1. Из передовой статьи «Земли и Воли», № 1, 25 октября 1878 г. // Революционная журналистика семидесятых годов. Ростов н/Д.: Донская речь, 1906. С. 74–76.
2. Прокламация «Земли и Воли» «К обществу» по поводу студенческих волнений (конец ноября – начало декабря 1878 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 75–76.
3. Из письма Северного Союза русских рабочих в редакцию «Земли и Воли» (1879 г.) // Рабочее движение в России в XIX в. Т. 2. Ч. 2. 1875–1884. М.: Госполитиздат, 1950. С. 243–247.
4. Письмо с вызовом «деревенщиков» на помощь центру «Земли и Воли» (15 января 1879 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». С. 97–99.
5. В. Н. Фигнер о ситуации накануне покушения А. К. Соловьева // Фигнер В. Н. Полное собрание сочинений. Т. 1. С. 133–134.
6. Покушение А. К. Соловьева на Александра II //Былое. 1918. № 1. С. 136–138.
7. Заявление Исполнительного Комитета по поводу возможности применения пытки к А. К. Соловьеву (6 апреля 1879 г.). – «Листок Земли и Воли», № 4, 6 апреля 1879 г. // Революционная журналистика семидесятых годов. С. 290.
8. Показания А. К. Соловьева на следствии (5–6 апреля 1879 г.) // Былое. 1918. № 1. С. 140–150.
9. А. Д. Михайлов о покушении А. К. Соловьева (из показаний на следствии, январь 1881 г.) // Прибылева-Корба А. Л., Фигнер В. Н. Народоволец А. Д. Михайлов. Л., 1925. С. 127–129.
10. А. И. Зунделевич о подготовке покушения А. К. Соловьева. (Из письма Л. Г. Дейчу) // Группа «Освобождение Труда». Сб. 3. М.; Л., 1925. С. 207.
11. Заметки А. А. Квятковского о кризисе партии (весна 1879 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». С. 104.
12. Попов М. Р. «Земля и Воля» накануне Воронежского съезда // Былое. 1906. № 8. С. 20–22.
13. Н. А. Морозов о разногласиях в редакции «Земли и Воли» // Морозов Н. А. Повести моей жизни. Т. 2. М., 1961. С. 411–412.
14. Из письма М. К. Крыловой редакторам «Земли и Воли» (13 июня 1879 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». C. l04.
15. Письмо В. А. Осинского (14 апреля 1879 г.). – «Листок Земли и Воли», № 6, 14 июня 1879 г. // Революционная журналистика семидесятых годов. С. 304–305.
16. От Исполнительного Комитета о казни А. К. Соловьева. – «Листок Земли и Воли». № 5. 8 июня 1879 г. // Революционная журналистика семидесятых годов. С. 296.
17. Из дневника П. А. Валуева (запись 3 июня 1879 г.) // Зайончковский П. А. Кризис самодержавия на рубеже 1870–1880-х годов. М., 1964. С. 91.
18. Резолюция Воронежского съезда «Земли и Воли» о борьбе с правительством (июнь 1879 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. С. 42.
19. Л. А. Тихомиров о Липецком и Воронежском съездах – Тихомиров Л. А. К биографиям А. И. Желябова и С. Л. Перовской // Былое. 1906. № 8. С. 109–110, 112–115.
20. Н. А. Морозов о Липецком съезде // Морозов Н. А. Повести моей жизни. Т. 2. С. 424–425.
21. Из объяснения С. Г. Ширяева о Липецком съезде на судебном следствии (26 октября 1880 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. С. 250–251.
1. Из передовой статьи «Земли и Воли»
«Земля и Воля» № 1, 25 октября 1878 г.[153]
[…] Грозно поднимается отовсюду могучая подземная сила. Какое лучшее зеркало для бойца, как не лицо его противника? Смотрите же, как исказилось оно у наших врагов, как мечутся они, обезумевшие от ужаса, не зная, что предпринять, чем спастись от таинственной, неуловимой, непобедимой силы, против которой бессильны все человеческие средства.
Что-нибудь действительно ужасное должно было совершиться, чтобы внушить такой страх нашим врагам.
Да, действительно, на наших глазах совершается явление поистине необыкновенное, быть может, единственное во всей истории: «горсть» смелых людей объявляет войну насмерть всемогущему правительству, со всеми его неизмеримыми силами; она одерживает над ним одну за другою несколько кровавых побед; во многих местах обуздывает дотоль ничем необузданный произвол и быстрыми шагами идет к победам, еще более блестящим и решительным.
«Чудовище», жившее до сих пор где-то под землею, занимаясь подкапыванием разных «основ», вдруг от времени до времени начинает высовывать наружу одну из своих лап, чтобы придушить то ту, то другую гадину, которая слишком надоест ему. И при каждом своем появлении на свет «чудовище» обнаруживает все большую и большую дерзость и беспощадность в исполнении своих кровавых замыслов и все большую и большую ловкость и быстроту в укрывании своих следов.
Ужас охватывает врагов. Он передается и зрителю. Что если, думает он, «чудовище», разлакомившись человеческим мясом и не находя более жертв перед собою, кинет свой свирепый взгляд на самих зрителей? Ему уже чудится, что налитые кровью глаза остановились на нем, с быстротою молнии вытягивается чья-то лапа… Зритель, успокойся!
Социализм – высшая форма всеобщего, всечеловеческого счастья, какая только когда-либо вырабатывалась человеческим разумом. Нет для него ни пола, ни возраста, ни религии, ни национальности, ни классов, ни сословий. Всех зовет он на чудный пир жизни, всем даст он мир, свободу, счастье, сколько каждый может взять! […]
Господа филистеры! Поверьте же, что для нас личность человека не менее священна, чем для вас, рукоплещущих бесцельному истреблению сотен тысяч людей из-за честолюбивых династических фантазий и допускающих гибель миллионов рабочего люда, чтобы только не поступиться некоторой долей своих скотских наслаждений.
Если мы прибегли к кинжалу, то значит, действительно, не оставалось других средств заставить уважать наши священные, человеческие права.
С той же минуты, как наша свобода и наша личность будут гарантированы от произвола, мы безусловно прекращаем ту систему самосуда и самозащиты, к которой вынуждены прибегать теперь. Признайте за нами наши человеческие права – и мы будем свято чтить ваши. Мы не прекратим нашей социально-революционной деятельности, т. е. борьбы за полное освобождение человека от всякого порабощения и прежде всего порабощения труда капиталу. Но тогда нашими противниками являются привилегированные сословия, как целое. Отдельные лица перестают иметь какое бы то ни было значение, и потому борьба принимает совершенно иной характер. […]
Вот смысл, цель и характер тех деяний, которые в последнее время так громко отозвались не только по всей России, но и по всей Европе, как факты, если не наиболее важные, то наиболее яркие в нашей деятельности.
Теперь по поводу них два слова уже нашим друзьям и товарищам.
Не ободрять, не звать их на продолжение начатой борьбы намерены мы: мы очень хорошо знаем, насколько излишни для них и ободрения и призывы. Мы, напротив того, хотим предостеречь их от слишком сильного увлечения этого рода борьбой, так как есть признаки, показывающие возможность такого рода увлечения.
Мы должны помнить, что не этим путем мы добьемся освобождения рабочих масс. С борьбой против основ существующего порядка терроризация не имеет ничего общего. Против класса может восстать только класс; разрушить систему может только сам народ. Поэтому главная масса наших сил должна работать в среде народа. Террористы – это не более как охранительный отряд, назначение которого – оберегать этих работников от предательских ударов врагов. Обратить все наши силы на борьбу с правительственною властью – значило бы оставить свою прямую, постоянную цель, чтобы погнаться за случайной, временной.
Такое направление нашей деятельности было бы великой ошибкой еще с другой стороны, со стороны тактики партии. Падение нашего современного политического строя не может подлежать ни малейшему сомнению. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать это. Вопрос только о дне и часе, когда это совершится. Самодержавие, поражаемое со всех сторон, падает, уступив место более современному, конституционному строю, который, как всякая конституция, выдвинет на первый план привилегированные сословия: помещиков, купцов и фабрикантов – всех владетелей капитала движимого и недвижимого, одним словом, буржуазию в экономическом смысле слова. В настоящее время они разрознены, и потому бессильны. Конституционная же свобода, как бы жалка она ни была, им-то во всяком случае даст возможность сорганизоваться в сильную партию, первым делом которой будет провозглашение крестового похода против нас, социалистов, как своих опаснейших врагов.
Направив все свои силы на борьбу с правительством, мы, конечно, сильно ускорим его падение. Но тогда, не имея никаких корней в народ, мы будем не в состоянии воспользоваться своей победой. Это будет победа Пирра, сказавшего после битвы при Гераклее: «Еще одна такая победа – и я без войска поплыву в Эпир». Ценою кровавой борьбы и, несомненно, тяжких жертв мы ничего не приобретем для своего дела. Разбитый, но никем не преследуемый враг будет иметь все нужное ему время, чтобы укрепиться на новой позиции, и нам снова придется брать ее открытым нападением под его усиленным огнем, преодолевая все воздвигнутые им препятствия. […]
Человек, преданный идее, решившийся посвятить ей всю свою жизнь, готовый принять за нее все муки, не страшащийся самой смерти, такой человек представляет силу поистине громадную. Не единицы и не десятки, а тысячи последователей увлекает он за собой. И не слабое воспоминание, а глубокий, неизгладимый след оставляет он за собой в истории. Если же при этом природа наделила его исключительными талантами, тогда из таких людей являются Иоанны Лейденские[154], Мараты, Варлены[155].
