Антология народничества — страница 7 из 40

1. Из воспоминаний О. С. Любатович о встрече нового 1880 г. // Любатович О. С. Далекое и недавнее. М., 1930. С. 77–78.

2. Из воспоминаний С. И. Ивановой-Борейша о разгроме типографии «Народной Воли» в Саперном переулке // Иванова-Борейша С. И. Первая типография «Народной Воли». Былое. 1906. № 9. С. 9–11.

3. Из дневника Д. А. Милютина о сопротивлении народовольцев-«типографщиков» (запись 22 января 1880 г.) // Милютин Д. А. Дневник. В 4 томах. Т. 3. 1878–1880 гг. М., 1950. С. 205.

4. Взрыв в Зимнем дворце 5 февраля 1880 г.

4.1. Сообщение «Московских ведомостей» о взрыве в Зимнем дворце 5 февраля 1880 г. // Московские ведомости. 1880. 8 февраля. № 38.

4.2. Прокламация Исполнительного Комитета по поводу взрыва в Зимнем дворце (7 февраля 1880 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 223–224.

5. Подготовка С. Халтуриным взрыва в Зимнем дворце // Календарь Народной Воли на 1883 год. Женева, 1883. С. 40–48.

6. Верховная распорядительная комиссия (из записки П. А. Балуева Александру II 11 февраля 1880 г.) // Зайончковский П. А. Кризис самодержавия на рубеже 1870–1880-х годов. М., 1964. С. 153.

7. «Листок Народной воли». № 1. 1 июля 1880 г. // Литература партии «Народная Воля». М., 1907. С. 69–71.

8. Письмо В. М. Гаршина к М. Т. Лорис-Меликову в связи с покушением И. Млодецкого (21 февраля 1880 г.) // Гаршин В. М. Полное собрание сочинений в 3 томах. Т. 3. Письма. М.; Л., 1934. С. 207.

9. Драгоманов М. П. Соловья баснями не кормят. Открытое письмо генералу М. Т. Лорис-Меликову. Женева, 4 марта 1880 г. Б. м., б. г.

10. Письмо А. И. Желябова к М. П. Драгоманову (12 мая 1880 г.) // Звенья. Сб. материалов и документов по истории литературы, искусства и общественной мысли XIX в. Т. V. М.; Л., 1935. С. 742–744.

11. Прибылева-Корба А. П. Исполнительный комитет партии «Народной Воли» и учредительное собрание // Былое. 1918. № 4–5. С. 83–85.

12. Кавелин К. Д. По поводу рассуждений М. Н. Каткова (Опубл. в газете «Молва». 1880. № 59) // Собрание сочинений К. Д. Кавелина. Т. 2. Публицистика. СПб., 1898. Стб. 1079–1084.

13. Ответ М. Н. Каткова на открытое письмо К. Д. Кавелина // Московские ведомости. 1880. 7 марта. № 66.

14. Инструкция «Подготовительная работа партии» (весна 1880 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. С. 175–183.

15. Из прокламации «Французскому народу от Исполнительного Комитета русской революционной партии» (11 февраля 1880 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. С. 224–227.

16. Открытое письмо Виктора Гюго французскому правительству с призывом о невыдаче Л. Гартмана (27 февраля 1880 г.) // Былое. 1907. № 4. С. 191.

17. Из «Исповеди» Григория Гольденберга // Красный архив. 1928. Т. 5 (30). С. 137–138, 147–155, 156–158, 169–174.

18. Из воспоминаний В. И. Иохельсона // Иохельсон В. И. Первые дни Народной Воли. Пг., 1922. С. 14.

19. А. Д. Михайлов о Гр. Гольденберге. Из показаний А. Д. Михайлова на следствии // Прибылева-Корба А. Л., Фигнер В. Н. Народоволец А. Д. Михайлов. Л., 1925. С. 97.

20. «Листок Народной Воли» (№ 2. 20 августа 1880 г.) о деятельности М. Т. Лорис Меликова // Литература партии «Народная Воля». С. 75–77.

21. Из дневника государственного секретаря Е. А. Перетца (запись 29 сентября 1880 г.) // Дневник Е. А. Перетца (1880–1883). М.; Л., 1927. С. 3–5.

22. Из воспоминаний Г. К. Градовского // Градовский Г. К. Итоги (1862–1907). Историко-политические очерки и статьи. Киев, 1908. С. 60–62.

23. Из письма М. Е. Салтыкова-Щедрина Н. Д. Хвощинской (15 мая 1880 г.) // Щедрин Н. (Салтыков М. Е.) Полное собрание сочинений. Т. XIX. Кн. 2. Письма (1876–1884). М., 1939. С. 153–154.

24. Достоевский Ф. М.

24.1. Из «Пушкинской речи» (8 июня 1880 г.) // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 26. Л., 1984. С. 136–139, 146–148.

24.2. Из письма жене (8 июня 1880 г.) // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 30. Кн. 1. Л., 1988. С. 184.

25. Из воспоминаний И. И. Попова о впечатлении, произведенном речью Ф. М. Достоевского // Попов И. И. Минувшее и пережитое. Из воспоминаний. М.; Л., 1933. С. 87–88.

26. «Листок Народной Воли» (№ 3, 20 сентября 1880 г.) // Литература партии «Народная Воля». С. 83–85.

1. О. С. Любатович

Из воспоминаний О.С. Любатович о встрече нового 1880 года

Мы переехали на новую квартиру незадолго до Рождества и после того еще два раза встретились все вместе с большинством бывших в Петербурге товарищей. Один раз это было на встрече нового года (1880 г.), устроенной на новой конспиративной квартире, нанятой после ареста Квятковского*[231]. Там были многие: Фроленко*, Колодкевич*, Желябов*, Ал. Михайлов*, Морозов*, Грачевский*, Ширяев*, Исаев* (Тихомирова* не помню в этот день), Т. Лебедева*, Якимова (Баска)*, Геся Гельфман*, Перовская*, Оловенникова[232] и другие. Присутствующие избегали касаться недавно всплывших тяжелых жгучих вопросов; мы перекидывались шутками, пели, разговаривали.

Особенно рельефно запала мне в память сцена приготовления жженки. На круглом столе посреди комнаты поставили чашу суповую, наполненную кусками сахара, лимона и специй, облитых ромом и вином. Когда ром зажгли и потушили свечи, картина получилась волшебная; трепетное пламя, то вспыхивая, то замирая, освещало суровые лица обступивших его мужчин; ближе всех к чаше стояли Колодкевич и Желябов; Морозов вынул свой кинжал, за ним другой, третий, их положили скрестив на чашу и без предупреждения, по взаимному порыву грянул могучий торжественный напев известной гайдамацкой песни: «Гей не дивуйтесь, добрые люди, що на Украине повстанье».

Звуки песни ширились и росли, к ней приставали все новые и новые голоса, а трепетное пламя мерцало, вспыхивая красноватым отблеском, как бы закаляя оружие на борьбу и на смерть…

Когда жженка была готова, зажгли снова свечи и разлили по стаканам горячий напиток. Наступал 1880 год… Что сулил он собравшимся, что сулил он России?..

Когда пробило 12 часов, стали чокаться: кто жал соседу руку, кто обменивался товарищеским поцелуем; все пили за свободу, за родину, все желали, чтобы эта чаша была последней чашей неволи…

Кто-то предложил попробовать спиритическое гаданье: в одну минуту со смехом и шутками изготовили большой лист бумаги с четкими буквами, перевернули на него блюдечко и сели за стол. Первым был вызван дух императора Николая I, его спросили, какой смертью умрет его сын, Александр II. Блюдечко долго неопределенно блуждало и наконец получился странный ответ – от отравы… Этот ответ расхолодил всех, он показался лишенным всякого вероятия, так как некоторые из присутствующих знали, что готовится дворцовый взрыв, а всем вообще было известно, что яд не был тем оружием, которое употребляла бы организация Исполнительного Комитета «Народной Воли». Этот неудачный ответ расхолодил настроение, гаданье бросили. Кто-то запел опять какую-то малороссийскую песню, другие пробовали напевать революционную молитву польскую, еще кто-то – положенные на музыку стихи: «Я видел рабскую Россию перед святыней алтаря: гремя цепьми, склонивши выю, она молилась за царя»… и, наконец, все вместе – французскую Марсельезу. Пели негромко, с осторожностью, несмотря на общепринятый обычай на Руси весело и шумно встречать Новый год.

Так прошел вечер. Пора было расходиться. Всем сразу выйти было опасно, а потому расходились по двое и в одиночку, чтобы не привлечь внимание дворника, лежавшего, как обыкновенно, поперек калитки на улицу.

2. С. А. Иванова-Борейша[233]

Разгром типографии «Народной Воли» в Саперном переулке

Разгром тайной типографии произошел в январе 1880 года. Снова я была разбужена среди ночи звонком. На этот раз звонили с парадного крыльца. Я вышла в переднюю, заглянула в окно, выходившее на лестницу, и сразу увидела на освещенной лестнице полицейских, которых привел наш старший дворник. Дверь я им, конечно, сразу не отворила, а начала будить публику. Все моментально вскочили, а я в это время вспомнила, что у меня в комоде скопилось много писем и бумаг, которые были принесены сюда только потому, что их надо было тщательно спрятать, а наша квартира считалась местом надежным[234]. Тогда я решила, что моя первая обязанность состоит в том, чтобы уничтожить все это. Я заперлась в своей комнате, поставила на пол большой умывальный таз с водой и начала жечь над ним бумаги, вытаскивая их из комода. Боялась очень, чтобы не осталось какого-нибудь адреса или фамилий, но разбирать было некогда; за стеной были слышны выстрелы, беготня, а с лестницы раздавался стук ломаемой двери и неистовые крики.

Надо было спешить туда. Когда я вышла, то с удивлением заметила, что входная дверь еще не сломана, а за нею по-старому стучат и кричат полицейские. Оказалось, что после первых же выстрелов они поспешили погасить огонь и послать за подкреплением в жандармские казармы; оставшиеся же залегли на лестнице, так как выстрелы продолжались и в темноте. Наша компания не рассчитала этого и даром потратила почти все свои заряды. В этой сутолоке заметнее всех была фигура Абрама[235]: он исступленно метался по квартире и почти без перерыва стрелял в окно, несмотря на то, что дверь уже начали ломать. К этому времени в комнатах у нас воцарилась полная темнота по следующей причине: было условлено, что в случае погрома мы разобьем стекла в тех окнах, которые видны с улицы, для того, чтобы наши посетители сразу узнали об этом […] Мы выполнили это настолько добросовестно, что разбили все стекла (кто-то даже пытался сломать оконную раму), после того в квартире стал гулять такой ветер, что у нас погасли все лампы и свечи. Разбивали стекла тяжелыми предметами, вроде гранок или связок шрифта. Этим и объясняется то, что под окнами полиция нашла все эти предметы и на суде говорилось о том, что мы, «желая спасти типографские принадлежности, выбрасывали их из окна». Благодаря такому приему, Александр Михайлов*, которого мы ждали на следующее утро, прошел с невозмутимым видом мимо разгромленной квартиры в то время, как совершенно непричастные люди были арестованы только по одному подозрению, что они идут в дом № 10.

Когда полиция ворвалась наконец в квартиру, мы собрались все вместе в третьей комнате, но не стрелял уже никто, и револьверы были без зарядов. Дверь была только притворена, но несмотря на это, ее колотили топорами вместо того, чтобы открыть. С нашей стороны кто-то крикнул «Сдаемся!», но за дверью все-таки только ругались площадной бранью и колотили в косяк двери. Наконец, одна половинка двери была открыта, но никто из всей ватаги не хотел заходить первым, ожидая засады с нашей стороны; кроме того, они не верили своим глазам и не хотели допустить, чтобы нас было только четверо. К этому моменту пятый, Абрам, уже удалился из комнаты; под треск ломаемой двери он стал спешно и возбужденно прощаться с нами. Он обнял и поцеловал по очереди всех товарищей, говоря каждому: «прощайте» […]. Его исчезновение из комнаты за общей сутолокой прошло незаметно, а застрелился он, вероятно, в ту минуту, когда разъяренная толпа врывалась к нам в комнату. Мы были моментально сбиты с ног и связаны, но наши враги никак не могли успокоиться и все искали «остальных». Решили искать их в последней комнате, направившись туда с гиканьем и ругательствами, но там наткнулись на труп нашей бедной «пташки», плавающий в крови. Очевидно, он умер сразу.

