное время. В то же время необходимо было, чтобы работа, подвигаясь во всех направлениях, объединяла и укрепляла союз людей, лично мало знакомых и известных друг другу более со стороны полезности. Необходимо было, чтобы работою руководили везде одни и те же принципы; чтобы везде кружок и его члены преследовали одни и те же организаторские цели; чтобы раз установившиеся взаимные отношения были постоянными (т. е. определенными), чтобы люди, вошедшие в кружок, приспособляли и вырабатывали себя сообразно с требованиями организационной деятельности; чтобы, наконец, выбором и принятием новых товарищей повсюду руководили одни и те же взгляды на члена организации, как на правоспособного деятеля. […]
При таком положении особенно интересно, чтобы устав, исправленный и дополненный перебывавшим в разное время в Питере большинством членов, чтобы этот устав, как выражение общей воли, был для каждого члена руководящей нитью. Уважение общей воли и подчинение ей – это важный залог нашего коллективного роста, нашего развития, как основного кружка будущей широкой организации.
В настоящее время выяснилось отсутствие у нас единства взглядов на практические задачи данного времени. Это печально, но, при разнообразии специальностей и при свободном выборе их, выносимо.
Но если у нас не будет единства взглядов на наши взаимные отношения – это будет невыносимо и пагубно. Я первый постараюсь разрушить такой шаткий, жалкий и бессильный союз, в надежде на создание лучшего, при более подходящем составе.
Теперь же я требую, ввиду высказанного некоторыми членами недоверия и пренебрежения, признания за уставом его обязательности для всех членов и серьезного к нему отношения.
Нам предстоит принятие новых товарищей. Они естественно первое время будут недостаточно знакомы с духом нашего союза и его ближайшими задачами, поэтому я настаиваю, чтобы проведение новых членов, по инициативе присоединяющихся к нам или при их участии, производилось на основании наших прежних определенных требований правоспособности и практической выработанности от всякого вступающего к нам и на основании указанных уставом правил. Если принятие будет совершаться на основании личных симпатий или при недостаточном знакомстве с человеком, то это заставит смотрящих серьезно на этот вопрос налагать свое veto на такие принятия, даже в том случае, если принимаемые лично неизвестны им. Это, конечно, поведет к раздорам. Серьезное отношение к кандидатам устранит неприятный разлад.
Я протестую против предложения предоставить большинству права отнимать голос у члена при решении вопроса о принятиях новых членов. Я вижу в этом нарушение основного права всякого члена, права свободного голоса, гарантированного при нашем соединении. Большинство и его интересы обеспечены уже тем, что они большинство подчиняющее.