Ну, а разве между нами нет людей с исключительными талантами? Отчего же их деятельность в народе дала такие ограниченные результаты?
Посмотрите на Западную Европу. Несколько человек рабочих в 60-х годах, т. е. одновременно с нами, провозгласили необходимость народной революции для освобождения народа. Это были основатели Интернационала с его принципом: «освобождение рабочих должно быть делом рук самих рабочих».
Через 10 лет Интернационал насчитывал в своих рядах несколько сот тысяч членов.
Отчего же произошел их успех?
От большой ли энергии, преданности и самоотвержения пропагандистов народной революции на Западе?
Нет. Мы знаем большинство этих людей и можем смело сказать, что русские социалисты никому из них не уступают в этом отношении.
2. «К обществу»
Прокламация «Земли и Воли» по поводу студенческих волнений (конец ноября – начало декабря 1878 г.)[156]
Русское общество!
Тебе на разные лады пели уже, что ты стоишь на краю погибели, двадцать раз требовали, чтоб ты обратилось в шпиона и сыщика, ловило нигилистов, терпело нашествие казаков и урядников для спасения отечества.
Теперь эти самые преследуемые нигилисты, смеявшиеся над твоими страхами, говорят тебе: да, ты действительно на краю гибели, только не мы погубим тебя.
Ты уже наполовину погибло: в тебе нет ни гражданского порядка, ни правосудия, ты само идешь к гибели, ты аплодировало избиениям нашего брата, ты не смело спросить, кто тебя обокрал во время войны!
Ты голоса не возвышало против беззаконий, совершаемых среди бела дня на твоих глазах.
Теперь ты дожило до того, что из твоего молодого поколения выхлестывают нагайками остатки веры в тебя, русское общество, и в твое правительство.
Чему же ты дивишься, что молодежь из людей, недовольных современным порядком в России (ты знаешь, что им могут быть довольны только подлецы), обращается в людей, ненавидящих его.
Если в тебе, русское общество, есть еще люди, способные думать о будущем, желающие предотвратить бедствия, висящие над нами, пусть они ходатайствуют перед правительством какими угодно способами о прекращении современной неурядицы и предложат следующие меры для успокоения умов столицы.
1. Немедленно выпустить всех арестованных студентов на свободу.
2. Вместо существующего ныне устава издать временные правила для студентов, изменяя их сообразно требованиям, заявленным в прошении к наследнику от студентов.
3. Во время рождественских каникул должна собраться комиссия из профессоров для обсуждения окончательного устава вместо временных правил.
4. Студентам предоставляется право письменно и устно через депутатов делать свои представления в комиссию.
5. Заседания и прения комиссии должны быть открыты для публики, а печати предоставляется право свободной критики трудов и занятий комиссии, как во время течения их, так и впоследствии.
6. Ни один учащийся не может быть арестован и подвергнут обыску без депутата от того учебного заведения, в котором он матрикулирован[157].
7. Разрешить немедленно открытие студенческих касс, столовых и библиотек и надзор за этими учреждениями изъять из ведения администрации.
8. Потребовать гласно от третьего и секретного отделений объяснения причин, по которым были лишены в последнее время свободы студенты.
9. Привлечь к суду градоначальника Зурова[158] за дикую расправу над студентами.
10. Студенты должны быть допущены для дачи свидетельских показаний по этому делу.
[…] В противном случае тем, кто не разделяет взглядов башибузуков и не принадлежит к их шайке, остается принять меры для своей безопасности, какие употребляются мирными жителями во время нашествия иноплеменных. Нужно сорганизоваться в тайное общество для помощи и укрывательства преследуемых и для обуздания произвола полиции путем частной инициативы.
Но это будет равносильно объявлению осадного положения и междоусобной войны. Выбирайте же!
3. «Северный союз русских рабочих»[159]
Из письма «Северного Союза русских рабочих» в редакцию «Земли и Воли» (1879 г.)
С выражением крайнего сочувствия и одобрения прочли мы ваши краткие, немногословные, но искренние и честные замечания. […] После того, что многим из нас пришлось слышать, эти замечания, эта искренность тона, с какой вы обращаетесь к нам, были, признаться, довольно неожиданны. Действительно, нас называли выскочками, упрекали в недомыслии, противоречиях, порицали за слог, а многие даже прямо относились с недоверием, видя в нашей программе произведение интеллигентных рук, написанное больше для «острастки» и посему ничего не выражающее собой (до того еще не доверяют нашим силам, до того еще привычка смотреть на нас, как на неспособную скотину, вкоренена во многих).
Здесь мы не намерены особенно касаться тех или других отзывов, слышанных нами, не намерены также подробно распространяться по поводу нашей программы; скажем только то, что без ошибок и прорех ничего не удается сначала, и это особенно относится до кудреватости слога, за каковую вы справедливо и досадуете на нас. Действительно, кудреватость слога – наш грех, и мы его берем на себя. Поговорим теперь о тех упреках, которые посыпались на наши головы тотчас по выходе «программы рабочих». Главное обвинение сводилось к тому, что в нашей программе замечается путаница понятий и воззрений на различные оттенки революционной партии Запада и в особенности (что-де очень странно) замечается смешение социалистических требований с конституционными. Мы верим, что наша программа действительно должна была вызвать порицания именно этой стороной, но только мы, со своей стороны, ничего в ней нелогичного не видим. Ведь, собственно говоря, если мы разбираем какое-нибудь суждение, то нам должно обратить внимание только на то, что есть ли в нем логика, а не то, из чьих мыслей и слов это суждение. Между тем многие, как видно, именно и обращают свое внимание только на последнее и посему в своих замечаниях доходили до того, что требование политической свободы нами, рабочими, считали просто нелепым и не вяжущимся с вопросом об удовлетворении желудка.
Вот здесь-то, признаться, мы и не видим никакой логики, ничего, кроме недомыслия. Ведь высказывать подобные соображения – значит прямо отказывать нам даже в малейшем понимании окружающих явлений, значит прямо глумиться над нашими мозгами и приписывать разрешение социального вопроса исключительно только одним желудкам. […] Разве мы сами не знаем, что лучше быть сытым и мечтать о свободе, чем, сидя на пище св. Антония[160], добиваться свободы. Но что же делать, если логика желаний и помыслов уступает перед нелогичностью истории и если политическая свобода является прежде социального удовлетворения. Нас можно было бы еще упрекать, если бы мы составляли свою программу где-нибудь в Подлипной, обитатели которой дальше своей деревни да назойливого попа соседнего селения ничего не ведают. В этом случае наша программа кроме усмешки, конечно, ничего бы не вызвала, так как представление о Сысойке, умеющем хорошо лущить древесную кору для своего желудка, и о политической свободе как-то не вяжется. Но в том-то и сила, что мы уже вышли из условий этой жизни, начинаем сознавать происходящее вокруг нас, а главное, что и заставило особенно нас выставить, по-видимому, чуждые нам требования, мы составляем организацию не ради ее самой, а ради дальнейшей пропаганды и активной борьбы. Наша логика в данном случае коротка и проста. Нам нечего есть, негде жить – и мы требуем себе пищи и жилища; нас ничему не учат, кроме ругательств и подпалочного подчинения, – и мы требуем изменения этой первобытной системы воспитания. Но мы знаем, что наши требования так и останутся требованиями, если мы, сложив руки, будем взирать с умилением, как наши «державные» и другие хозяева распоряжаются нашими животами и пускают деревенских собратьев по миру. И вот мы сплачиваемся, организуемся, берем близкое нашему сердцу знамя социального переворота и вступаем на путь борьбы. Но мы знаем также, что политическая свобода может гарантировать нас и нашу организацию от произвола властей, дозволит нам правильнее развить свое мировоззрение и успешнее вести дело пропаганды, – и вот мы, ради сбережения своих сил и скорейшего успеха, требуем этой свободы, требуем отмены разных стеснительных «положений» и «уложений». Такое требование тем более удобовыполнимо, что оно по вкусу говорунам – этим деятелям будущей всероссийской говорильни, – следовательно, на осуществление его рассчитывать не так трудно. Да не подумают, чтобы и в самом деле политическая свобода входила в наши особенные планы и расчеты и для нее мы отводили столь же почетное место, как и для основного нашего требования. Нет, мы только говорим, что так было бы лучше, что эта свобода – все-таки очень важное условие для скорейшего переворота и более или менее осмысленного решения социального вопроса; а осмысленность в движении, как и сами знаете, есть в свою очередь опять весьма важное условие для желанного исхода революции. Этим мы вовсе не хотим сказать, что ради осмысленности социальной революции мы желали бы ее оттянуть на бесконечно длинные времена. Вовсе нет; мы только говорим, что нужно пользоваться всем, что можно достать, нужно обращать внимание на все, что окажет услугу в нашем деле.