Поднялась суета. Послали за доктором, прокурором и за полицеймейстером. Нас тем временем рассадили по стульям со связанными руками и приставили по два стражника к каждому человеку. Победители торжествовали и считали своей обязанностью сквернословить. Их было человек 20, если не больше, а нас четверо, да еще связанных. Старались, конечно, не столько по долгу службы, сколько потому, что в них проснулся дикий зверь. Доктор, призванный для того, чтобы констатировать смерть Абрама, проходя мимо нас, заметил, что руки у нас затянуты слишком сильно; веревки впились в тело и руки посинели. Тут же был еще кто-то из высшего начальства и поэтому, вероятно, веревки или полотенца, которыми были связаны руки, были ослаблены. Но лишь только эти господа удалились, как нас снова скрутили, приговаривая: «нечего их жалеть».

3. Д. А. Милютин[236]

О сопротивлении народовольцев-«типографщиков» (из дневника, запись 22 января 1880 г.)

Случай этот составляет предмет общих толкований в городе уже несколько дней. Предполагают, что лишивший сам себя жизни был одним из главных деятелей подпольной работы. Однако ж до сих пор еженочные обыски и беспрестанные аресты не привели ни к какому положительному результату и только увеличивают общее неудовольствие и ропот. Никогда еще не было предоставлено столько безграничного произвола администрации и полиции. Но одними этими полицейскими мерами, террором и насилием едва ли можно прекратить революционную подпольную работу, принявшую уже такие значительные размеры. Трудно искоренить зло, когда ни в одном слое общества правительство не находит ни сочувствия к себе, ни искренней поддержки. Грустно видеть, какими мерами считается необходимым охранять особу государя, который ездит не иначе, как окруженный конвоем; шеф жандармов, генерал-губернатор, градоначальник и даже министр внутренних дел также ездят по городу с казаками.

4. Взрыв в Зимнем дворце 5 февраля 1880 г.

4.1. «Московские ведомости». 1880. № 38. 8 февраля

Петербург, 7 февраля. Наскоро сообщаю несколько сведений о событии в Зимнем дворце. Несомненно, что взрыв произведен был динамитом. Мины никакой не было, но динамит был положен в одной из комнат подвального этажа, находящейся прямо под помещением караула. Взрыв был ужасен. Выломало весь свод; находившихся в караульной солдат (Финляндского полка) приподняло вверх, и затем они провалились в подвал. 10 человек убитых и много тяжело раненых[237]. Над караульней, пострадавшей столь сильно, находится столовая, где именно в то время (6 1/4 часов) должен был происходить обед. Злоумышленники, очевидно, рассчитывали, что динамит подействует сильнее, и что взрыву подвергнется и столовая.

Динамит положен был в комнате подвального этажа, где жили четыре лица: престарелый вахтер, находящийся во дворце уже 15 лет, и три плотника или столяра. Вахтер и два плотника оказались налицо и арестованы; они говорят, что ничего не знают, что когда произошел взрыв, то они не были в комнате, ибо ходили обедать. Третьего плотника не оказалось. Где он, неизвестно. Он поступил для работы во Дворце всего два месяца тому назад. Думали, не погиб ли он. Но теперь все разрыто, все исследовано, а его нет и следа. Теперь легко составить себе понятие, как все это совершилось. Господи, когда же это кончится! Когда же захотят, наконец, положить этому предел!


4.2. Прокламация Исполнительного комитета по поводу взрыва в Зимнем дворце (7 февраля 1880 г.)

По постановлению Исполнительного комитета 5 февраля в 6 час. 22 мин. вечера совершено новое покушение на жизнь Александра Вешателя посредством взрыва в Зимнем дворце. Заряд был рассчитан верно, но царь опоздал на этот раз к обеду на полчаса, и взрыв застал его на пути в столовую. Таким образом, к несчастью родины, царь уцелел.

С глубоким прискорбием смотрим мы на погибель несчастных солдат царского караула, этих подневольных хранителей венчанного злодея. Но… пока армия будет оплотом царского произвола, пока она не поймет, что в интересах родины ее священный долг стать за народ против царя, такие трагические столкновения неизбежны.

Еще раз напоминаем всей России, что мы начали вооруженную борьбу, будучи вынуждены к этому самим правительством, его тираническим и насильственным подавлением всякой деятельности, направленной к народному благу. Правительство само становится преградой на пути свободного развития народной жизни. Оно само становит каждого честного человека в необходимость или отказаться от всякой мысли служить народу, или вступить в борьбу на смерть с представителями современного государства.

Объявляем еще раз Александру II, что эту борьбу мы будем вести до тех пор, пока он не откажется от своей власти в пользу народа, пока он не предоставит общественное переустройство всенародному Учредительному собранию, составленному свободно, снабженному инструкциями от избирателей. А пока первый шаг в деле осво бождения родины по-прежнему стоит задачей перед нами, и мы разрешим ее во что бы то ни стало.

Призываем всех русских граждан помочь нам в этой борьбе против бессмысленного и бесчеловечного произвола, под давлением которого погибают все лучшие силы отечества.

5. С. Халтурин[238] в Зимнем дворце

Из «Календаря Народной Воли на 1883 год»[239]

До 1879 года Халтурин был известен исключительно своей пропагандистскою и организаторскою деятельностью среди петербургских рабочих. Но в этом отношении он был известен как человек в высшей степени энергичный и умелый. Уже в 1878 г. (Халтурин появился в качестве революционера в 1873 г.) он пользовался среди рабочих, под именем Степана, популярностью очень редкою у нас и заявил себя несколькими организационными попытками на широкую ногу. Основанный им «Северный рабочий союз»[240], считавший сотнями своих членов, продержался недолго, но представлял, конечно, самую крупную у нас попытку чисто рабочей организации. Не менее известна попытка Халтурина создать чисто рабочую газету. Типография ее была основана на средства и стараниями группы, состоявшей исключительно из рабочих. Из рабочих же состоял весь персонал типографии и редакции. К сожалению, газета вместе с типографией была заарестована при наборе первого же номера и не оставила по себе ничего, кроме памяти о попытке чисто рабочего органа, не повторявшейся уже потом ни разу.

Под влиянием всех этих неудач, постоянно встречая на своем пути императорскую полицию и политику, разрушающие в зародыше всякое проявление рабочего дела, Халтурин пришел к мысли протестовать посредством убийства царя. Не подлежит сомнению, что эти мысли родились у него также самостоятельно, как у Соловьева. Впрочем, в то время она появлялась как-то сама собою у множества людей. «Александр II должен быть убит рабочим, – говорил Халтурин, – пусть не думают русские цари, что рабочие – болваны, не понимающие их истинного значения для народа». Эта мысль – что царь, обманывающий русский народ, должен погибнуть от руки человека из народа, гвоздем засела в голове Халтурина. Говорят, что он советовался с рабочими и получил их одобрение. Сам Халтурин говорил даже одному лицу, что он действовал в этом случае по поручению какого-то рабочего кружка. Как бы то ни было, он обратился осенью 1879 г. к Исполнительному комитету с предложением не только своих услуг, но даже с целым планом, уже наполовину выполненным.

Дело в том, что, задумавши цареубийство, Халтурин стал прежде всего искать средств поближе подойти к царю. Как рабочий, чрезвычайно искусный по своей специальности (столяр), и как человек с огромным знакомством в петербургском рабочем мире, Халтурин мог действительно проникнуть куда угодно: и в мастерские, и во дворцы, и в монастыри, и в казармы. Поискав и разнюхавши разные ходы, он действительно попал на какую-то царскую яхту, где нужно было что-то отделывать и лакировать, а Халтурин славился особенно как знаменитый лакировщик и составитель лаков. На яхте он раз видел кого-то из царской фамилии, чуть ли не самого Александра II. Но, самое главное, здесь он зарекомендовал себя искусным рабочим и мог поэтому, посредством ряда рекомендаций, получить место в Зимнем дворце. Само собою разумеется, что рекомендующие лица не имели понятия о том, что Халтурин человек нелегальный и революционер. Добившись этого важного успеха, Халтурин, как сказано выше, обратился к Исполнительному комитету с предложением взорвать Зимний дворец, может быть, со всем царским семейством. От Исполнительного комитета он требовал помощи разного рода сведениями, и главное – снабжения его динамитом. Это предложение, совпадавшее с постановкой Исполнительным комитетом целого ряда других предприятий против Александра II, было, разумеется, принято, и, по первоначальным предположениям, взрыв дворца решено было ввести как резерв в сеть других предприятий. На самом деле вышло, однако, иначе.

Во дворец Халтурин поступил, кажется, около октября 1879 года, и первое время, конечно, был занят исключительно разведками в этом новом для него мире. Царь в это время проживал еще в Ливадии, и во дворце по этому случаю все было свободно, без стеснений, без присмотра. Нравы и обычаи новых сотоварищей поражали Халтурина. Прежде всего, удивителен был беспорядок в управлении. Распущенность прислуги и страшное повальное воровство сверху до низу превосходили всякое вероятие. Дворцовые товарищи Халтурина устраивали у себя пирушки, на которые свободно приходили без контроля и надзора десятки их знакомых. В то время, как с парадных подъездов во дворец не было доступа самым высокопоставленным лицам, черные ходы, во всякое время дня и ночи, были открыты для всякого трактирного знакомца самого последнего дворцового служителя. Нередко посетители оставались и ночевать во дворце, так как остаться там было безопаснее, чем идти поздно ночью домой по улицам, на которых усердствовала полиция Гурко*. Воровство дворцового имущества оказывалось настолько всеобщим, что даже Халтурин принужден был ходить воровать съестные припасы, чтобы не показаться подозрительным. Впрочем, нельзя было и не воровать. Едва ли кто поверит, чтобы у русского царя дворцовые камердинеры получали по 15 рублей в месяц. […]

Халтурин, поступивший во дворец с фальшивым паспортом, в конторе числился крестьянином Олонецкой губернии, старался разыгрывать роль простяка. Он всему удивлялся, обо всем расспрашивал. Его учили дворцовым порядкам, как говорить, как отвечать, как себя держать. Над его неуклюжими манерами, над его притворной привычкой чесать за ухом потешалось все «полированное» лакейство. «Нет, брат, нет! Полировать ты действительно мастер, так что блоха не вскочит, а обращенья настоящего не понимаешь». Неотесанному мужику всякий старался пустить пыль в глаза, и из множества рассказов Халтурин скоро познакомился с жизнью даже и верхних этажей дворца. […]

Настала середина ноября. Царь выехал из Крыма сухим путем. Одесса, стало быть, осталась в стороне. Затем в Александровске произошла осечка, в Москве промах[241]. Зимний дворец должен был молчаливо принять в свои покои высокого гостя. Но зато очевидно с этого момента дворец сосредотачивает на себе все внимание революционеров. Минирование царского жилища, естественно, должно было быть проведено самым энергичным образом. Однако же в это именно время произошел арест Квятковского с захватом у него плана Зимнего дворца, на котором (плане) царская столовая была помечена крестом. Обстоятельство это подвергало страшному риску все дело, а Халтурина, в частности, поставило в истинно каторжное положение.

План дворца, захваченный на такой квартире, заставляет встрепенуться дворцовую полицию. Начались строгости. Но хуже всего подействовал крест на столовой. Что он означает? Полиция государственная и дворцовая ломали себе голову, и хоть в точности не могли разобрать дела, но не могли не почуять вообще какой-то опасности. Все покои, прилегающие к столовой, сверху, снизу и с боков подверглись осмотру и самому тщательному надзору. Дворцовая полиция была усилена. В подвале, где жили столяры, поселился жандарм. Полковник, заведывавший дворцовой полицией, ввел систему внезапных обысков, дневных и ночных. Халтурин, который уже успел перенести к себе некоторое количество динамита, в первый раз был страшно встревожен обыском. Ночью, когда все уже спали, двери подвального помещения вдруг отворяются. Полковник в сопровождении жандармов быстро входит. Звук шпор, бряцанье сабель, наконец, приказание полковника встать, разбудили столяров. Халтурин считал себя погибшим. Не зная еще о систематических обысках, только что введенных, он, конечно, мог отнести ночное посещение только на свой счет. А у него лежал под подушкой динамит… Однако дело обошлось благополучно. […] С тех пор обыски в разное время стали повторяться все чаще. Но так как они большей частью были довольно поверхностны, то Халтурин их еще не очень боялся. Гораздо хуже было то, что обыску стали подвергать всех рабочих, возвращающихся во дворец из каких-либо отлучек. Как при таких условиях переносить на себе динамит? Вообще, свободный вход и выход всякой прислуги чрезвычайно стеснили. Все, живущие во дворце, обязаны были постоянно иметь при себе свой значок (медная бляха), отлучки контролировались, возвращающиеся обыскивались. Посещения посторонних стали невозможны. […]

Желябов*, сменивший Квятковского* в сношениях Халтурина с Исполнительным комитетом, лихорадочно торопил дело минирования, но оно все-таки подвигалось черепашьим шагом. Не было никакой возможности проносить динамит иначе, как небольшими кусками, каждый раз изобретая разные хитрости, чтобы избежать осмотра или обмануть бдительность осматривающих. С другой стороны, нельзя было и отлучаться из дворца слишком часто. При всем желании покончить, наконец, с таким мучительным положением, Халтурин мог наполнять свою мину только очень медленно. Впрочем, в сущности это вовсе и не была мина, потому что при существовавших тогда условиях Халтурин не мог сделать почти никаких приспособлений для направления силы взрыва. Он сперва держал свой динамит просто под подушкой, испытывая от этого страшные головные боли. Известно, что нитроглицерин вещество крайне ядовитое, довольно сильно испаряется и отравляет кровь даже через вдыхание этих испарений, производя нервное расстройство и головные боли, которых ничем нельзя облегчить. Потом, когда динамиту набралось много, Халтурин переместил его в свой сундук, заложивши разными вещами. Таким образом, роль мины играл простой сундук. Затем, по совету техников, Халтурин придвинул его возможно ближе к углу между двумя капитальными стенами, чтобы иметь наиболее шансов обрушить столовую. Для воспламенения же динамита сразу решено было прибегнуть к трубкам, начиненным особым составом, который мог гореть и при отсутствии воздуха. Само собой разумеется, трубки были рассчитаны на то время, которое требовалось для того, чтобы выйти из дворца за несколько минут. Вот и все нехитрые приспособления, какие возможно было сделать. Что же касается помещения мины в стену и т. п., то об этом не стоило даже фантазировать. Риску на каждом шагу и каждую секунду и без того было достаточно.

Вообще положение Халтурина было самое неприятное. Постоянно следя за собою и за всем окружающим, ему нужно было в то же время тщательно скрывать свое напряженное душевное состояние, казаться беззаботным. Между тем, Халтурин от природы человек крайне нервный и впечатлительный. Чахотка, которая у него развивалась все больше, еще усиливала эту нервность, не говоря уже о том, что самое положение, беспрерывная опасность, беспрерывная хитрость, беспрерывный переход от тревоги к надежде – все это страшно раздражало нервы. Нужно было постоянное напряжение всех сил воли для того, чтобы не выдавать своего волнения и всей внутренней борьбы душевной. Во что обошлась Халтурину эта игра, про то знает только он один. Но в конце концов он выдерживал роль превосходно. […] Даже жандарм, поселенный в одной комнате со столярами, почувствовал к Халтурину особенную симпатию и все обучал его «благородному обхождению». «Ну чего ты руки в затылок тычешь, – выговаривал он, – с тобой господин полковник говорят, а ты руку в затылок. Эх ты, деревня! Нужно, братец ты мой, по благородному!»… Жандарм, впрочем, имел свои виды: он помышлял о приличной партии для своей дочери и остановил выбор на молодом столяре. Халтурин со своей стороны не отказывался прямо, хотя и не особенно поощрял намеки старика. Вообще же эта неожиданная история сослужила ему хорошую службу. Впрочем, Халтурина и без того никто не заподозривал. По-прежнему ему поручались работы в царских комнатах. Делалось это, конечно, в отсутствие царя, но однажды случилось, что царь возвратился не в срок, Халтурина не успели вывести, и Александр II неожиданно столкнулся со своим врагом. Это был единственный случай встречи их за все время. […]

А между тем разговоры о социалистах (их так и называли там) шли между полицией и прислугой постоянно. Жандармы часто напоминали рабочим о злоумышленниках, о плане, найденном у Квятковского, и внушая, что нужно смотреть в оба, что крест стоял на плане недаром и во дворце, наверное, где-нибудь кроется измена. Эти речи возбуждали всеобщую подозрительность, хотя, надо сказать, социалисты рисовались нижним этажам дворца в довольно фантастическом свете. «Вот хотелось бы взглянуть на кого-нибудь из них, – говорил, например, один служащий, – хоть бы встретить на улице что ли». […]

А дело уже шло к развязке. Около трех пудов динамита было перенесено в сундук. По расчетам техников, этого казалось достаточно для того, чтобы взорвать столовую, не производя в других частях дворца бесполезного опустошения. Вообще со стороны Желябова, следившего за ходом дела, постоянно сказывалось желание по возможности уменьшить число жертв. Халтурин, напротив, не хотел принимать этого в соображение. Он доказывал, что число жертв все равно будет огромное. «Человек 50 перебьешь без сомнения, – говорил он, – так уж лучше класть побольше динамиту, чтобы хоть люди не даром пропадали, чтоб наверное свалить и самого и не устраивать нового покушения». Страшный риск при переноске динамита и постоянно усиливающаяся строгость надзора во дворце заставляли, однако, действительно торопиться. Сверх того были даже слухи, что столяров переведут куда-то. Мнение Желябова естественно, в ряду обстоятельств, восторжествовало. Решено было действовать при данном количестве динамита, как только представится случай.

Благоприятный случай этот требовал совпадения двух обстоятельств. Нужно, чтобы царь находился в столовой, а Халтурин в подвале – без всякого надзора. В столовой царь обедал ежедневно, хотя с некоторыми колебаниями во времени, так на полчаса раньше или позже. Что касается столяров и жандарма, то их отсутствие зависело отчасти от распределения дежурства в работе, отчасти ж от простой случайности. Совпадение всех этих благоприятных условий происходило, однако, не так часто, и когда в начале февраля Халтурин должен был «действовать», то несколько дней испытывал постоянные неудачи. Он в это время каждый день, после времени предполагаемого взрыва, должен был видеться с Желябовым, чтобы сообщать об исходе, так как в случае удачи ему следовало скрыться при помощи Желябова. Они встречались на площади, в темноте, не всегда здороваясь. Халтурин, мрачный и злой, проходил быстро мимо, произнося нервным шепотом: «нельзя было…», «ничего не вышло…». Эти ответы Желябов слышал несколько дней подряд. Наконец, 5 февраля Халтурин, замечательно спокойный, поздоровался с ним и словно фразу из обычного разговора произнес: «Готово»… Через секунду страшный грохот подтвердил его слова. Мину взорвало. Огни во дворце потухли. Черная Адмиралтейская площадь стала как будто еще темней. Но что скрывалось за этой темнотою там, на другом конце площади? Жив ли он, для которого пожертвовано столько жизней? Ни Желябов, ни Халтурин не могли ждать разъяснений, несмотря на жгучее любопытство. Ко дворцу сходились люди, прибежали пожарные. Что-то выносили оттуда: это трупы и раненые. Их казалось ужасно много. Но что с самим виновником этой бойни, с Александром II?

Желябов и Халтурин быстро удалились. Для последнего уже готово было верное убежище, насколько, конечно, они вообще существуют в России. И только по прибытии туда нервы Халтурина будто сразу размякли. Усталый, больной, он едва мог стоять и только немедленно справился, есть ли в квартире достаточно оружия. «Живой я не отдамся», – говорил он. Его успокоили: квартира была защищена такими же динамитными бомбами.

Известие о том, что царь спасся, подействовало на Халтурина самым удручающим образом. Он свалился совсем больной, и только рассказы о громадном впечатлении, произведенном 5-м февраля на всю Россию, могли его несколько утешить, хотя никогда он не хотел примириться со своей неудачей и не простил Желябову того, что называл его ошибкой.

6. Верховная распорядительная комиссия[242]

Из записки П.А. Валуева[243] Александру II 11 февраля 1880 г.

1. Комиссии быть не Верховной следственной, а Верховной распорядительной по всем делам, относящимся до преступлений, имеющих целью ниспровержение государственного порядка, и до революционной пропаганды вообще.

2. Не стеснять лицо, поставленное во главе комиссии, никакими совещательными формами. Члены комиссии от разных ведомств должны только быть помощниками гр. Лорис-Меликова* и облегчать доставление сведений от своих ведомств.

7. «Листок Народной Воли», № 1, от 1 июня 1880 г.

Мы не станем вдаваться в подробности события, известные из газет. Весь вечер 5 февраля по Петербургу ходили лишь смутные толки о событии.

Правительство, видимо, желало как-нибудь замолчать происшествие и свалить дело на газовые трубы. Но скрыть истину не было возможности: в числе свидетелей было слишком много местных и иностранных высочайших особ. 6 февраля утром появилось правительственное сообщение о новом злодейском покушении и приняты меры для понуждения к выражению верноподданнических чувств.

Дело, однако, было поведено сначала очень неловко. Вообще нужно заметить, что, по мнению правительства и по городским слухам, взрыв 5 февраля ставился в связь с предполагаемой попыткой революционеров произвести восстание. […]

Переполох был всеобщий. Царь не решился выйти из своего поврежденного дворца даже в Казанский собор. В Петербург были вызваны новые войска. Полиция начала усиленную пропаганду между дворниками, которые передавали все нелепости далее по принадлежности всему городскому населению. Пропаганда велась в духе, что студенты, мол, бунтуют, и что их за это надо бить, и что, кроме того, дворники и все благомыслящие люди должны строжайше выискивать везде измену и доносить. Очевидно, полиция имела идеалом довести дело до проявления верноподданнических чувств на манер московских мясников[244]. Опытный человек легко мог видеть, что такая попытка ни к чему не приведет, ибо в Петербурге слишком ничтожное количество элементов, дурно относящихся к студентам. Наоборот, легко могло случиться, что полиция расшевелит рабочих, которые пойдут бить, но не студентов, а вообще господ и самую полицию. Это поняли скоро и наши газетчики, и само начальство. Тем не менее, в первое время в Петербурге была невыносимо тяжелая атмосфера. Официально распространялись слухи о готовящемся восстании; дворники советовали жильцам запасаться водой и свечами, ибо, мол, во время восстания будут взорваны водопроводы и газовые трубы. Все, приходящие в какой-либо дом, опрашивались дворниками самым грубым образом, куда идут. Иногда допытывались, зачем идет, как фамилия, где живет сам и даже спрашивали паспорт. […]

На улицах случались такие происшествия: в глухой местности, на Песках, идет студентка; из кучи лабазников в нее бросают топором и затем за нею кидаются вдогонку; девушка успела добежать до городового и обратилась к нему с требованием защиты. «Мне и без вас много дела», – пробурчал охранитель общественного спокойствия. […] На углу Невского и Литейного в вагоне две студентки говорили о своих лекциях, упоминая что-то о мышьяке. Гостинодворец древнерусского типа схватил одну за шиворот: «А, так вы, такие-сякие, хотите народ травить?» – и потащил было из вагона, но публика вступилась за испуганных девушек и освободила их. Многие студенты, опасаясь, что начальство сумеет возбудить против них травлю, стали запасаться оружием. […]

Паника охватила очень многих. Курсы упали, дела на бирже пришли в застой, и очень многие стали выбираться из Петербурга со всем семейством. […]

Это положение вещей, однако, скоро прекратилось. Газеты стали настойчиво обращать внимание правительства на всю опасность затеваемой им игры. В это время, кстати, был назначен вице-императором армянский спаситель России Лорис-Меликов*, у которого хватило ума прекратить это напрасное беспокойство и обратить внимание обывателей на более приятное занятие – приготовления к празднованию 19 февраля[245]. Тут сразу наступила новая эра. Полиция стала распоряжаться насчет иллюминации, на улицах замелькали дворники с охапками новеньких флагов, все оживилось. Город Глупов так и вспоминался на каждом углу. […]

Празднество имело быть трехдневное. Но 20 февраля произошел казус, не входивший в программу и испортивший, можно сказать, все удовольствие. Когда Лорис-Меликов, возвратившись домой, выходил из кареты, Млодецкий* выстрелил в него из револьвера и был немедленно схвачен. Говорят, граф до сих пор испытывает болезненное состояние, как последствие выстрела. Если это правда, то очевидно, что Лорис носит кольчугу, и что Млодецкий не промахнулся. Как известно, покушение И. Млодецкого было задумано и выполнено им совершенно самостоятельно. По всей вероятности, празднество 19 февраля чересчур оскорбило демократическое чувство молодого героя, и он не в силах был сдержать накипевший протест. Как бы то ни было, факт совершился. Уверяют, будто судебной власти с трудом удалось уговорить Лорис-Меликова предать Млодецкого, хотя для видимости, суду. Вице-император считал почему-то более внушительным повесить дерзкого немедленно и без всякого суда. Отсрочка, впрочем, не заставила Лориса томиться слишком долго. «Следствие» было произведено в два часа, защитник не видался с клиентом и 5 минут, суд, разумеется, также быстро составил приговор, и через 24 часа, 22 февраля, И. Млодецкий был уже повешен.