Гораздо важнее для нас ваши замечания относительно наших недостатков и пробелов по аграрному вопросу. Действительно, мы уже чересчур увлеклись рассмотрением своего городского положения, чересчур пропитались духом различных программ Запада, и вот оказалось, что для нашей деревни в своей программе мы отвели очень немного места. Но, да извинят нам за этот промах, тем более, что забывать деревню не есть дело нашего ума и чувства. Для нас столько же дорог мужичок с его родными лесами, как и фабричный, а улучшение быта первого даже важнее, потому что тогда ни один кулак не вызвал бы нас с своих полей служить его ненасытному брюху. […]
Теперь скажем несколько слов по поводу ваших искренних опасений за целость и сохранность наших членов и нашей молодой организации. Смеем вас уверить, что эти опасения неосновательны и нам едва ли может угрожать что-нибудь больше, чем и вам. Если 10 лет тому назад нашей полиции не удалось покончить с горстью социалистов, то тем более теперь. Нет, у нас не родилось такой синей чуйки, которая бы имела смелость перевешать нас всех на одной осине, нет ни одного еще такого жандармского глаза, который мог бы отличить социалиста от простого смертного. Важен был только почин; но он сделан, и теперь едва ли что способно заглушить ту идею, которая соединила нас воедино, и это тем более вероятно, что уже теперь мы насчитываем членов «Союза» только в Питере, около 200 чел., не говоря о других 200 чел., на которых вполне можно положиться и которые не сегодня, так завтра сделаются нашими сочленами. […]
Правда, при значительном количестве членов не так-то легко достается сближение, не так ясно для многих представляются самые цели, к которым решено стремиться (о чем говорите и вы), не так, наконец, дружно может приводиться в исполнение известное решение, но наши воззрения на организацию таковы, что количественное превосходство не должно мешать качеству энергичных и деятельных членов и что, напротив, решающее значение этих последних будет воспитательным образом отражаться на всех. Первоосновная цель наша – организовать рабочие силы и отвести им надлежащее поле для деятельности; посему различные оттенки мнений, а также характер и направление социалистической деятельности, клонящейся в конечном результате к одному и тому же, для нас не должны иметь особенного значения. […]
Теперь же скажем только, что при слабости еще организации, при недостатке энергичных боевых сил наша деятельность в массе будет носить на себе характер пропаганды и мирной агитации в среде рабочего и крестьянского люда. Но этим мы вовсе не хотим сказать, что более или менее открытая борьба, как активное участие и агитация во время стачек, исключается пока из нашей программы действий. Напротив, мы должны пользоваться всеми удобными моментами, всеми случаями, где бы только открыто проявлять свою силу, как единичную, так и массовую. Если вы понимаете нас и если сознаете всю важность правильной постановки и решения вопросов в деле нашей организации, то и не будете слишком требовательны к нам, как, по-видимому, желалось бы многим. […]
Сотоварищи! вы знаете, насколько важна в настоящее время эта пища, о какой мы говорим, но вы знаете также, что ваш орган «Земля и Воля» не может служить ею для массы. Поэтому с искренним сочувствием мы отнеслись к дошедшему до нас слуху, что вы намерены в скором времени выпустить в свет народную социалистическую газету.
Пожелаем же вам от лица всего «Союза» полного успеха в этом благородном и дорогом для нас всех начинании.
4. Обращение к «деревенщикам»
Письмо с вызовом «деревенщиков» на помощь центру «Земли и Воли» (15 января 1879 г.)
[…] Вызывать сюда людей заставляют нас не какие-либо отступления от принятой у нас программы. Деятельность в народе, и в деревне по преимуществу, остается у нас, как всегда, главным средством партии. Весь вопрос только в частной и временной мере, необходимой для реализирования самой же главной цели, необходимой для того, чтобы деятельность в народе не осталась изолированной, подорванной и бесплодной.
Оставляя здесь центр, вы действовали конечно не зря, а руководились известными соображениями о его необходимости, и эти соображения были именно те самые, которые побуждают нас теперь требовать у вас поддержки для сохранения этого центра и доставления ему возможности правильно функционировать. Стало быть нет надобности напоминать вам их. Необходимо только объяснить вам положение, в котором находится сейчас центр.
Последние погромы страшно обессилили нас. […] А что будет, если погибнет еще два-три человека? Тогда, господа, знайте, что у вас в центре не будет ничего. Между тем самая слабость сил, недозволяющая извлекать из данного положения вещей всех ресурсов, необходимых для сохранения себя в целости, должна привести нас к погрому. […] Подобное положение тем нелепее и обиднее, что обстоятельства сами по себе в настоящее время крайне благоприятны, и будь у нас только средства их утилизировать, могли бы поставить партию в лучшее, чем когда-либо, положение.
Общество, например, настроено крайне оппозиционно, в нем замечаются даже попытки к активной оппозиции. Средств из него можно было бы извлекать много, а напр. предложений мест (в народе) теперь несравненно больше, чем когда-нибудь. Только некому ими пользоваться. […]
Точно так же хорошо настроена и молодежь. Вспомните, какого труда прежде стоило толкнуть ее на протест. Теперь ее иногда приходится сдерживать. Мы теперь могли бы много сил извлечь из молодежи и направить их на агитацию в народе. Прочно стоя в обществе и среди молодежи, мы могли бы поставить деревенское дело на самых широких основаниях, а между тем поневоле приходится смотреть только, как у тебя из-под носу уходят самые счастливые комбинации обстоятельств.
[…] Неужели нам опять придется доказывать всю непрактичность игнорированья сил молодежи и интеллигенции? Разве из этой среды мы не получали множества волонтеров каждый раз, когда к ней обращались? И нам кажется, что известная часть наших сил постоянно должна быть посвящена на это дело, которое в настоящее время представляется особенно важным: с одной стороны, наши силы настоятельно требуют пополнения, нового притока, с другой стороны, молодежь настроена хорошо, и значит легко может дать нам новые контингенты.
Точно так же и относительно рабочих. Между ними идет сильное брожение. Они выступают на путь организации и действия; в их среде слышатся то крики против интеллигенции, то обращение к ней за помощью. Оставаться только зрителями этого движения значит признать свою полную ненужность для народа и неспособность дать ему что бы то ни было. При таком способе действий мы, как партия, уничтожаемся, выходим в тираж. […]
Все это относится к общему, ординарному течению дел, и вы видите, что даже по отношению к нему мы совершенно бессильны. Но есть, товарищи, еще один вопрос – вопрос нашей чести, нашего достоинства. Их мы должны оберегать, должны поднять выше всякого упрека. Мы зовем народ к защите его прав, к протесту против угнетения и несправедливости. Нельзя нам стало быть допускать безнаказанного попирания и наших прав, нашего достоинства. В противном случае – ч то мы такое для народа? Пустые болтуны – не больше. Между тем поддержка своей партионной чести, при настоящей свирепости правительства, может ежеминутно вызвать нас на самую неравную борьбу. Нас могут заставить сделать это, а при настоящих своих средствах мы можем только разве с отчаянья удариться лбом об стенку, не сокрушивши стены и не имея даже утешения думать, что пропал не даром.
[…] Конечно, мы не вызываем вас поголовно. Нам нужны 3–4 человека. Между вами найдется немало таких, которые еще не имеют на руках серьезного дела, которые еще только устраиваются. Таких мы, главным образом, и вызываем, и каждый из них наверное согласится, что в настоящий момент его присутствие здесь нужно более настоятельно, чем в деревне, ибо здесь люди нужны не только до зарезу, но именно сейчас. […]
5. В. Н. Фигнер
В.Н. Фигнер о ситуации накануне покушения А.К. Соловьева[161]
Наше положение еще не вполне обострилось, когда к нам в деревню приехал Александр Константинович Соловьев, чтобы посоветоваться о своем намерении ехать в Петербург с целью убить императора; он изложил нам свой взгляд на деятельность в народе и на общее положение дел в России. Первая была, по его мнению, простым самоуслаждением при современном порядке вещей, когда борьба за интересы массы на почве легальной является беззаконием, нелегальностью в глазах всех представителей собственности, всех лиц администрации. Стоя на этой почве, вооруженные лишь принципом народной пользы и чувством справедливости, мы не имеем никаких шансов на успех, так как на стороне наших противников материальное богатство, традиции и власть.
Ввиду этого еще на последнем собрании в Саратове мы решили, что в деревню надо внести огонь и меч, аграрный и полицейский террор, физическую силу для защиты справедливости; этот террор казался тем более необходимым, что народ подавлен экономической нуждой, принижен постоянным произволом и сам не в силах употреблять такие средства; но для такого террора нужны новые революционные силы. […]
В тот момент Россия переживала именно такое время, когда общественная инициатива исчезла, а реакция могла только расти, но не убывать. «Смерть императора, – говорил Соловьев, – может сделать поворот в общественной жизни; атмосфера очистится, недоверие к интеллигенции прекратится, она получит доступ к широкой и плодотворной деятельности в народе; масса честных, молодых сил прильет в деревню, а для того чтобы изменить дух деревенской обстановки и действительно повлиять на жизнь всего российского крестьянства, нужна именно масса сил, а не усилия единичных личностей, какими являлись мы». И это мнение Со ловьева было отголоском общего настроения.
Мы уже видели ясно, что наше дело в народе проиграно. В нашем лице революционная партия терпела второе поражение, но уже не в силу неопытности своих членов, не в силу теоретичности своей программы, желания навязать народу чужие ему цели и недоступные идеалы, не в силу преувеличенных надежд на силы и подготовку массы – нет и нет; мы должны были сойти со сцены с сознанием, что наша программа жизненна, что ее требования имеют реальную почву в народной жизни, и все дело в отсутствии политической свободы.