Поведение Млодецкого было исполнено горделивого презрения. Судьям отвечать он отказался. Следователи приставали к нему с расспросами, не действовал ли он по поручению Исполнительного комитета. Млодецкий отрицал это, а на повторенные приставания сказал с досадой: «Ну, думайте, что вам угодно, мне все равно». Казнь была произведена на Семеновском плацу. Везли осужденного из крепости, т. е. через весь Петербург. Этот долгий томительный путь, выдуманный палачами, И. Млодецкий совершил с невообразимым хладнокровием и мужеством… Так же встретил он и смерть. Поклонившись народу, он бестрепетно перешагнул в другой мир, где нет ни жертв, ни палачей, не печалей, ни воздыханий… «Ах, бедный!», «Ах, какой неустрашимый!» – слышалось на площади, рядом с грубыми выходками каких-то темных личностей, вероятно, шпионского звания. Человек 6–7 было арестовано на площади за выражение сочувствия. Мы слышали об одном господине, сошедшем с ума при этом зрелище. […]

8. В. М. Гаршин*

Письмо В.М. Гаршина к М.Т. Лорис-Меликову* в связи с покушением И. Млодецкого* (21 февраля 1880 г.)

Ваше сиятельство, простите преступника!

В вашей власти не убить его, не убить человеческую жизнь (о, как мало ценится она человечеством всех партий) – и в то же время казнить идею, наделавшую уже столько горя, пролившую столько крови и слез виновных и невиновных. [И] кто знает, быть может, в недалеком будущем она прольет их еще больше.

Пишу Вам это, не грозя вам: чем я могу грозить Вам? Но любя Вас, как честного человека и единственного могущего и мощного слугу правды в России, правды, думаю, вечной.

Вы – сила, ваше сиятельство, сила, которая не должна вступать в союз с насилием, не должна действовать одним оружием с убийцами и взрывателями невинной молодежи. Помните растерзанные трупы пятого февраля, помните их! Но помните также, что не виселицами и не каторгами, не кинжалами, револьверами и динамитом изменяются идеи, ложные и истинные, но примерами нравственного самоотречения.

Простите человека, убивавшего Вас! Этим вы казните, вернее скажу, положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, этим же Вы совершенно убьете нравственную силу людей, вложивших в его руку револьвер, направленный вчера против Вашей честной груди.

Ваше сиятельство! В наше время, знаю я, трудно поверить, что могут быть люди, действующие без корыстных целей. Не верьте мне – этого мне и не нужно, – но поверьте правде, которую вы найдете в моем письме, и позвольте принести Вам глубокое и искреннее уважение

Всеволода Гаршина.

Подписываюсь во избежание предположения мистификации.

9. М. П. Драгоманов[246]

Открытое письмо генералу М.Т. Лорис-Меликову

Двадцать пять лет назад, будучи школьником 4 класса, был я отведен с товарищами в церковь, чтобы присягать на подданство вновь вступившему на престол императору и самодержцу всероссийскому Александру Николаевичу. Теперь после четверти века царствования этот император устанавливает двудержавие, – точно в римской империи «времен упадка», – и назначает своим «соправителем», если не заместителем, Вас, генерал. Не знаю, придумают ли в России и новую формулу присяги на верность новому Августу. Пока вижу только, что вы издали всемилостивейший манифест о Вашем воцарении[247].

Манифест этот, хотя и адресован только «к жителям столицы», но говорит во имя интересов всего общества и всей России, а потому дает даже и формальное право всякому члену общества и уроженцу России обращаться к Вам, если не со всеподданнейшим прошением, то с прямым выражением своего мнения.

Считаю это выражение тем более необходимым, что нашлись уже юркие люди, которые, по всей вероятности с ведома Вашего, поспешили прокричать, что имя Ваше и Ваше воззвание заключает в себе целую программу, которая-де выведет Россию на путь правильного и мирного развития. А это развитие не может не быть желательным даже и для тех, кого и Вы, генерал, так охотно представляете себе и другим только кровожадными злодеями и разрушителями. […]

Тут не место говорить ни о Ваших военных подвигах, ни о Вашей борьбе с чумою[248]. Быть может, Вы и обнаружили в Ветлянке качества Геркулеса, очистителя конюшень, но для исполнения задачи, которую Вы себе теперь приписываете, нужны совсем другие качества.

О Вашей теперешней деятельности скорее можно бы было судить по тому, как поступали Вы в должности начальника харьковской сатрапии, особенно если бы о Вашем поведении там было несколько более известно. Мы впрочем кое-что знаем о нем и по «Народной Воле»[249], и по нашим сведениям.

Действительно, Вы никого не повесили, подобно Тотлебену* и Черткову*, и даже, кажется, меньше людей выслали «в места не столь отдаленные», чем сатрап одесский[250]. Но ведь Вам и не пришлось иметь дела ни с одним политическим процессом, вроде киевского дела о вооруженном сопротивлении[251], и ни с одним из людей действительно «опасных» по своей серьезности и талантливости, как те, которых всеми неправдами отправил на тот свет Тотлебен. Но Вам, видимо, было скучно без политических процессов, а потому Вы выдрали из забвения дело кружка, обвинявшегося еще в 1876 г. в «преступной пропаганде», и так или сяк поконченное, и Вы вновь свезли членов его из ссылки и с воли, чтоб таки иметь свой политический процесс. В то же время Вы выслали немало людей из подвластного Вам края, отставили немало от должностей, и по большей части людей, на которых трудно возвести обвинение в прикосновенности к «явно преступным действиям». Вы, очевидно, действовали как инквизитор, а не как человек закона, даже российского. […]

Действуя таким образом против спокойствия массы лиц и интересов развития общества, Вы в то же время заискивали дешевой популярности среди недальновидных людей; вы написали циркуляр о недостатках полицейских, которых в России только ленивый не ругает и которых не исправишь иначе, как подчинением полиции городам и земствам с снятием с нее всяких политическо-шпионских обязанностей; Вы приказали сделать какую-то поблажку в выпускных экзаменах курским гимназистам в пику гр. Дм. Толстому*, на которого тоже в последнее время всякие шишки летят; Вы эксплуатировали общественную симпатию к голодающим и побиваемым нагайками студентам в пользу плана основания иезуитско-шпионских ловушек в виде «студенческих общежитий», одна мысль о которых возмущает более честных студентов.

Вероятно за такое популярничанье одна европейская газета назвала Вас «хитрым, гладким как угорь армянином». Но, право, в этих угриных извиваниях даже хитрости большой не видно, как не видно и новизны; все это Трепов* уже выделывал в Петербурге после Каракозовского покушения[252]; и циркуляры о благородстве подчасткам писал, и в конфликты с гр. Толстым по делу народных читален вступал, и приюты всякие заводил. Но Трепов не только не спас ни отечества, ни трона, но, высекши Боголюбова, ускорил наступление настоящего кризиса[253]. Так и Вы своими изворотами разве успели примазать зло в глазах людей уже очень наивных, вроде сотрудников «Недели»[254], и деморализовать вконец те, например, сферы, которых выразителем может служить какой-нибудь «Голос»[255] и которым собственно и падать уже некуда. А уж, конечно, такими изворотами не выведешь Россию на путь «мирного развития».

Таково Ваше прошлое! Такова же и Ваша прокламация, в которой разнокалиберные обещания по усам текут, а в рот не попадают[256].

Прежде всего в ней тоже нет ничего нового. Вы в ней грозитесь «не останавливаться ни перед какими (??) мерами строгости для наказания преступных действий» и в то же время показываете «благомыслящей части общества» перспективу «возвращения отечества на путь дальнейшего мирного преуспеяния, указанного благими предначертаниями Августейшего его Вождя». Но дело в том, что сам этот вождь уже все это говорил, и ничего из этого не вышло и выйти не могло, главным образом потому, что первая ступень, какую теперь должно пройти отечеству на пути своего преуспеяния, это «политическая свобода»; свобода лиц и обществ внизу, выборное земское представительство вверху.

Про эту ступень говорили Вашему «Августейшему вождю» еще в начале 60-х годов не только такие люди, как Герцен*, Огарев*, Бакунин*, но и члены редакционных комитетов по крестьянскому делу, дворянские и потом земские собрания. В последнее время трое из земских собраний тех губерний, в коих Вы призваны были сатрапствоватъ после 2-го апреля 1879 г.[257], весьма недвусмысленно заявили желание напомнить об этом «Августейшему вождю» нашему. Но вождь этот всегда предпочитал смотреть на население России, как на стадо баранов, которых он назначен Провидением быть вожаком, и как прежде, так и после, он ревниво берег свое самодержавие, а вместе с тем неизбежно и самодержавие всех своих чиновников, от министров до урядников, а в последнее время даже и дворников. Нет ничего удивительного, если самодержец испортил и допустил испортить даже те реформы свои, которых он искренно желал, а потом вовсе прекратил всякие реформы и наконец, начавши прикрывать своею мантиею всякого Трепова и Мезенцева, дождался до целого ряда погрешений.

Не устранивши причин, не устраните и последствий, а потому, если Вы точно хотите устранения из России того, что Вы называете «преступными действиями, позорящими наше общество», то устраните в России самодержавие царское с его спутником – произволом чиновников. Только тогда можно будет говорить о каком бы то ни было «дальнейшем преуспеянии отечества».

Обдумали ли Вы серьезно то, что Вы написали? Уважаете ли Вы сколько-нибудь то «общество», к которому обращаетесь? Если да, то Вы должны же знать, что наименьшее, что Вы должны сделать, это:

1. Отменить не только поставленных после 2 апреля 1879 г. сатрапов[258] со всеми их постановлениями, но и вообще все чрезвычайные меры, принятые с 1863 г., и все особенные суды по политическим делам.

2. Восстановить во всех их правах всех тех, которые пострадали от действия этих сатрапов, мер и судов.

3. Уничтожить III отделение[259] со всеми его подобиями и действиями их, вроде административной ссылки, и оградить неприкосновенность лица, не обвиненного правильным судом.

4. Дать свободу печати и другим способам заявления мнений личных и сборных (сходкам, прошениям).

5. Созвать земский собор хоть в виде делегаций от существующих земств, если уже не «учредительное собрание», избранное поголовною подачею голосов, как предлагала «Народная Воля».

6. Имеете ли Вы полномочие и силу на эти меры? Если нет, то зачем же Вы наболтали фраз об успокоении общества, о мирном преуспеянии и т. п. хороших вещах? Зачем Вы написали, что «смотрите на поддержку общества, как на главную силу, могущую содействовать власти»?[260] Какой поддержки хотите Вы, если ни корпорации, ни города, ни земства не имеют никакой свободы ведать свои дела, если их члены поставлены сами под произвол чиновников власти, если не существует никакого общественного учреждения для обсуждения совокупности дел земских, если даже личное теоретическое мнение не свободно? Что же остается у общества? – шпионство? добровольное поступление в полицейские да в дворники?

При Вашем назначении в иностранных газетах был пущен слух, по всей вероятности, с Вашего ведома, что Вы любитель печати. Так Вы, быть может, выдумаете штуку совсем уже особого рода: допустите маленькую свободу печати и в то же время сохраните большую свободу III Отделения хватать всех и каждого, в том числе и свободных авторов, в тюрьму и посылать в ссылку, а в ограждение этой свободы жандармов поставите около себя какой-нибудь Верховный Совет, составленный наподобие судебных присутствий по политическим делам: из чиновников с участием сословных представителей, из Неплюевых, Новосельских[261] и т. п. Глупость эта не невероятна по нынешним временам, но тем не менее она все-таки глупость, которая, конечно, не замедлит показать себя в должном свете, подобно другим «благоглупостям», которыми думали «благоудивить» благомыслящих людей деятели последнего лицемерного царствования, и не замедлит провалиться с подобающим ей треском.

Значит, куды не кинь, все клин. Значит, нечего и заниматься болтовней о таких вещах, как ограждение интересов благомыслящей части общества, и дурачить себя и других!