6. Покушение А.К. Соловьева[162]
Из показаний очевидцев
Тихонова: Немного не доходя этого [Певческого] моста, я встретила государя императора, шедшего пешком. В это время вообще народу было очень немного, и мне кажется, я видела не более семи или восьми человек, к которым государь приближался. Отойдя в сторону с дороги государя, я низко поклонилась его величеству и потом невольно стала глядеть вслед ему. Едва государь отошел от меня несколько шагов, как я увидела, что навстречу к нему идет быстрыми и большими шагами какой-то господин и, выхватив потом из правого кармана своего пальто пистолет, сделал в государя выстрел на расстоянии пяти или шести шагов. Государь быстро сошел с тротуара в сторону, а преступник бросился за ним, и сделал еще два выстрела по направлению в бок государю. Затем государь, делая несколько поворотов, обратился спиною к злоумышленнику. В это время последовал четвертый выстрел, но государь был уже заслонен каким-то офицером. После этого преступника начал уже брать народ и полиция, но он все увертывался и сделал еще один пятый выстрел – все по направлению к государю. Больше преступнику не пришлось уже стрелять, так как кто-то его ударил по затылку саблей или шашкой, а другой человек вслед за этим поймал его за шиворот и повалился с ним на землю; тут преступника и взяли окончательно. Многие пытались и прежде поймать преступника, но он все вырывался и увертывался, как змей. Я тоже хваталась несколько раз за него, но все безуспешно, причем он мне даже нанес на левой руке чем-то небольшую рану. За неграмотностью ставлю +++.
[…] По показанию фельдфебеля Рагозина и ефрейтора Муравьева, Соловьев, когда его подняли, первым делом сказал: «неужели я не убил государя?» Этот же вопрос он повторил потом, сидя на диване в канцелярии градоначальника. Сторож государственного совета Залетов передает, что, когда он и другие схватили Соловьева, последний спросил: «убил ли государя?», на что они отвечали: «нет». О том же […] говорит и крестьянин Храмов: «когда схватили преступника, он спросил: ну что, императора я убил? Мы сказали: Бог тебя не допустил, злодея». «Злоумышленник был очень бледен и с него капал пот». «Злоумышленник имел лицо упавшее, растерянное», свидетельствует ефрейтор Муравьев. «В градоначальство, – говорит Рагозин, – он шел спокойно, я держал его за правую руку, кто-то за левую». Лежа на земле, Соловьев раскусил орех с ядом, бывший у него во рту. […]
Медицинское заключение о состоянии А.К. Соловьева
1879 г. апреля 2 дня в канцелярии спб. градоначальника нижеподписавшиеся врачи полиции производили освидетельствование именующегося оставшимся за штатом чиновником министерства финансов Иваном Петровичем Соколовым, при чем оказалось: свидетельствуемый около 30 лет, блондин, худощав, бледен, слегка лицо загорелое, волосы русые, усы немного рыжеватые, борода бритая; глаза серовато-голубые, зрачки слегка расширены, общее выражение лица выражает сосредоточенность, равнодушно относится ко всему окружающему, молчалив, на все вопросы отвечает незнанием; легкая испарина по всему телу, темпер. не возвышена, не понижена; пульс 130–133, полный, мягкий; в течение получаса свидетельствуемого рвало слизистою жидкостью, окрашенной немного кровью. Чрез полчаса исследуемый сам встал с дивана, на котором сидел, и лег на другой, ни на что не жалуясь, кроме тошноты, на которую позывы довольно часты. Относительно умственных способностей преступника они выражаются нормальными, но заметно угнетенными вследствие содеянного преступления.
7. Заявление Исполнительного Комитета
По поводу возможного применения пытки к А.К. Соловьеву. «Листок Земли и Воли», № 4, 6 апреля 1879 г.
Исполнительный Комитет, имея причины предполагать, что арестованного за покушение на жизнь Александра II Соловьева, по примеру его предшественника, Каракозова*, могут подвергнуть при дознании пытке, считает необходимым заявить, что всякого, кто осмелится прибегнуть к такому роду выпытывания показаний, Исполнительный Комитет будет казнить смертью. Так как профессор фармации Трап[163]* в Каракозовском деле уже заявил себя приверженцем подобных приемов, то Исполнительный Комитет предлагает в особенности обратить ему внимание на настоящее заявление. […]
8. Показания А.К. Соловьева
Из показаний на следствии (5–6 апреля 1879 г.)
[…] Зовут меня Александр Константинов Соловьев, 33 лет, постоянного местожительства не имею с 1876 года, коллежский секретарь в отставке, женат. […] Знаю кузнечное ремесло, читаю по-французски и по-немецки, хотя не совсем свободно; собственного имущества, движимого и недвижимого, не имею, под судом не был. Я окрещен в православную веру, но в действительности никакой веры не признаю. Еще будучи в гимназии, я отказался от веры в святых и стал деистом, признавая одного только Бога; а впоследствии, под влиянием размышлений по поводу многих прочитанных мною книг, чисто научного содержания и, между прочим, Бокля[164]и Дрепера[165] я отрекся даже и от верований в Бога, как в Существо сверхъестественное.
Родился я в г. Луге, с. – петербургской губернии, где отец мой состоял на службе лекарским помощником в имении великой княгини Елены Павловны[166], первоначально учила меня мать чтению и письму, потом поступил я в местное приходское, а затем в уездное училище. Учился я прилежно и переходил из класса в класс с наградами; после того поступил в с. – петербургскую 3-ю гимназию, на счет сумм великой княгини Елены Павловны, и до окончания курса жил в пансионе. Окончив гимназический курс в мае или июне 1865 года, я в сентябре того же года перешел в с. – петербургский университет по юридическому факультету. […]
В мое время в университете беспорядков между студентами не было, особенно близких товарищей-студентов не имел и не был близко знаком с кем-либо из воспитанников других учебных заведений. […]
Уже в ту пору я часто останавливался на мысли о деятельности, которая предстояла мне по выходе из университета. Я знал, что многие, по окончании курса, добиваются составить себе карьеру службою, но меня это не прельщало; мне хотелось посвятить себя на служение народу, бедность и нужды которого я близко принимал к сердцу. На ненормальные условия тогдашнего общественного строя впервые натолкнуло меня учение о вменяемости преступлений: изучая этот вопрос, я пришел к убеждению, что всякое человеческое действие есть продукт среды, известных обстоятельств и условий жизни, а следовательно и то, что признается преступлением, в сущности есть только результат неудовлетворительных условий государственного и общественного порядка. Под влиянием такого убеждения, размышляя о средствах, при помощи которых можно было бы изменить существующий общественный строй, естественно начал сочувствовать учению социалистов. С такими воззрениями я вышел из университета, но […] вышел, главным образом, по недостатку средств продолжать университетское образование. Желая в то же время быть ближе к народу, я обратился к попечителю с. – петербургского учебного округа с прошением о назначении меня учителем уездного училища […] и получил место учителя торопецкого уездного училища, где преподавал историю и географию. На этой должности я работал усердно, но был враг всяких формальностей, признавая их излишними для педагогической деятельности; кроме занятий по училищу, я имел также и частные уроки. Во время моей деятельности в качестве учителя я постоянно задавал себе вопрос: насколько она может быть полезна для народа? Ведь училище посещали только дети буржуазов, лиц привилегированных, а дети крестьян не имели возможности учиться там; поэтому я брал себе несколько крестьянских мальчиков для обучения, а когда открылась школа в тюрьме, взял на себя преподавание и здесь, но был лишен возможности исполнить то, что считал необходимым. […] Так как всегда моим крайним желанием было служить народу, и я был убежден, что более принесу ему пользы, если буду сельским учителем, то, не отказываясь еще от должности уездного учителя, я ходатайствовал перед земством дать мне место учителя сельского, хотя бы и с небольшим жалованием, но с условием разрешить мне устроить подвижную школу. Мне отказали потому, вероятно, что правительство вообще подозрительно смотрело на подобные школы. Спустя некоторое время я оставил службу. […]
Выйдя в отставку, я поступил в кузницу, устроенную близ Торопца, в селе Воронине, дворянином Николаем Николаевым Богдановичем* […] Я работал наравне с другими рабочими, но жалованья не получал потому, что еще только учился; впрочем, содержание себя мне ничего не стоило, ибо я жил в семействе Богдановича. Я пробыл там года полтора, но не входил ни в какие особенно близкие отношения к крестьянам и не пропагандировал, так как Богдановичем, при самом поступлении моем в кузницу, поставлено было непременным условием отнюдь не пропагандировать. […]
Живя в селе Доронине, я женился на Екатерине Михайловне Челищевой[167], которую знал еще девочкою, лет 11-ти, симпатизировал ей, принимал в ней участие и старался помогать развитию ее детского ума посредством разговоров с ней и доставления ей возможности заняться серьезным чтением. Женился я по собственному желанию, не зная даже того, есть ли у Челищевой какие-либо денежные средства, и брак наш был заключен без всякого постороннего участия и с согласия ее матери. […]
Вскоре после свадьбы мы отправились в Петербург, где я пробыл полтора месяца и жил преимущественно у родных, а жена проживала на Прядильной улице, по выданному мною ей свидетельству; иногда я ходил к ней ночевать. В то время я виделся в Петербурге со своими товарищами, т. е. с лицами, принадлежащими к одной со мною партии; их имен и фамилий, а также мест, где я бывал, называть не желаю, дабы не привлечь к моему делу людей, быть может, ни в чем не виновных. […]
В 1877 г., с открытием навигации, в марте или апреле, я отправился в Самару, прожил там два месяца, затем жил в Самарской губернии, построил там собственную кузницу (в какой местности сказать не желаю) на деньги, оставшиеся от полученных мною 350 руб.; других средств я никаких не имел, пособий от благотворителей никогда не получал, а имел средства к жизни от товарищей, разделяющих мои воззрения. […] Из самарской губернии переезжал я в воронежскую, тамбовскую и саратовскую, а потом опять в тамбовскую и воронежскую, но кузнечным ремеслом более уже не занимался; ездил я таким образом до конца декабря 1878 г., когда возвратился в Петербург. Во время своих поездок я часто беседовал с крестьянами о причинах неудовлетворительности настоящего экономического их положения, они слушали меня охотно, любили меня. […]
Я признаю себя виновным в том, что 2 апреля 1879 года стрелял в государя императора, с целью его убить. […]
Мы социалисты-революционеры, объявили войну настоящему строю, объявили войну правительству, которое только силою миль она штыков поддерживает этот рабский строй. […] Мы, таким образом, в принципе враги правительства, враги государя. Я лично никогда и прежде не имел верноподданических чувств, а когда стал убежденным социалистом-революционером, то к царю, как врагу народа, мог питать только враждебные чувства. Как тени проходят в моем воображении мученики за народ (целыми сотнями безвременно погибшие) и возбуждают к мщению фигурировавшие в целом ряде больших политических процессов и безвременно погибшие. Затем картины страданий братьев по убеждениям, томящихся в центральной тюрьме – вот это разжигает ненависть к врагам и побуждает к мщению. Но после всего этого мысль о цареубийстве все еще была чужда мне.