Итак, если Вы точно понимаете то, что Вы написали в Вашем воззвании, то, право, несите Вашему Августейшему монарху к подписи воззвание о земском соборе, а в ожидании его указы об амнистии, о неприкосновенности личности без суда, о свободе печати и сходок. Или, если Вы находите, что прием будет слишком силен для этого монарха, – да он и впрямь силен после сделанного им провозглашения самодержавия дворников, – то, пожалуй, попробуйте начать хоть с проекта, высказанного даже некоторыми подцензурными изданиями: представьте существующим земствам право свободно подать свои мнения и позвольте дворянским собраниям воспользоваться тем правом ходатайства, которое они имели на бумаге уже более ста лет.

Подцензурные издания, одни по скудоумию, другие по эзопству, говорят только о подаче мнений по вопросу о «смуте», ее причинах и средствах к искоренению. Это, конечно, вздор. Земским и сословным собраниям надо предоставить право высказаться о нуждах страны вообще. Но, пожалуй, ограничьтесь постановкою вопроса о смуте – и Вы, конечно, получите от многих собраний вежливые заявления, что смутители и смута, – это и есть, главным образом, царские чиновники, а от всех получите заявление о необходимости созыва земского собора.

Так не умнее ли с него и начать?

Опять спрашиваю Вас: имеете ли Вы полномочие на подобные меры? – Нет?! – Наверное, нет, потому что, если бы имели, то это проявилось бы хоть чем-нибудь в юбилей 19 февраля. Так и не болтайте о «дальнейших развитиях» и «мирных преуспеяниях», а карайте, запрещайте, ссылайте, вешайте – и ждите: новых Млодецких, Соловьевых, новых взрывов; ждите не одного «исполнительного комитета» 1878–79 гг., а целой федерации революционных политических обществ, брожения в армии, начало которого и теперь уже обнаруживается в участии офицеров и солдат в политических процессах, ждите движений вроде 14-го декабря 1825 года и т. д. и т. д.

Но этого мало: дух протеста против существующего политического строя уже проник и в массу, как это свидетельствуют бунты против полиции в Харькове и Ростове, побиения агентов правительства чиншевиками[262] в западном крае, сопротивления при взыскании податей и т. п. Рядом с этими явлениями растут стачки в городах, аграрные преступления и волнения в селах. До сих пор догмат святости царской власти и надежды, что царь сам даст землю и уменьшит, если не скинет, подати, удерживали крестьян от более широких бунтов. Но последние годы царствования Александра II, последняя война и циркуляр министра внутренних дел о том, что царь земли делить не будет[263], сделали много для ослабления монархического принципа и в народных массах: а осадное положение 1879 г.[264] зацепило своими тягостями не только образованные, но и рабочие классы и, конечно, не способствовало поднятию монархического принципа, обнаружив связь полицейских и урядников с монархом. Мысль о своеручной расправе, как о единственном ответе на все возмутительные притеснения политической и социальной системы, которой Вы служите, летает, как искра, по всем классам населения, – и не нужно быть пророком, чтобы предсказать, что не далеко время, когда вы увидите Засулич, Соловьевых и «исполнительные комитеты» и в низших сферах, увидите казни уже не над одними шпионами, полицейскими, жандармами и царем, которые «преследуют социалистов», а и над помещиками, подрядчиками, фабрикантами, которые прямо притесняют черный люд, и над теми из чиновников, которые будут защищать этих притеснителей.

И будет этот террор на социально-экономической почве страшнее террора политического.

Будь мы доктринером теории: «чем хуже, тем лучше», мы бы пожелали продолжения существующего порядка еще на несколько лет, потому что тем основательнее он провалится после. Но жаль жизней, которые погибнут и изломаются в этот промежуток, страшно тех инстинктов злобы, которые еще усилятся в это время, а потому глаз все ищет той силы, которая бы положила поскорее конец и всем Вашим разрушительным полицейским диктатурам, и Вашей деморализующей болтовне.

10. А. И. Желябов*

Письмо А.И. Желябова к М.П. Драгоманову* (12 мая 1880 г.)

Многоуважаемый Михаил Петрович! Два раза пришлось нам встретиться, теперь приходится писать и все при обстоятельствах крайне своеобразных. Помню первую встречу в 73 году в Киеве, на квартире Р. и Э.[265] Сидит кучка старых-престарых нигилистов за сапожным столом, сосредоточенно изучая ремесло. То знамение «движения в народ» для жизни честной, трудовой… Программа журнала «Вперед» прочтена и признана за желательное. «Но какова-то действительность» спрашивал себя каждый и спешил погрузиться в неведомое народное море. Да, славное было время… Наступила зима 75–76 гг. Тюрьмы переполнены народом; сотни жизней разбиты, но движение не унялось; только прием борьбы переменился, и на смену пропаганды научного социализма, умудренные опытом, выдвинули бойцы на первый план агитацию словом и делом на почве народных требований. В то же время всколыхнулася украинская громада и, верная своему основному принципу народолюбства, замыслила целый ряд предприятий на пользу родной Украины[266] […]

Много ли времени ушло, подумаешь, а сколько перемен… Взять бы хоть этот уголок – Одессу. Я видел расцвет тамошней громады, ее живые начинания. Медленно, но непрерывно сливались там в одно два революционные потока – общерусский и украинский; не федерация, а единство было недалеко, и вдруг… все пошло прахом. Соблазнились старики выгодой легального положения; медлили покинуть насиженные гнезда, и погибли для борьбы славные люди; погибли начинанья. На месте их грубое насилие нагло праздновало победу. Но что смутило торжество злорадных, нагнало панику на них? Не совесть ли проснулась в гонителях беспощадных? То остатки народников-революционеров начали наступленье, но уж по новому плану борьбы. Трусливые тираны инстинктивно познали, что слабое место их открыто, что власть и самая жизнь их – на кону. Как зверь, почувствовавший глубокую рану, стало правительство рвать и метать, не разбирая своих и чужих, а Дамоклов меч по-прежнему недосягаемо, грозно висит над его головой. […]

Своевременно уступить под благовидным предлогом – таковое требование политики, но не того хочет властолюбивый старик и, по слухам, его сын[267]. Отсюда двойственность, колебание во внутренней политике. В расчете лишить революцию поддержки, Лорис родит упованья; но бессильный удовлетворить их, приведет лишь к пущему разочарованию. Какой удобный момент для подведения итогов. А между тем все молчит; молчат, когда активное участие к делу революции всего обязательнее, когда два-три толчка, при общей поддержке, и правительство рухнет. От общества, всегда дряблого, многого требовать нельзя; но русские революционеры, какой процент из них борется активно? Расхождение в понимании ближайших задач…

Неужто и Вы, Михаил Петрович, не признаете близких реальных [результатов] выгод для народа от нашей борьбы? Этого не может быть: за нас Ваши литературные [работы], произведения, Ваша отзывчивость на живое дело, Ваша склонность найти практический исход. К сожалению, недосуг, а также расходы на неотложные дела мешали поездкам нашим с целями организационными и, в частности, для защиты своей программы. С провалом типографии мы лишились возможности разъяснять путем печати…[268] Выходит в результате, что комментаторами ее вообще, а за границей чуть ли не исключительно, являются люди, отрицающие ее вполне или в значительной мере. А нам крайне интересно было бы знать Ваше личное мнение о программе, и было б очень хорошо, если Вы пришлете критику ее через Воробья[269], пока не будут установлены меж нами непосредственные отношения, а может быть, и сотрудничество Ваше в «Народной Воле». Это первое, о чем пишу я по поручению товарищей. Второе: Вы, конечно, согласитесь склонять общественное мнение Европы в нашу пользу, о чем подробно сообщит податель письма[270].

Третье: Ваше положение как представителя украинского революц[ионного] направления, как деятеля, известного в России, как революционера с исключительным прошлым, обязывает Вас, Михаил Петрович, принять деятельное участие в злобе дня родной страны. Ведь недаром же на Украине многие зовут Вас «батькой». А что делают они? И кто повинен кроме них? Нас, убежденных автономистов, винят в централизме… за Учред[ительное] Собр[ание][271]. Во-первых, не хотят понять, что Учред[ительное] Собр[ание] в наших глазах только ликвидационная Комиссия, а, во-вторых, можно ли в программу ближайших требований вносить такие, за которыми нет реальной поддержки, а есть исступленные враги. Где наши Фении, Парнелль?[272] Таково положение вещей, что исходишь от реальных интересов крестьянства, признаешь его экономическое освобождение за существеннейшее благо; и ставишь ближайшей задачей требования политические; видишь спасение в распадении империи на автономные части и требуешь Учред[ительного] Собр[ания]. Не велика заслуга перед отечеством аскета-хранителя общественного идеала. Мы, по крайней мере, предпочли быть мирянами. […]

11. А. П. Прибылева-Корба*

О разработке народовольцами идеи Учредительного Собрания

Это было весной 1880 года, на Пасхе… Члены Исполнительного комитета «Народной Воли» обсуждали и разрабатывали вопрос об учредительном собрании. Тогда еще были на свободе все столпы партии: Желябов*, А. Д. Михайлов*, М. Ф. Фроленко*, Кибальчич*, Исаев*, Колодкевич*, Т. Ив. Лебедева, Баранников*, А. В. Якимова*, М. Н. Оловенникова*. […]

Зима с ее чрезвычайно напряженной работой была пережита, а летний период борьбы еще не начинался. Зимние месяцы были посвящены организации только что возникшей осенью 1879 года партии, увеличению числа ее членов, расширению ее связей и непосредственной борьбе с самодержавием. […]

Лето 1880 года должно было пройти и прошло в дальнейшем развитии партии, в основании новой и усовершенствованной типографии, в подготовке новых ударов. […]

В пасхальные дни […] члены комитета физически несколько отдыхали и поэтому имели возможность сосредоточить мысли на теоретической части программы партии. 37 лет назад вопрос об учредительном собрании являлся столь отдаленной еще целью, что самый факт обсуждения его казался странным и непонятным людям, стоявшим вдали от исполнительного комитета. Но великие друзья народа стремились к прозрению будущего. […]

Как известно, по плану, выработанному тогда Исполнительным комитетом партии «Народной Воли», власть, присущая учредительному собранию, основывалась на всенародном избрании его участников. Население, посылавшее в него своих представителей, должно было знать заранее, что все постановления учредительного собрания будут обязательны для всей страны.

Между прочим, обсуждался случай, как поступить партии, если народ окажется не достаточно подготовленным, чтобы оценить блага республиканского образа правления, и учредительное собрание вновь восстановит свергнутое партией самодержавие. Теперь трудно вспомнить все прения, возникшие по этому поводу, но они завершились единогласным решением членов комитета: «в видах избежания анархии в стране, ни в каком случае не нарушать и не умалять верховной власти учредительного собрания, а, следовательно, признать даже царское правительство, в случае, если оно будет восстановлено учредительным собранием, но сохранит за партией право пропаганды республиканской идеи, и это право отстаивать всеми доступными партии средствами». Само собой разумеется, высказывая такое решение, члены комитета имели в виду, что выборы в учредительное собрание по всей стране произойдут свободно, без всякого давления с чьей бы то ни было стороны, и что выборы не будут ни фальсифицированы, ни искажены каким бы то ни было способом. При этом многими из присутствовавших высказывалась уверенность в том, что народ, ознакомившись с сущностью республиканского образа правления, никогда при помощи учредительного собрания не захочет снова наложить на себя ярмо самодержавия, если оно окажется свергнутым партией «Народной Воли».

Все перечисленные мною члены комитета были тогда молоды. Мало кому из них минуло 30 лет. […]

12. К. Д. Кавелин*

По поводу рассуждений М.Н. Каткова*

Ужас, негодование, раздражение при виде того, что у нас совершается, вполне понятны в каждом, кто только способен приходить в ужас, негодовать, раздражаться; но совсем непонятно, как может серьезный человек и в наши лета отдаваться страсти до потери почвы под ногами. Ведь это значит отнять у себя самого силу слова, у своих советов – силу убеждения! Взводить подозрение и обвинение на всех и каждого не трудно, но как можно достигнуть этим общеполезной цели? […]

М. Н. Катков взводит подозрение на правительственных деятелей и рекомендует хорошенько им пригрозить за уклонение от долга и обман высшей власти. Как понять эти слова? Когда власть приказывает, чиновник не должен уклоняться от исполнения, не должен сообразоваться с своими личными мнениями и взглядами, это азбучная истина, против которой, конечно, никто и не подумает спорить; в этом отношении безусловная дисциплина в правительственных рядах необходима, и без нее государство стоять не может. Но если власть спросит у своих чиновников мнения или совета по какому-нибудь делу или вопросу – будет ли их мнение, несогласное со взглядами власти, нарушением дисциплины в правительственных рядах? Будет ли существование в рядах правительства чиновников, которых взгляды не сходятся с его воззрениями, доказательством, что нет в этих рядах дисциплины? Конечно, нет! Напротив, чиновник исполняет свой долг, свою обязанность, когда по требованию власти высказывает то, что думает, не справляясь, понравится ли его мнение или нет. При исключительно бюрократическом составе государственных учреждений, как у нас, не только желательно, но крайне необходимо, чтобы чиновники, призываемые к совещаниям, представляли все те мнения, какие существуют в государстве, чтобы правительственный состав был по своим воззрениям микрокосмом государства; и чтобы эти воззрения заявлялись власти прямо, откровенно, по совести. […]

М. Н. Катков с пренебрежением отзывается о петербургской интеллигенции, вообще об интеллигентных сферах нашего общества и даже о нашей науке, о петербургских салонах и печати; он не видит в них элементов, на которые правительство могло бы опереться. Опять огульный, общий приговор! И он произносится где же? В России, где совсем нет ничего вообще, а каждое явление стоит особняком, без связи с другими. В наших интеллигентных сферах, научных взглядах, салонах, газетах, везде – поражающий разброд мнений: здравые мысли, верные, тонкие и глубокие наблюдения до того перемешаны с явными нелепостями и бессмыслицами, что в этом хаосе и разобраться нельзя. А власти предлагается не слушать именно петербургской интеллигенции, салонов, газет, – точно будто у нас петербургские пошлости разграничены с умными мыслями вне Петербурга и всякие мысли, глупые и умные, не рассеяны вперемежку по всему лицу российской империи. […]

М. Н. Катков рекомендует власти опираться на русский народ, на патриотический дух, на русское мнение. Но как их узнать помимо мнений общества, печати, салонов? […] М. Н. Катков дает весьма опасный совет: ведь каждый считает свой взгляд выражением русской мысли, себя – русским патриотом. Что же выйдет, если всякое мнение, всякий взгляд будет обзывать все другие не патриотическими, не народными, не русскими? Не будет ли это война всех против всех? […]

М. Н. Катков считает невозможным и думать теперь у нас о представительстве как о полезной силе. Но представительство представительству рознь. О каком же именно он говорит? От опытного публициста и человека с большим образованием, каков редактор «Московских Ведомостей», всякий вправе ожидать более точного и определенного выражения мыслей, особливо по такому важному вопросу. Пользуясь большим авторитетом, он имел полную возможность высказать свое мнение, не стесняясь цензурными условиями, которые удерживают других от обсуждения подобных вопросов. А очень жаль, что существуют препятствия для серьезного и откровенного обсуждения этого предмета! […] Пока вопрос о представительстве будет у нас изъят из печатного обсуждения, общественная мысль не выяснится и не получит определенных форм.

Не застращивайте ее, не насилуйте, дайте ей спокойно сложиться и вызреть, – и она, – мы в том глубоко убеждены, – выработает и укажет на что-либо более подходящее к нашим обстоятельствам и потребностям, более согласное с нашим прошедшим и с особенностями нашего развития, чем политическое представительство на английский лад, с помещиками в роли лордов, которое рекомендовал нам М. Н. Катков в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов[273], или чем Наполеоновский цезаризм[274], худший из видов демагогии, который он нам рекомендует теперь. […]

Мы, представители другой эпохи, люди прошедшего и опыта, осужденные летами на роль зрителей, больше чем кто-либо должны быть выше гнева и страстных увлечений любимыми мыслями: мы должны видеть и понимать и те стороны явлений и событий, которых борющиеся партии не замечают в пылу борьбы. В опытности, беспристрастии и правде – вся наша сила. Горе нам, если из зрячих мы станем слепыми! […]

13. М. Н. Катков*

Ответ на открытое письмо К.Д. Кавелина*

[…] Но, достоуважаемый Константин Дмитриевич, разве в настоящее время речь идет о преобразовании государственного устройства России? Разве Распорядительная Комиссия, с графом Лорис-Меликовым* во главе, имеет своим назначением не просто борьбу с крамолой, а переустройство нашего образа правления? К чему тут вопрос об английской конституции и Наполеоновском цезаризме? Мы все читали высочайший указ, возложивший на графа Лорис-Меликова диктаторские полномочия для искоренения злоумышленного заговора, и вопрос заключается только в том, на что в этой борьбе следует опереться – на петербургские ли мнения или на русский патриотизм?

Цезаризм! Но где же Цезарь? Откуда взялся он? Откуда могла бы явиться в России мысль о системе правления, связанной с именем Наполеона? Разве есть что-либо общее между русскою историческою монархией, единою с народом, незыблемою и священною в его веровании, с властью, выброшенною на улицу и захваченною счастливым солдатом? […]

Но оставляя в стороне неуместный вопрос о преобразовании государственного быта в России, возвратимся к более серьезному – о нашей интеллигенции и о русском народе. Напрасно К. Д. Кавелин понял наши слова об интеллигенции в таком смысле, будто всякий образованный и мыслящий человек в России представляет собою неблагонадежный элемент. Такой странности никто не говорил и сказать бы не мог. […] Речь шла о патриотическом духе народа, на который власть должна опираться в действии против врагов какого бы то ни было свойства, внутренних и внешних. Чем просвещеннее, чем интеллигентнее этот народный дух, необходимый для правительства, если оно хочет иметь успех, тем лучше, тем желательнее. Русский народ не есть масса пьяных мужиков, как разумеет его иной петербургский сановник-консерватор или таковой же либерал. Он представляет собою великую, сверху до низу, исторически организованную силу. Опираться на русский народ не значит опираться только на его темные массы, а на всю совокупность его организации, на все его сословия, поскольку каждое из них остается верным историческому духу своего народа и подчиняет свой интерес государственной пользе. Но нельзя сказать, чтоб интеллигенция, носящаяся над Россией и имеющая свое средоточие в Петербурге, откуда она и распространяет повсюду свое действие, нельзя сказать, чтоб эта интеллигенция была русским народным разумом, чтоб она была органом русского патриотического духа, чтоб она в своих мнениях и действиях управлялась русскими историческими началами… […]

Нигилизм со всеми своими доктринами и последствиями был несомненно исчадием этой интеллигенции, за оскорбление которой г. Кавелин готов подвергнуть нас уголовной каре. Разве начиная с блаженных сороковых годов по сие время, большая часть петербургской печати не была органом тех самых доктрин, которые составляют сущность революционной пропаганды в нашем отечестве? Разве наша подпольная литература не есть в сущности воспроизведение, только с раскрытыми скобками и договоренными словами, того, что развивалось в законной печати? Разве наша молодежь, начиная именно с сороковых годов, благодаря правительственным ошибкам, происшедшим вследствие не русского духа, который постоянно господствовал в наших делах, не развращалась умственно в реальной школе, в какую превратились наши духовные семинарии и гимназии именно сороковых годов, в которых замкнул наш почтенный возражатель свое духовное существование? Все познается по плодам своим. Каких же других плодов можно было ожидать от этой интеллигенции без жизненной силы, без почвы и корня, которая управляла нашими делами и мнением нашего общества? Она делала слепыми наших руководителей, она отнимала у нас здравый смысл, она творила нас вольными или невольными изменниками своей народности, а с тем вместе и своему государству, которое стоит и падает с русскою народностью. Время, которое мы переживаем теперь, не есть нечто совершенно для нас новое. Пока почтенный К. Д. Кавелин почивал блаженным сном сороковых годов, мы в начале шестидесятых переживали время такое же, как и теперь, с тою только разницей, что враг наш стал теперь искуснее, а мы еще не успели стать умнее. Тогда правительство сумело опереться на народ. Став народною силой, оно вызвало патриотический дух в населениях. Растленная интеллигенция смолкла, измена побледнела и притаилась, умы отрезвились, здоровая и сильная жизнь закипела в обществе. С того времени впервые свободное слово в России перестало дичиться русского народного чувства, преданного своему государству и свято чтущего свою верховную власть. С того времени, без войны и усилий, Россия снова заняла подобающее ей место в системе держав… Но наше умственное малосилие не могло долго выдержать высокий строй. Умами снова овладели чужие идеи, снова появились на сцене антирусские элементы, снова подпали мы под власть обмана… […]

14. «Подготовительная работа партии» (весна 1880 г.)[275]

Подготовительная работа партии имеет своею задачею развить количество силы, необходимое для осуществления ее целей.

Цели же эти сводятся прежде всего к созданию в ближайшем будущем такого государственного и общественного строя, при котором воля народа оказалась бы единственным источником закона. Это ближайшая цель, и лишь по ее достижении станет возможною широкая партионная деятельность, имеющая пропаганду и агитацию своими главными средствами.

Но в стремлении своем к осуществлению этой ближайшей цели партия становится в необходимость сломить ныне существующую правительственную систему. Этим и должна озаботиться партия прежде всего.

Уничтожение ныне существующей правительственной системы может произойти, конечно, весьма различными путями. Может быть, напр[имер], одряхлевшее правительство, не дожидаясь восстания, решится пойти на самые широкие уступки народу. Это была бы, так сказать, естественная смерть старого порядка, и тогда, очевидно, силы партии пришлось бы направить уже прямо на деятельность в народных массах, оставив в стороне нынешние планы. Может быть также, правительство, не сдаваясь вполне, даст, однако, настолько свободную конституцию, что для партии будет выгоднее отсрочить восстание с тем, чтобы, пользуясь свободой действий, возможно лучше организоваться и укрепиться.

Но все подобные соображения нисколько не отрицают необходимости теперь, в настоящее время, готовиться к восстанию, ибо, во-первых, всякие уступки, мелкие или крупные, мыслимы со стороны правительства только тогда, если оно будет к этому вынуждено; во-вторых, никаких существенных уступок со стороны правительства может очень легко и не быть (и гораздо вероятнее – не будет); партия же обязана исполнить свои задачи и в этом случае. Поэтому партия должна подготовляться именно к восстанию; если же оно, паче чаяния, окажется излишним, то тем лучше: собранные силы пойдут тогда на мирную работу.

Что касается самого восстания, то для него, по всей вероятности, можно будет выбрать благоприятный момент, когда сами обстоятельства значительно облегчат задачу заговорщиков. Такие благоприятные условия создаются народным бунтом, неудачной войной, государственным банкротством, разными усложнениями европейской политики и пр. Каждым из таких благоприятных стечений обстоятельств партия должна своевременно воспользоваться, но при своей подготовительной работе она не должна на них возлагать всех своих надежд. Партия обязана исполнить свои задачи во что бы то ни стало, а потому свою подготовку должна вести так, чтобы не оказаться ниже роли даже при самых худших, самых трудных условиях.

Такие наиболее неблагоприятные условия представляются именно в том случае, если партии придется самой начинать восстание, а не присоединиться к народному движению, и если притом нет вдобавок никаких экстраординарных благоприятных случайностей, облегчающих первое нападение. К такому-то положению вещей мы и должны быть подготовлены. Партия должна иметь силы создать сама себе благоприятный момент действия, начать дело и довести его до конца. Искусно выполненная система террористических предприятий, одновременно уничтожающих 10–15 человек столпов современного правительства, приведет правительство в панику, лишит его единства действий и в то же время возбудит народные массы, т. е. создаст удобный момент для нападения. Пользуясь этим моментом, заранее собранные боевые силы начинают восстание и пытаются овладеть главнейшими правительственными учреждениями. Такое нападение легко может увенчаться успехом, если партия обеспечит себе возможность двинуть на помощь первым застрельщикам сколько-нибудь значительные массы рабочих и пр. Для успеха точно так же необходимо подготовить себе положение в провинциях, достаточно прочное для того, чтобы или поднять их при первом известии о перевороте, или хоть удержать в нейтралитете. Точно так же следует заранее обезопасить восстание от помощи правительству со стороны европейских держав и т. д., и т. д. Вообще подготовительная работа партии должна выполнить все, что необходимо для успеха восстания, начатого партией даже без всяких экстраординарных благоприятных условий, т. е. при таком приблизительно положении, в каком находится Россия в настоящее время.

С этой точки зрения главнейшими задачами нашей подготовительной работы является следующее:

1) создание Центральной боевой организации, способной начать восстание;

2) создание провинциальной революционной организации, способной поддержать восстание;

3) обеспечить восстанию поддержку городских рабочих;

4) подготовить возможность привлечения на свою сторону войска или парализования его деятельности;

5) заручиться сочувствием и содействием интеллигенции – главного источника сил при подготовительной работе;

6) склонить на свою сторону общественное мнение Европы.