Но вот новые оргии самодержавия до глубины души возмущают и дают чувствовать то позорное иго, которое молча несет русское общество. В Харькове, в Петербурге невинных студентов избивают нагайками (студентов, которые откликнулись). Затем возмутительные сцены при стачке рабочих на Новой канаве. Но и тут я не был близок к мысли о цареубийстве, хотя приветствовал бы это событие, если б оно случилось помимо меня.
После покушения на жизнь Дрентельна[168] и последующих репрессалий у меня явилась мысль о цареубийстве самопожертвованием сперва смутная, а потом она приняла определенную форму, в которой и выразилась 2 апреля.
(Мне говорят, что моим поступком на несколько лет задержал прогресс родины. Я этого не вижу. Последние шаги были не вперед, а назад) […]
[…] У меня, как и у Веры Засулич, явилось желание чем-нибудь ответить на все зверства. Я действовал по собственному чувству и убеждению, а не вследствие постороннего влияния и не по жребию. В среде партии, к которой я принадлежу, не существует того деспотизма, который бы стеснял свободу действий каждого отдельного члена; напротив того, все члены партий настолько преданы делу и народу, что нет даже места какому-либо принуждению для того, чтобы заставить другого взять на себя то или иное действие, которое, по общему убеждению, необходимо для достижения общей цели. […]
Решившись на убийство государя императора, я не рассчитывал ни на спасение, ни на какую-либо помощь для себя, но я был убежден, что своим поступком не изменю к худшему строя нашего общества, что вреда родине я не принесу, а пробужу ее и заставлю вдуматься в свое положение. Хотя, как я уже сказал, решился на этот поступок по собственной воле, однако убежден, что действовал вполне в духе моей партии и что она от меня не отречется, потому что, если бы даже мой поступок, вместо изменения общественного порядка к лучшему, вызвал реакцию, то она не могла бы быть продолжительною и должна была бы вызвать, в свою очередь, взрыв неудовольствия в народе. Каждое из таких действий, которым решился я приносить долю пользы, пробуждает общество, и доказательством этого может служить, между прочим, то, что после покушения на жизнь генерала Дрентельна газеты «Новое Время» и «Голос» очень ясно указывали на необходимость конституции.
Я не могу ясно представить себе новый строй жизни, но думаю, что человечество должно дойти до такого совершенства, когда каждый будет удовлетворять всем своим потребностям, без всякого ущерба для других, и это убеждение выработалось у меня давно, и на то, чтобы оно сложилось, влияло, между прочим, чтение многих книг экономического содержания, как, например, сочинения Милля[169], с примечаниями Чернышевского, и Маркса (последнее я читал в Торопце). […]
9. А. Д. Михайлов
О покушении А.К. Соловьева (из показаний на следствии, январь 1881 г.)
Кто не обладает глубоким чувством, кто не жил в среде гонимых за убеждения, тому непонятны те процессы души, которые объединяют все силы человека, все его существо в идее и дают ей неудержимое течение: человек делается ее воплощением и получает от нее величие и силу. Картины страданий людей, близких по вере, народности, родству или целям, вызывают и вызывали всегда такое душевное состояние, которое побуждало итти на самопожертвование не только единицы, но сотни и тысячи им близких. Когда я встретился в феврале 1879 года с Александром Константиновичем Соловьевым, тогда возвратившимся из Саратовской губернии, он был именно в таком настроении. На расспросы о деятельности в народе он передавал много интересных впечатлений, рассказывал о влиянии, которое можно приобресть в том или другом положении, о своих отношениях к крестьянам, и все эти факты и мысли обнаруживали в нем веру в возможность работы в народе. Тон, каким он говорил, клал на предмет бесед отпечаток давно прошедшего; по выражению глаз, улыбке и вообще всей физиономии его казалось, что то, о чем он говорил, было уже далеко и, что несмотря на светлый взгляд свой на прошлое, он не жалеет о нем. Первое свидание с ним задало вопрос, зачем же он прибыл в Петербург, оставил деревню, когда начал приобретать самое желательное положение? Мне сразу показалось, что он скрывает какую-то поглощающую его мысль. На первые мои вопросы, долго ли думает пробыть в Петербурге, он отвечал неопределенно и, в свою очередь, узнавал, кто есть здесь теперь из его знакомых, как идут дела, хвалил поступок с Мезенцевым[170], говорил, что это дело произвело на него в глуши, где он жил, отрадное впечатление, так что я заключил о полном его сочувствии активной борьбе с правительством. Я с ним продолжал видаться раза по два в неделю, он вел самые общие разговоры, присматривался к настроению своих знакомых и наблюдал. Так прошло недели две. Однажды, идя со мной по улице, когда я стал прощаться с ним, он обратился ко мне с вопросом, не могу ли я ему достать яду. Я осведомился какого и в каком количестве, но предупредил, что едва ли исполню его просьбу, так как не имею ходов для этого, но обещал спросить у некоторых своих знакомых. Он, очевидно, думал, что я спрошу у него зачем ему нужна эта вещь, и, ранее решившись сообщить мне о своей idee fixe, считал такой переход более естественным. Я же полагал в этом случае любопытство неуместным. Тогда он сам продолжил разговор, кратко очертил свое душевное настроение, взгляд на жизнь, и закончил выражением своей твердой решимости покончить с царем. В дальнейших беседах он свое настроение мотивировал более всего тем благотворным влиянием, какое произведет такой факт на крестьян. Он не видел более могучего средства подвинуть вперед экономический кризис. Желания и ожидания везде самые определенные. Недовольство в народе самое сильное. Недостает толчка, ощутительного для всей России. Народническую деятельность он считал полезной и полагал, что его поступок расширит и ускорит ее в очень значительной степени. Момента действия он не назначил, но видно было, что для него чем скорее, тем лучше. В то время у меня не созрел еще взгляд по этому важному вопросу; я не мог ни поддержать его намерения, ни отклонить. […] После первого откровенного разговора прошло довольно много времени. Я продолжал видеться с Соловьевым, но не часто: правительственные преследования заставляли избегать посещения квартир, и мы встречались в общественных местах. Так прошло 13 марта и наступили для радикалов варфоломеевские ночи[171]. До той поры Соловьев был спокоен и даже редко возвращался к заветной мысли, он как бы чего-то поджидал, но тут он стал выказывать нетерпение, ему казалось, что ждать больше нельзя, что нужно прекратить кровожадный пир правительства.
Приблизительно в это время приехал в С. – Петербург Григорий Гольденберг* и стал разыскивать своих знакомых. С кем он прежде всего встретился, не знаю, но через несколько дней он нашел, кажется, Зунделевича* и сообщил о своем намерении стрелять в царя; потом он это же повторил и мне.
Таким образом, благодаря старым знакомствам сочетались эти два стремления. Я с Гольденбергом не встречался с июня 1876 года и не мог бы по старому впечатлению серьезно принять его заявление, но совершение им казни Крапоткина[172] заставляло отнестись к нему иначе, и я счел своим долгом сказать Соловьеву о том, что на его подвиг явился новый претендент. Он, конечно, пожелал с ним видеться, на что согласился и Гольденберг. Вот причина нескольких собраний в трактирах. В решении вопроса Соловьевым и Гольденбергом – кому итти на смерть, были заинтересованы я и Квятковский*, как люди более близкие Соловьеву, и Зунделевич и Кобылянский* – более знакомые с Гольденбергом. За исключением Кобылянского, высказывали взгляды все; они касались значения цареубийства, как средства революционной борьбы, значения условий и личности совершающего в этом событии. Мысли наши не имели решающего значения для Соловьева и Гольденберга; они могли принять их во внимание, но и могли пропустить мимо ушей. Были затронуты очень важные вопросы в принципиальном, программном смысле, а потому наши беседы затянулись на несколько собраний. На последнем собрании, перед тем как расходиться, наступило минутное молчание. Каждый обобщал сумму взглядов и мыслей, высказанных на этих собраниях. Мы ждали решающего слова исполнителей. Соловьев прервал, наконец, молчание следующими словами: «Итак, по всем соображениям я лучший исполнитель. Это дело должно быть исполнено мною, и я никому его не уступлю. Александр II должен быть моим». Решимостью звучал его голос, а на лице играла печальная, но добрая улыбка. Гольденберг почти не возражал. Он предложил итти вместе, но Соловьев отклонил. «Я справлюсь и сам, зачем же погибать двоим». Мы тоже не сказали ни слова. Да и что можно было сказать? Могли ли мы иметь решающий голос вместе с исполнителями? О, конечно, нет. Право голоса в таких случаях покупается только ценою самопожертвования, мы же к нему не были готовы.
10. А. И. Зунделевич*
Из письма Л.Г. Дейчу*
По поводу «бурного заседания» во время обсуждения соловьевского предприятия, у Плеханова опущено, что кончилось все-таки заседание тем, что «деревенщики» согласились на то, чтобы террористы помогали Соловьеву* в организации дела.
Кривили мы тогда душой, изображая дело так, что Соловьев все равно совершит покушение, будет ли ему помощь или нет. Я думаю, что если бы настойчиво просили Соловьева оставить свое намерение, он согласился бы не делать покушение. Но ни Михайлов, ни Квятковский не считали нужным отговаривать Соловьева, исходя из того, что он все равно совершит нападение; все, даже и противники этого дела согласились, что нам следует помогать Соловьеву, чтобы затея его кончилась при лучших шансах на успех. Нам предоставлено было заняться организацией дела, что и было нами выполнено.
11. А. А. Квятковский*
Заметки о кризисе в партии (весна 1879 г.)
[…] Есть ли силы для выполнения всего? Нет. Что же самое нужное, неотложное теперь? Газета – все питерские функции. Работа над средствами и месть.
Вопрос о расползании – самый серьезный вопрос. Все силы должны противопоставить этому врагу.
[…] Мы, как партия социалистов-народников, находимся в очень тяжелом положении. С одной стороны, приходится присутствовать в момент переходный, момент, когда изменение в государственном механизме, какое-либо, непременно должно произойти, когда общество, даже наше общество, волнуется, начинает подымать понемногу голову, трепещет, ждет чего-то; с другой стороны – воспользоваться этим возбуждением, воспользоваться переполохом в интересах своей партии, в интересах народа – у нас не хватает, нет средств, боязнь, как бы нашими руками кто другой жар не загреб. От всего потерялись.
12. М. Р. Попов*
«Земля и воля» накануне Воронежского съезда[173]
Приехавши в Петербург, я нашел, что за время от разгрома, который лишил нас таких товарищей, как Адриан Михайлов*, Ольга Николаевна Натансон*, Коленкина* и других […] А. Д. Михайлов настолько успел заделать бреши, причиненные III-м отделением[174] нашей организации и настолько обеспечил в денежном отношении организацию, что чувствовался недостаток только в руководящих людях, чтоб приступить к организации таких фактов, как отмщение шефу жандармов Дрентельну* за погром, только что пережитый, и изъятие особенно вредных шпионов, как напр. Рейнштейна[175]. Все единодушно решили, что в таком направлении на первых порах и предстоит деятельность. Я помню такую сцену. Некто, остающийся в живых и по сие время, нарисовал медведя и вдали охотника, прицелившегося в него. Показывая свое произведение мне, он спросил, что я думаю на этот счет? Понимая вполне содержание рисунка, я ответил ему, что те впечатления, с которыми я возвратился сюда из моего путешествия по Воронежской губернии, за то, что в центре необходимо создать грозную боевую силу, если желаем всколыхнуть Россию. Мысль, высказанную мной, поддержал Тихомиров*, заявив, что и он с тем же впечатлением возвратился из провинции. Пишу Квятковскому* под свежим впечатлением того, что я нашел в Петербурге, и сообщаю, что нужда большая ощущается в людях. Приезжает Квятковский. При встречах наших в первые дни он неоднократно, делясь со мной своими мыслями, навеянными Петербургом, говорил мне, что все это, несомненно, необходимо, но на это можно найти людей и здесь, мы же должны помнить, что у нас есть начатое дело, и мы не должны бросить его. […]
Я уехал в начале января, а во второй половине марта я опять в Петербурге и нахожу всех моих друзей, стремящихся по наклонной плоскости к той деятельности, которая стала потом программой партии «Народной Воли». И увы! Квятковский, который так предупреждал меня не поддаваться соблазнам городской деятельности, сам нуждался теперь в советах. Как раз в то время, как я приехал в Петербург, в тот же вечер, в совете обсуждался вопрос о покушении на убийство Александра II. Правая партия была против этого акта, я тоже был в рядах правой по этому вопросу. Мне казалось, что убийство Александра II будет политической ошибкой партии, ибо Александр II в глазах народа – освободитель миллионов русских крестьян от крепостного рабства. То же обстоятельство, что роль освободителя была навязана ему безвыходным положением после Крымской войны, а также и то, что царствование вслед за реформами мало в чем отличалось от царствования его отца и, под конец, сделалось столь же реакционным, – это могло быть оправдательным документом в глазах историка, среднему же обывателю России того времени все эти тонкости оставались неизвестными. Кроме всего этого, среди правой партии «Земли и Воли» ходил слух, что решившийся взять на себя убийство Александра II был не кто другой, как Гольденберг*, еврей по национальности, и это еще более подкрепляло меня и правую сторону в том, что это будет роковой ошибкой «Земли и Воли». Совет по этому поводу был самым бурным. Когда со стороны левой было заявлено, что некто просит довести до сведения организации «Земли и Воли» о своем решении во что бы то ни стало пойти на убийство Александра II-го, и что он останется при этом своем решении и в том случае, если организация выскажется против и откажет ему в помощи в этом деле, то поднялась целая буря. […] Особенно потеряли меру два друга, я и Квятковский, очутившиеся в этот раз в противоположных лагерях. Я, в качестве правого, заявил: «Гг., если среди нас возможны Каракозовы, то поручитесь ли вы, что завтра из среды нашей не явится и Комиссаров[176] со своим намерением, не стесняясь тем, как отнесется к его намерению наша организация?» На это Квятковский с такой же запальчивостью ответил по моему адресу: «Если Комиссаровым будешь ты, то я и тебя застрелю». Но каким бурным это заседание совета ни было, о разделе и речи в это время еще не заходило. Чаще конфликты случались между редакторами «Земли и Воли», люди же дела, после столь бурного заседания, ясно сознавали, что в единении наша сила. […]
13. Н. А. Морозов*
О разногласиях в редакции «Земли и Воли»
Я всей душой стремился к борьбе с самодержавием и монархизмом вообще, и наилучшим средством для этого считал способ Вильгельма Телля и Шарлотты Кордэ. Я только хотел обобщить этот способ в своеобразную систему «неопартизанства», имеющего исключительною целью обеспечить всем свободу слова, печати и общественных партий. Всякое другое средство борьбы представлялось мне безнадежным среди окружавшего нас произвола и насилия, и всякая другая цель нецелесообразной, так как уже в то время я пришел к убеждению в психической неподготовленности полуграмотных масс современного мне поколения к социалистическому строю, требующему от населения высшей психики, чем существующая теперь, и надеялся только на интеллигентную, а не на демократическую республику. В этом отношении я более всего сходился тогда с представителем киевской группы «Земли и Воли» – Валерианом Осинским*. Плеханов*, наоборот, видел в то время все спасение в проповеди социалистических идей и в тайной агитации среди крестьянского населения и рабочих. Тихомиров* же стоял посередине между нами, говоря, что и то и другое одинаково важно, и, наконец, написал статью в защиту крестьянского террора, т. е. избиения крестьянами мелких властей, чего не признавали полезным ни я, ни Плеханов.
Все это вызывало ряд постоянных столкновений в редакции «Земли и Воли». Чтобы несколько уладить дело, мне было предоставлено обществом, по настояниям самого энергичного из его деятелей, Александра Михайлова*, издавать свой собственный орган под названием «Листок Земли и Воли». В нем я мог свободно излагать свои взгляды, а в «Земле и воле», редактором которой я по-прежнему оставался, я должен был писать лишь статьи, не имеющие отношения к новому способу борьбы.
14. М. К. Крылова[177]
Из письма редакторам «Земли и Воли»
Пишу, потому что не могу, не хочу допускать больше той нравственной пытки, которой вы меня угощали. […]
Давно уже я указывала вам на необходимость моего удаления вследствие несходства наших взглядов. Вы удержали меня. Вы указали мне на существование революционной группы, солидарной со мной, указали мне на то обстоятельство, что «Земля и Воля» (орган этой группы) по желанию этой группы может сохранить свое прежнее, желательное для меня направление. Таким образом вы давно знаете, что меня удерживала только надежда на то, что газета сохранит свое прежнее направление, надежда на группу, солидарную со мной, и вы сами, господа, даже в эти последние дни старались поддержать во мне надежду на эту группу. Но, признавая существование этой группы, какое право имели вы писать Валерьяну[178] о терроре или политическом перевороте как о задаче (в настоящее время) всей партии? Вы, может быть, хотели утешить его перед смертью? Прекрасно… но только обнародовать-то подобную ложь, ни ответ Валериана, основанный на этой лжи, «Петербургская Вольная Типография» не может. А вы настаиваете еще на помещении этого письма в органе той группы, которую вы сами считали до сих пор представительницей всей партии, и которая, по вашим же словам, не разделяет ваших взглядов насчет террора. Так переговорим же с этой группой, и если она вместе с вами согласится поставить политический переворот целью русской социально-революционной партии, тогда мне останется только уйти. […]
15. Казнь В.А. Осинского*
Из предсмертного письма Валериана Осинского (14 апреля 1879 г.). «Листок Земли и Воли», № 6, 14 июня 1879 г.