А. Центральная организация

При наших русских условиях, не допускающих открытого партионного действия, Центральная организация не может быть создана в виде выборного представительства от партии, а должна являться в виде тайного общества. Это тайное общество, сообразно с предстоящими ему задачами, должно обладать боевым характером. Оно должно распространяться на все пункты, с которых необходимо начать восстание, но нет для него никакой нужды охватывать всю Россию. Наоборот, выгоднее остальной части организоваться в самостоятельные группы, ибо одно громадное общество слишком трудно законспирировать и охранить от бдительности правительственных агентов. В то же время необходима тесная связь между Центральной и остальными организациями для того, чтобы Центральная организация могла фактически являться выразительницей стремлений всей партии.

Далее, ввиду важной роли, выпадающей на долю Центральной организации, партия должна обеспечить ей достаточное количество средств, высылая годных людей, снабжая материальными средствами и пр. В этом отношении весьма практично было бы установить правильные постоянные взносы для всех членов партии, для того чтобы Центральная организация имела определенный и не подлежащий случайным колебаниям бюджет. Ввиду солидарности целей и необходимости единства Центральная и частные группы должны иметь правильно организованные сношения и получать взаимно сведения об имеющихся налицо средствах и стоящих на очереди намерениях.


Б. Организации специальные и местные

Организации специального характера, с целями исключительно пропаганды или для каких-либо производств, для добывания средств, с целями филантропическими и т. п., могут возникать даже в районе непосредственных действий Центра. Связь всех подобных групп с Центром поддерживается особо назначенными к тому лицами. Что касается форм и целей подобных групп, очевидно, все это определяется ими самими.

Гораздо сложнее вопрос об организациях местных, задающихся общереволюционными целями, но ограничивающихся географическими или этнографическими районами действий. Несомненная огромная важность подобных организаций: успех революционного движения вполне зависит от их развития, и в отсутствие их всякие попытки Центральной организации сопряжены с риском. Местные группы только в очень исключительных случаях могут получить значение в смысле почина революции; в большинстве случаев их роль, конечно, сведется к тому, чтобы поддержать начавшееся в центрах движение и не допускать свою местность пойти на помощь правительству. Но в этом смысле их вмешательство определяет весь исход борьбы. При торжестве революции значение местных организаций подымается еще больше. Им придется возбуждать дух масс, им придется главным образом влиять на выборы в Учредительное собрание, формулировать требования крестьянства и пр. Вообще насколько роль разрушительная падает преимущественно на Центральную организацию, настолько же роль созидательная падает на местные организации. Ввиду всего этого местные группы должны заранее заручиться:

а) положением в администрации и войске,

б) влиянием на крестьянство,

в) должны по возможности сходиться с местными либералами и конституционалистами,

г) должны запасаться материальными средствами,

д) основательно ознакомиться со своей областью.

В достижении этих целей члены партии должны действовать дружно, поддерживая и вытягивая друг друга, замещая своими людьми все выгодные для партии места, заботясь о поддержании репутации и влияния друг на друга.

Приобретение положения в администрации и войске особенно важно для первых моментов движения. Даже самое неполное достижение успеха в этом отношении может в значительной степени помочь делу. Когда при известии о восстании местные власти вздумают помочь правительству, не много нужно, чтобы смутить их. Когда губернатор видит колебания среди хотя нескольких своих подчиненных, когда слышит от них указание на опасность связывать свою судьбу с падающим правительством, когда другие члены партии производят демонстрации среди общества, народа, когда среди офицерства и особенно начальников отдельных частей оказываются два-три случая неповиновения – это уже достаточно для того, чтобы губерния осталась в нейтралитете сегодня, а, стало быть, завтра перешла в руки революционеров. Особенно важны в этом случае войска, среди которых необходимо усиленно действовать, приобретая наиболее развитых и честных людей в члены партии и возбуждая в остальных гражданское чувство. Прежде всего следует обратить внимание на офицерство и через них действовать на солдат.

В отношении крестьянства следует занимать места, где возможно близкое соприкосновение с массами, заслуживать их уважение своим поведением, помогать им, защищать их интересы, опираясь на содействие чиновных и влиятельных лиц партии. Не ведя массовой пропаганды, должно, однако, сходиться с лучшими из крестьян, обращая их по возможности в сознательных сторонников партии, знакомя их с ее целями.

В отношении к либералам следует, не скрывая своего радикализма, указывать на то, что при современной постановке партионных задач интересы наши и их заставляют совместно действовать против правительства. Изучение губернии должно быть самое основательное: личности начальствующих, влиятельных в обществе, войске, земстве или городских управлениях людей, их взаимные отношения, пререкания и пр. должны быть точно известны; необходимо знать, кто сознательный сторонник правительства, кто про стой карьерист, кто сочувствует партии и способен ее поддерживать; необходимо знать количество войск, местонахождение их, а также разных складов и учреждений; необходимо наблюдать за настроением народных масс, знать их ожидания, надежды, неудовольствия и старательно намечать народных вожаков, сходясь с ними возможно теснее. Короче, вся внутренняя жизнь данной области, все ее наличные силы, имеющие политическое значение, должны быть тщательно изучены.

Организация местных групп по необходимости должна приспособляться к общим условиям деятельности в России. В центре каждой местной организации должна стоять крепко сплоченная группа, тайное общество, связанное, с одной стороны, с Центром, с другой – со своими подгруппами. Проповедуя программу действий сообразно с общими планами партии, местная группа должна, однако, держать в секрете частности своих действий, сношений, средств, не допуская втираться в свою среду малоизвестным лицам на том лишь основании, что им вздумалось выдавать себя за людей единомыслящих.


В. Городские рабочие

Городское рабочее население, имеющее особенно важное значение для революции, как по своему положению, так и по относительно большей развитости, должно обратить на себя серьезное внимание партии. Успех первого нападения всецело зависит от поведения рабочих и войска. Если партия заранее заручится такими связями в рабочей среде, чтобы в момент восстания имела возможность закрыть фабрики и заводы, взволновать массы и двинуть их на улицы (с сочувственным, конечно, отношением к восстанию), это уже наполовину обеспечит успех дела. С другой стороны, городские рабочие в силу своего положения явятся представителями чисто народных интересов, и от их более или менее активного отношения к восстанию, к мерам Временного правительства, к самому составлению Временного правительства значительно зависят весь характер движения и степень полезности революции для народа […]


Г. Войско

Значение армии при перевороте огромное. Можно сказать, что, имея за себя армию, можно низвергнуть правительство даже без помощи народа, а имея армию против себя, ничего, пожалуй, не достигнешь и с поддержкой народа. При настоящих условиях, однако, пропаганда между солдатами затруднена в такой степени, что на нее едва ли можно возлагать много надежд.

Гораздо удобней воздействие на офицерство: более развитое, более свободное, оно более доступно влиянию. Между тем в момент переворота, конечно, никто не может склонить солдат на сторону восстания лучше, чем популярный офицер, обращающийся к своим солдатам с соответственными указаниями и предложениями. Наконец, если бы дух роты или батальона не допускал такого обращения, то командир все-таки может повести солдат не туда, куда приказано, может их удержать от пальбы, заставить отступить, деморализовать бесцельными переходами и т. д. Ввиду всего этого офицерство должно быть предметом самого внимательного воздействия. Лучших, наиболее развитых и энергичных следует привлекать как сознательных членов партии. По отношению к массе остальных должно подымать их уровень развития, выяснять им их обязанности к народу, подрывать в их глазах значение правительства и выяснять цели революционеров.

Офицеры – члены партии должны преследовать две главные цели: 1) или выслуживаться, занимать важные места, 2) или обращать все внимание на приобретение популярности между солдатами. Затем, конечно, они должны подымать уровень развития товарищей, а также солдат, причем по отношению к последним могут быть между прочим утилизированы силы первых. Наконец, следует употреблять все старания, чтобы стягивать лучшие силы армии в пункты, важные для восстания, и по возможности так, чтобы в отдельных частях все важные места были заняты своими людьми.


Д. Интеллигенция и молодежь

Интеллигенция и молодежь, в частности, составляют такие сферы, где каждое честное направление должно только давать о себе знать, чтобы иметь сторонников. Больших комментариев к способам действия в этой среде не требуется. Относительно молодежи важно поддерживать в ее рядах революционные тенденции, воспитывая молодое поколение в революционном духе и давая деятельность, доступную для его сил и в то же время полезную для дела революции. Так, учащаяся молодежь может поддерживать в своей среде дух солидарности, стойкость в борьбе и гражданское мужество, добиваясь расширения студенческих прав; может вести пропаганду среди рабочих, помогать распространению революционных изданий и т. д.


Е. Европа

По отношению к Европе политика партии должна стремиться к тому, чтобы обеспечить русской революции сочувствие народов. Правительства, с их изменчивой политикой, с их дипломатическими интересами, не могут быть сколько-нибудь прочными союзниками для нас. Не могут они быть и особенно опасными, если мы заручимся симпатиями общественного мнения Европы. […]

Для достижения этой цели партия должна знакомить Европу со всем пагубным значением русского абсолютизма для самой европейской цивилизации, с истинными целями партии, со значением нашего революционного движения, как выражения всенародного протеста. Факты революционной борьбы, деятельность и цели партии, мероприятия русского правительства, его отношение к народу – если Европа будет все это знать без искажений, то ее сочувствие нам обеспечено. В этих видах необходимо организовать снабжение европейской прессы всякого такого рода сведениями. Лица, проживающие за границей, должны и лично действовать в том же духе на митингах, общественных собраниях, читая лекции о России, и т. п. В случаях, подобных гартмановскому[276], необходимо вести оживленную агитацию, пользуясь моментом, когда внимание общества обращено на русские дела.

15. «Французскому народу»

Из прокламации «Французскому народу от Исполнительного Комитета русской революционной партии» (11 февраля 1880 г.)

Французские граждане! В первый раз нам приходится обращаться к вам от имени русского народа, и это по поводу факта, также еще не имеющего себе прецедента, факта совершенно невероятного, возможность которого нам не хотелось бы даже предположить, но который тем не менее грозит совершиться.

Русское правительство требует от Франции выдачи Гартмана*. Мы совершенно не касаемся вопроса, действительно ли лицо, о котором идет речь, есть Гартман, и если да, то участвовал ли он в совершении взрыва 19 ноября. Мы берем вопрос в самом принципе. Русский политический эмигрант, единственным обвинением против которого является его участие в революционной борьбе русского народа против русского правительства, – может ли он быть выдан свободной республиканской Францией на произвол и мщение азиатски-деспотическому правительству, невежественному, узурпаторскому, кровожадному, насильственно держащему в цепях враждебный ему русский народ?

Это было бы поистине ужасно; это было бы исторической несправедливостью, способной подорвать всякую веру в торжество истины и в будущее братство народов.

Мы, русские, в лице лучших наших представителей, всегда с напряженным вниманием следили за прогрессивным движением Франции, мы рукоплескали торжеству свободы у вас, мы погружались в глубокую скорбь в тяжелые минуты, когда французский народ изнемогал в борьбе против тирании. Великие принципы [17]89 г.[277] сделались давно символом веры лучшей части русского общества. Вы это знаете, французские граждане; это глубокая симпатия развитой России к свободной, прогрессивной Франции, это вера русских во Францию, как в пионера человечества на пути цивилизации, – все это исторический факт, который нам достаточно констатировать.

За что же вы, наши французские братья, явились пособниками самого грубого, самого позорного деспотизма? За что вы будете помогать царю порабощать нашу несчастную родину и истреблять ее лучших сынов? Вы, первые провозвестники свободы, вы, низвергнувшие столько тираний, за что будете мешать нам освободиться от нашего тирана? Что мы вам сделали? […]

Вспомните, французские граждане, что мы были вынуждены взяться за оружие самым невыносимым гнетом правительства. Наше правительство, хищнически истощающее страну и ведущее ее к неизбежной гибели, всегда возбуждало в развитой части народа одно презрение и ненависть. Но тем не менее, мы, современные русские революционеры, первоначально не имели никакого намерения прибегать к насилию. Наши задачи были задачи культурные. Мы стремились поднять умственный уровень народа, провести в его жизнь сознание и науку. Наше орудие было пропаганда идей общечеловеческого прогресса. Мы надеялись, что постепенное возвышение народного самосознания пересоздаст Россию, что общие требования массы видоизменят неизбежно и самый характер правительства. К несчастью, мы жестоко ошиблись. […]

Вся Европа знает о десятках тысяч арестованных за пропаганду, о тысячах заморенных в тюрьмах, в сибирских и архангельских тундрах, о наших бесчисленных политических процессах, где люди сидели в предварительном заключении по 4–5 лет. Но Европа, может быть, не знает, что у нас считается преступлением научить мужика грамоте, ходить за больными крестьянами, жить скромно, имея значительные средства… […]

Мириады полицейских, дворников, урядников и шпионов, столько же глупых, сколько ревностных в достижении награды, не только отравляют личную жизнь русского человека, вмешиваясь в самые интимные его отношения, но – что важнее всего – делают невозможной какую бы то ни было частную общественную деятельность, не исключая деятельности учителя или земца.