Дорогие друзья и товарищи!
Последний раз в жизни приходится писать вам, и потому прежде всего самым задушевным образом обнимаю вас и прошу не поминать меня лихом. Мне же лично приходится уносить в могилу лишь самые дорогие воспоминания о вас. […]
Мы ничуть не жалеем о том, что приходится умирать, ведь мы же умираем за идею, и если жалеем, то единственно о том, что пришлось погибнуть почти только для позора умирающего монархизма, а не ради чего-либо лучшего, и что перед смертью не сделали того, чего хотели. Желаем вам, дорогие, умереть производительнее нас. Это единственное, самое лучшее пожелание, которое мы можем вам сделать. Да еще: не тратьте даром вашей дорогой крови! и то – все берут и берут…
Мы не сомневаемся в том, что ваша деятельность теперь будет направлена в одну сторону. Если б даже вы и не написали об этом, то мы и сами могли бы это вывести. Ни за что более, по-нашему, партия физически не может взяться. Но для того, чтобы серьезно повести дело террора, вам необходимы люди и средства. […]
Дай же Бог вам, братья, всякого успеха! Это единственное наше желание перед смертью. А что вы умрете и, быть может, очень скоро, и умрете с не меньшей беззаветностью, чем мы – в этом мы ничуть не сомневаемся. Наше дело не может никогда погибнуть – эта-то уверенность и заставляет нас с таким презрением относиться к вопросу о смерти. Лишь бы жили вы, а если уж придется вам умирать, то умерли бы производительнее нас. […]
Поцелуйте от меня всех моих товарищей и знакомых, здешних и заграничных, кто только не забыл меня. Многие имели против меня (хотя в большинстве в силу недоразумения) кое-что; пусть хоть теперь позабудут старые счеты. Я же ни к кому не уношу в могилу вражды. […]
Крепко, крепко, от всей души обнимаю вас и жму до боли ваши руки в последний раз…
Ваш Валериан.
16. Казнь А.К. Соловьева[179]
От Исполнительного Комитета («Листок Земли и Воли», № 5. 8 июня 1879 г.)
[…] В 9 часов утра черная телега, сопровождаемая палачом в красной рубашке и несколькими отрядами войск, окруженная верховыми жандармами, выехала из ворот Петропавловской крепости. Посредине ее возвышалась поперечная черная скамья с четырьмя столбами, снабженными железными крючьями, к одному из которых был привязан Соловьев. Толстые веревки до такой степени стягивали его руки, что они отекли и посинели.
Телега двинулась по направлению к Смоленскому полю посреди густых масс народа, стоявших по обеим сторонам улицы и кругом Смоленского поля. Почти все лица были мрачны и сосредоточены. Толпа молчала. Несколько отрядов солдат под начальством генерал-майора Брока[180] уже с утра заняли позиции на Васильевском о-ве и по Неве на случай беспорядков. Шпионы кишели в толпе… Выражение лица Александра Константиновича было совершенно спокойно, хотя, как и всегда при жизни, несколько грустно.
Еще накануне вечером на Смоленском поле был воздвигнут черный эшафот. Соловьев в сопровождении палача поднялся на него. Обер-прокурор прочел приговор. Священник с крестом приблизился к Александру Константиновичу. «Не надо, не надо», – тихо сказал последний и сделал отрицательное движение головой. На поклон удалявшегося священника он ответил низким поклоном. Затем он взошел на скамью под виселицей, палач надел на него белую одежду, и через несколько минут убийство совершилось…
В 10 час. 22 минуты тело Соловьева было снято, положено в гроб, заколочено и увезено на остров Голодай.
Невольно останавливаешься в удивлении перед этой чудной личностью. После самых ужасных мучений двухмесячного заключения в ожидании казни, не слыша ни от кого слова сочувствия или утешения, видя только зверские лица своих судей и сторожей, навсегда покончив расчет с жизнью и со всем, что было когда-то дорого, Соловьев до последней минуты выдержал невыносимую пытку доживания своих последних дней и взошел на эшафот таким же смелым и верным своему делу, каким и жил. Скажем о нем словами Некрасова:
О родина, когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла б нива жизни!
17. П. А. Валуев[181]
Из дневника (запись 3 июня 1879 г.)
Видел их императорских величеств. Вокруг них все по-прежнему, но они не прежние. Оба оставили во мне тяжелое впечатление. Государь имеет вид усталый и сам говорил о нервном раздражении, которое он усиливается скрывать. Коронованная полуразвалина. В эпоху, где нужна в нем сила, очевидно, на нее нельзя рассчитывать. Вокруг дворца, на каждом шагу, полицейские предосторожности; конвойные казаки идут рядом с приготовленным для государя, традиционным в такие дни, шарабаном, чувствуется, что почва зыблется, зданию угрожает падение, но обыватели как будто не замечают этого. Хозяева смутно чуют недоброе, но скрывают внутреннюю тревогу.
18. Постановление «Земли и воли» о борьбе с правительством
Обязательные постановления съезда «Земли и воли» 19 июня в Воронеже
Так как Русская народно-революционная партия с самого возникновения и во все время своего развития встречала ожесточенного врага в русском правительстве, так как в последнее время репрессалии правительства дошли до своего апогея, съезд находит необходимо дать особое развитие дезорганизационной группе в смысле борьбы с правительством, продолжая в то же время и работу в народе в смысле поселений и народной дезорганизации.
Все. [Т. е. единогласно. – Ред.]
19. Л. А. Тихомиров*
Из воспоминаний о Липецком[182] и Воронежском[183] съездах землевольцев
В 1879 г. осенью, согласно уставу «Земли и Воли», должен был собраться общий съезд землевольцев, для окончательного обсуждения дел и постановки практических задач организации. […] Для этого собрания выбран был Воронеж, как место, куда дешевле всего было съехаться большинству членов. Новаторы очень желали воспользоваться съездом для окончательного упрочения реформы. Самые же рьяные охранители старой программы, напротив, надеялись, что на съезде им удастся искоренить из «Земли и Воли» даже те ростки новшества, которые успели туда проникнуть.
Ввиду такого положения вещей, новаторы решили за несколько дней до Воронежского съезда собрать свой по близости, в Липецке, с тем, чтобы взвесить силы и явиться в Воронеж уже с ясно определенной программой и с полным представлением о том, насколько обстоятельства позволяют быть требовательными. Воронежский съезд был исключительно землевольческим. Липецкий съезд организован, главным образом, землевольцами-новаторами, по соглашению с некоторыми сторонними лицами, в том числе и Желябовым*. Приглашены же были на съезд люди из разных мест и кружков, не имевшие пока между собою ничего общего, кроме сознания необходимости изменить программу, в смысле усиления в ней политического элемента, организационной централизации и активной борьбы.
Желябов не был «землевольцем», точно так же, как не была ими большая часть приглашенных в Липецк. Понятно, что «воронежцы» ничего не знали о Липецком съезде, который вообще был организован в строгой тайне, из опасения, чтобы новое направление не встретило отпора, прежде чем окрепнет. На съезд приглашены были только те из влиятельных людей, которые уже раньше заявили себя сторонниками реформы. […]
Роль Желябова на нем была очень видная. Он неутомимо совещался и в частных разговорах и в общих собраниях, старался ознакомиться с людьми, сговаривался, проводил собственные взгляды и т. д. Что касается этих взглядов, то их можно срезюмировать следующим образом: социально-революционная партия не имеет своей задачей политических реформ. Это дело должно бы всецело лежать на тех людях, которые называют себя либералами. Но эти люди у нас совершенно бессильны и, по каким бы то ни было причинам, оказываются неспособными дать России свободные учреждения и гарантии личных прав. А между тем эти учреждения настолько необходимы, что при их отсутствии никакая деятельность невозможна. Поэтому русская социально-революционная партия принуждена взять из себя обязанность сломить деспотизм и дать России те политические формы, при которых возможна станет «идейная борьба». Ввиду этого мы должны остановиться, как на ближайшей цели, на чем-нибудь таком, достижение чего давало бы прочное основание политической свободе, и стремление к чему могло бы объединить все элементы, сколько-нибудь способные к политической активности.
Таким основанием несколько позднее, как известно, явилось «Учредительное Собрание» и принцип «Народной Воли».
Порешивши утвердительно – хотя в довольно неопределенной форме – этот вопрос, съезд перешел к обсуждению того, как социально-революционная партия должна отнестись к тем казням, которые, по всеобщим слухам, готовились в виде отместки за 2-е апреля. В этом отношении мнения Желябова были еще более определенны. Он доказывал, что, если партия хоть сколько-нибудь считает своею целью обеспечение прав личности, а деспотизм признает вредным, если она, наконец, верит, что только смелой борьбой народ может достигнуть своего освобождения, то тогда для партии просто немыслимо безучастно относиться к таким крайним проявлениям тирании, как тотлебенские и чертковские расправы[184], инициатива которых принадлежит царю. Партия должна сделать все, что может; если у нее есть силы низвергнуть деспота посредством восстания, она должна это сделать; если у нее хватит силы только наказать его лично, она должна это сделать; если бы у нее не хватило силы и на это, она обязана хоть громко протестовать… Но сил хватит, без сомнения, и силы будут расти тем скорее, чем решительнее мы станем действовать.
В таком духе говорил Желябов, и особенных возражений этому на съезде не было. Этот вопрос был для всех ясен до очевидности, и дебаты только формулировали те чувства, которые все более накипали в это время на душе каждого порядочного человека. Я и без того так много принужден говорить не о Желябове, а о посторонних обстоятельствах, что не могу, разумеется, обрисовать роли и мнения других лиц съезда. Замечу только, что некоторые лица указывали на террор как на средство борьбы, даже как на единственное почти средство; некоторые ставили задачей партии достижение известных прав, другие – народоправление, третьи – захват власти самой партией. Но, очевидно, что все эти мнения расходятся лишь в оттенках.
Третий вопрос, подлежащий обсуждению, был вопрос о типе организации. Желябов не был в это время особенно ярым централистом, хотя признавал необходимость дисциплины и известной степени подчинения. Он только впоследствии вполне проникся организационными началами, выставленными вскоре «Народной Волей». Поэтому его роль на съезде по данному вопросу не была яркой. Под влиянием доказательств некоторых других лиц, съезд порешил, однако, организационный вопрос в смысле строгой централизации, дисциплины и тайны.
Что касается задач практических, то мимоходом замечу, что в число их не входила организация мести тирану. Относительно средств, которыми могла бы располагать партия в этом случае, велись, между прочим, частные разговоры, но и только. Самое решение организационного вопроса съездом было таково, что практическое осуществление подобного дела возлагалось прямо на организацию. Сверх того, вопрос зависел от поведения правительства. Вообще, главным делом участников съезда было распространение и укрепление новой партии, вследствие чего они торопились разъехаться. Некоторые лица, в том числе Желябов, должны были остаться по приглашению землевольцев в Липецке до тех пор, пока участники Воронежского съезда не вызовут их туда (если окажется возможным).
В Воронеже в это время собралось уже много народу. Липецкие землевольцы заставили себя ждать дня четыре, и некоторые из съехавшихся в Воронеж, наскучив ждать, уехали даже обратно в свои деревни, так как им угрожала опасность потерять там занимаемые ими положения. Явившись, наконец, в Воронеж, «террористы» первым вопросом съезда поставили принятие новых членов (все больше из бывших в Липецке), участие которых было необходимо для того, чтобы компания содержала в себе более разносторонние элементы. Съезд, вообще, согласился, – некоторых принял, в том числе Желябова, который, таким образом, явился в Воронеж.
Воронежский съезд, вообще говоря, был очень бессодержателен. Нужно отдать справедливость его участникам: громаднейшее большинство их вполне добросовестно старалось уяснить себе задачи времени. Но состав съезда был такого рода, что решение, во всяком случае, могло быть только компромиссом. Вся деревенская часть съезда, составлявшая большинство, во-первых, слишком сильно сохранила старое отвращение к политике, некоторые же оказались даже вовсе не революционерами и проводили мысль, что задача партии – это селиться в народе, знакомиться с ним и затем вести в его среде медленную культурную работу поднятия его умственного и нравственного развития. С этими людьми, разумеется, невозможно было столковаться, как бы они ни были хороши сами по себе. Желябов страшно злился. «Хороши ваши землевольцы, – говорил он, – и эти люди воображают себя революционерами!» Желябов, как и некоторые другие, был такого мнения, что разрыв неизбежен и что не стоит даже оттягивать его. Он прямо, без малейших уступок, развил перед съездом свою систему, свои взгляды, чем вызвал немалое изумление. «Да ведь он чистый конституционалист», – говорили правоверные социалисты…
Желябов относительно конституции, действительно, держался такого мнения, что она была бы очень полезна, что она облегчила бы возможность действовать, если не для «официальных социалистов», то для людей вообще, и тем помогла бы народу выдвинуть своих деятелей, которые не хуже нас сумели бы определить нужды народа и осуществить их. «Я знаю, – говорил Желябов, – много очень умных, энергичных общественных мужиков, которые теперь сторонятся от мирских дел, потому что крупного общественного дела они себе не выработали, не имеют, а делаться мучениками из-за мелочей не желают: они люди рабочие, здоровые, прелесть жизни понимают и вовсе не хотят из-за пустяков лишиться всего, что имеют. Конституция дала бы им возможность действовать по этим мелочам, не делаясь мучениками, и они энергично взялись бы за дело. А потом, выработавши себе крупный общественный идеал, не туманный, как теперь, а ясный, осязательный, и создавши великое дело, – эти люди уже ни перед чем не остановятся, станут теми героями, каких нам показывает иногда сектантство. Народная партия образуется именно таким путем».
Большая часть съезда, однако, боялась разрыва. Особенно он страшным казался для еще не оперившихся народовольцев (т. е. будущих). Поэтому товарищи убеждали Желябова не ставить вопроса слишком резко. Он согласился, но вместе с тем вообще замолчал на собраниях и занялся исключительно частными беседами, стараясь склонить на свою сторону отдельных лиц. Особенно хлопотал он около Софьи Перовской, с которой хотя и был знаком, но еще далеко не близок. Но Софья Перовская крепко стояла за свои взгляды, и не раз Желябов говорил, пожимая по обыкновению плечами: «Нет, с этой бабой ничего невозможно сделать».
Съезд кончился компромиссом. Было решено, что программа «Земли и Воли» остается неизменной, но что активная борьба с правительством должна быть усилена, и что – в случае казней – «Земля и Воля» должна принять самое деятельное участие в наказании тирана. Тенденции «Земли и Воли» и «Листка Земли и Воли», которых обвиняли в изменении программы (и, по-моему, совершенно справедливо), были признаны согласными со взглядами партии. Поселения в народе решено было сохранить.
Понятно, что эти решения совсем не удовлетворяли новаторов. Теперь энергическая деятельность становилась невозможной ни в одну сторону. Единственная выгода, которую они приобретали – некоторые материальные средства, которые можно было пустить на живое дело. Все ясно понимали неизбежность разрыва, если положение дел не изменится. Но у новаторов сохранилась надежда, что при более продолжительных переговорах, при лучшем ознакомлении с делами, если не все, то большая часть консерваторов перейдет на их сторону. […]
20. Н. А. Морозов*
Из воспоминаний о Липецком съезде
На третьем и последнем заседании Липецкого съезда, посвященного обсуждению будущих предприятий общества, Александр Михайлов* произнес длинный обвинительный акт против императора Александра II.
Это была одна из самых сильных речей, какие мне приходилось слышать в своей жизни, хотя Михайлов по природе и не был оратором.
В ней он припомнил и ярко очертил сначала хорошие стороны деятельности императора – его сочувствие к крестьянской и судебной реформам, а затем приступил к изложению его реакционных преобразований, к которым прежде всего относил замену живой науки мертвыми языками в средних учебных заведениях и ряд других мероприятий назначенных им министров. Император уничтожил во второй половине царствования, говорил Михайлов, почти все то добро, которое он позволил сделать передовым деятелям шестидесятых годов под впечатлением севастопольского погрома.
Яркий очерк политических гонений последних лет заканчивал эту замечательную речь, в которой перед нашим воображением проходили длинные вереницы молодежи, гонимой в сибирские тундры за любовь к своей родине, исхудалые лица заключенных в тюрьмах и неведомые могилы борцов за освобождение.
– Должно ли ему простить за два хорошие дела в начале его жизни все то зло, которое он сделал затем и еще сделает в будущем? – спросил Михайлов в заключение, и все присутствующие единогласно ответили:
– Нет!
С этого момента вся последующая деятельность большинства съехавшихся в Липецке четырнадцати человек определилась в том самом смысле, в каком она стала теперь достоянием истории: ряд покушений на жизнь императора Александра II и их финал 1 марта 1881 года.
21. С. Г. Ширяев*
О Липецком съезде (из объяснений на судебном следствии, 26 октября 1880 г.)
Естественно, что участники съезда остановили свое внимание также и на вопросе о цареубийстве, причем я утверждаю, что вопрос этот возник на самом съезде, и лишь после того, как обозначилось резко реакционное направление правительства за время, истекшее между 2 апреля и сроком съезда. […]
Съезд признал необходимым совершить этот факт в том случае, если правительство будет идти прежним путем, но практические вопросы – о способе, о выборе времени, исполнителей и пр. – совершенно не поднимались на съезде, а тем более не могло быть речи о предпочтении взрыва и т. п. сложных способов, при которых есть шансы для исполнителей факта не быть обнаруженными, способу вроде соловьевского[185], с неизбежным самопожертвованием исполнителя. Вопрос этот мог быть решен только в связи с практическими условиями, и я уверен как за себя, так и за товарищей, что, будь возможным повторение факта в той форме, какую имело покушение Соловьева, никто из нас не задумался бы идти на верное самопожертвование в роли исполнителя.