Это невозможное положение, в котором наше правительство видело восстановление «порядка», поставило нас в необходимость принять сражение. Несовместимость правильного развития народной жизни с современным политическим строем России уяснилась до очевидности. Уничтожение деспотизма, перестройка государственного организма стали несомненно первым шагом в развитии России. Положение вещей определилось, и мы увидели себя в необходимости вступить с правительством в открытую борьбу. […]

Грозные признаки революции с каждым днем становятся очевиднее, и недалеко время, когда Россия, встав как единый человек, даст миру новое доказательство неизбежного торжества великих принципов: свободы, равенства и братства.

Французские граждане! Эти принципы ваши. Их провозгласила впервые ваша родная страна, которая сама так много страдала от тирании, так много против нее боролась. Неужели в настоящее счастливое для себя время эта доблестная, свободолюбивая Франция, на которую с надеждой обращались взоры Америки, Польши, Греции, Италии, неужели эта Франция, забыв свою историческую миссию, станет теперь пособницей нашего притеснителя?! Мы не можем этому верить. […]

16. Виктор Гюго

Открытое письмо к французскому правительству с призывом не выдавать Л. Гартмана (27 февраля 1880 г.)

Вы – правительство лойальное. Вы не можете выдать этого человека. Между вами и им – закон, а над законом существует право.

Деспотизм и нигилизм – это два чудовищные вида одного и того же действия, действия политического. Законы о выдаче останавливаются перед политическими деяниями. Всеми народами закон этот блюдется. И Франция его соблюдет.

Вы не выдадите этого человека. Виктор Гюго.

17. Г. Д. Гольденберг[278]

«Исповедь»

Друзья, приятели, товарищи, знакомые и незнакомые честные люди всего мира!

Вам, честные люди, я посвящаю свой труд, пред вами я хочу исповедываться, вашему суду я отдаю себя и вам, честные люди, я хочу рассказать, передать те причины, те обстоятельства, те думы, чувства и мысли, которые появились у меня во время тюремного заключения и которые вынудили меня сделать то, что я уже сделал, т. е. раскрыть всю организацию, указать всех главных и не главных деятелей, познакомить правительство с настоящим движением и причинами, вызвавшими это движение. Я не буду столь дерзок и нахален, чтобы утверждать, что вы меня оправдаете, т. е. что вы скажете, что следовало сделать то, что я сделал; нет, я только желаю доказать вам, что я в своих побуждениях не руководствовался ни узко эгоистическими целями, ни верноподданническими чувствами. В первом случае я бы был подлецом, день рождения которого должен бы был проклясть весь мир, а во втором случае глупейшим из людей. Ничего подобного не было; а руководствовался я, главным образом, любовью к товарищам, желанием спасти всех от многих страданий, а некоторых от смертной казни; я хотел только как можно скорее освободить молодежь и все общество от того тяжкого и ужасного положения, в котором они находятся теперь; я хотел, чтобы то лучшее будущее, которое несомненно должно быть и будет, настало, во-первых, как можно скорее, а во-вторых, чтобы было как можно меньше жертв, чтобы не проливалась дорогая для всех нас и России молодая кровь; я хотел спасти правительство от новых преступлений, чтобы правительство не говорило, что оно вынуждено прибегнуть к крайним мерам, чтобы водворить тишину и спокойствие; я ему хотел дать возможность прийти к этому без жертв и без кровопролития. Вот чего, честные люди, я хотел. […]

Повторяю, я не уверен в том, чтобы вы вполне согласились со мною, чтобы вы сказали: «да, иного выхода не было и нужно было это сделать»; нет, я только желаю, чтобы вы уверились в чистоте моих побуждений, и при таком только условии я надеюсь избегнуть того несчастия, которое мне угрожает в вашем приговоре. […] Впрочем, читайте и судите.

Желая, чтобы вы имели ясное понятие обо мне с того хоть дня, как я был арестован, я должен вас познакомить с целым рядом моих действий во время заключения. […]

Я не сожалею, конечно, о том, что я убил кн. Кропоткина[279], ибо не могу я сожалеть о том, что я так чувствителен к людским страданиям, что имею такое высокое понятие о человеческом достоинстве, что для меня так дороги интересы партии и жизнь товарищей. […] Но не сожалея обо всем этом, я не могу не сожалеть об одном: зачем я был так наивен и так сильно верил в нравственные силы русского общества, зачем я бросал бисер и посвящал ему то, что писалось не чернилами, а кровью сердца моего; зачем я думал, что русское общество и пресса способны, как нечто целое, постоять за свои интересы и отстоять жизнь и свободу своих сыновей, дочерей и т. д. Теперь я уж не так думаю; теперь я думаю, что русское общество не общество людей, а стадо баранов; теперь я думаю, что русская пресса и общество не способны поднять даже конституционное знамя, обзавестись своим органом и т. д. Теперь я убедился, что русское правительство могло бы еще двести лет наслаждаться полным спокойствием, если бы не единственная, к сожалению, у нас в России, организованная партия соц[иально]-рев[олюционная], и думаю, что оно будет наслаждаться этим спокойствием, если ему удастся уничтожить эту партию; удастся ли – покажет будущее, но я от такого общества и от такого правительства совершенно отрекаюсь и говорю, что одно из двух: или я не от мира сего, или же они не от мира сего. […]

До генваря месяца[280] все шло хорошо, без мучительных дум и терзаний. В это время я узнаю, что в Питере взяты две типографии и захвачено много народа, что было одно самоубийство, причем почему-то полагалось, что убит был Дейч*. С этого-то обстоятельства у меня начинается самый тяжкий период тюремного заключения, период тяжких дум, терзаний, мучительных мыслей, период какой-то боязни за всех и за все, за всю революционную партию, за фракцию «террористов», за всю молодежь, за все общество, за настоящее и за будущее. Система одиночного заключения, как все дурное на свете, имеет и свою хорошую сторону. Эта сторона заключается в том, что человек беспрепятственно, без, так сказать, постороннего вмешательства, беспристрастно, не волнуясь текущими событиями, может думать и думать совершенно свободно. Занявшись этим, я прихожу к самым печальным выводам. Я оглядываюсь назад, охватываю все то, что до сего времени сделано всей социально-революционной партией вообще и фракцией «террористов» в особенности, весь тот тяжкий, кровавый путь, по которому она прошла, все усилия, мучения, страдания и преследования, охватывая, говорю я, все это, я нахожу, что ни тут, ни там, ни в народе, ни в обществе, ни среди молодежи, одним словом, нигде ничего не сделано, а между тем борьба идет и борьба самая тяжкая, люди гибнут и гибнут без конца, гибнут в казематах, гибнут в Восточной Сибири и, наконец, гибнут уже на виселицах. […]

Нужны были целые столетия для того, чтобы выдвинулась та политическая партия, которую мы видим теперь, и достаточно года еще такого систематического преследования, чтобы все было вырвано с корнем, чтобы вопрос о свободе заглох, по крайней мере, на десять лет. С этим должны согласиться, если примут во внимание то обстоятельство, что наша русская политическая партия – есть партия исторически молодая, юная, несформировавшаяся, неопытная. Что правительственный террор вызван нами – в этом сомневаться нечего, и, вот, рассмотревши влияние террора на некоторых из молодежи, я нашел, что он влияет страшно развращающим образом, я увидел, что большая часть шпионов появилась у нас именно в 1879 году, т. е. когда правительство стало терроризировать, и, пересмотревши все процессы за 1879 г., я нашел, что везде в каждом процессе – то один, то несколько шпионов. […]

Я рассмотрел все те условия, которые породили у нас социализм, и ту форму, которую он у нас принял. Рассмотревши это, я понял, что условия для развития социализма у нас были крайне печальны, что при свободе слова и свободном обсуждении этого вопроса социальная идея, как самое святое, чистое и гуманное учение, не охватила бы собою всю молодежь, она бы не была столь непонятна, не была бы столь общедоступна, к этому движению не пристала бы всякая сволочь. […] Я лично смотрю на социализм, как я уже раньше сказал, как на новое учение, которое впоследствии должно будет занять место религии, и с господства этой новой религии на земле начнется новая эра. Это учение, по-моему, сперва должно сделаться достоянием избранных, а затем, приняв известную форму, должно сделаться учением общим. […]

Я не ставлю вопроса – можем ли мы и способны ли мы жить социальной жизнью. Это – доводы тех пошлецов, которые не способны даже жить той честной, мученической жизнью, которой живем мы; пусть они хоть один месяц поживут так, как мы живем годами, и тогда они поймут, что значит сила воли, энергия и преданность идее. Если мы не способны и не можем жить социальной жизнью, то, во-первых, потому, что таковы внешние условия, а, во-вторых, принципы социализма не сделались господствующими принципами воспитания и политического развития нашего. Но когда этот золотой век настанет, о! тогда мы сделаемся и добрыми, и гуманными, и цивилизованными, и честными, – тогда будет господство народа, народных интересов и общее счастие на земле. […]

Я понял, что тот момент, который переживает социальная партия теперь, – момент переходной. Все моменты переходные – скажут мне. Да, я согласен, что в силу вечного движения все моменты, все фазисы переходные, но тут-то, именно, является следующее соображение: раз и наш момент переходный, то нельзя ли пережить его как можно скорее. […]

Также несомненно то, что у общества есть свой идеал, есть свои стремления и желания: все это можно выразить в одном слове «конституция». И, вот, когда идеал конституции осуществится, а это, должно быть, будет скоро, то тогда непременно должна быть борьба между социальной партией и конституционной, борьба будет посредством слова и печати. Должно признать, что на стороне конституции вся высшая интеллигенция, на той стороне больше развития, знаний и науки, на нашей же одни только голые принципы, «одна душа», «одно сердце», так что я, возвращаясь к тому, что раньше сказано было мной об отсутствии знаний среди социальной партии, спрашиваю – с каким орудием выступим мы в этой борьбе, каким образом мы им докажем и заставим признать, что конституция не есть высшая форма правления, что самой справедливой и благоразумной следует считать ту форму, где господствуют интересы народные, а не привилегированных классов. Другое дело при монархии: там силе выставляешь силу, насилию отвечаешь насилием. […]

В особенности на меня повлиял взрыв 5 февраля[281]. Может быть, мой страх, моя боязнь неосновательны. Но, судя по результатам 2 апреля[282], мы можем уж судить о том, что должно быть после этих взрывов: чем дальше, тем больше, – чем больше казней, тем больше оппозиции. Но также известно, что систематическая оппозиция вызывает систематический деспотизм, и где выход из этого проклятого положения – я не знаю. […] Кроме того мне страшно было сознавать, что правительство решилось прежде добить нас, а после уже, шагая по нашим трупам, добраться до тех реформ, которые оно должно будет дать уж для того одного, чтобы поддержать свой кредит. […]

Присматриваясь к политическим движениям, можно заметить следующее явление: каждое движение влечет за собою больше жертв, чем бы это необходимо было на самом деле, а это происходит вследствие того, что везде люди поддаются страсти и гневу, и это именно обстоятельство пожирает и поглощает больше людей, чем при том условии, если б воюющие стороны старались отделываться от этого. Устранить же это, т. е. дать правительству действовать под влиянием страстей и увлечения, можно было только таким образом, чтобы представить ему, во-первых, размеры движения, показать ему, что опасность для него совсем не столь велика, а, во-вторых, – показать ему, чего именно люди хотят, к чему стремятся и из-за чего и для чего они убивают людей. Я глубоко сомневаюсь в том, чтобы все бывшие до сих пор политические процессы мог ли выяснить правительству все цели этого движения. Навряд ли что-нибудь дал, например, процесс покойного Осинского*, Чубарова* и т. д., а это вследствие того, что нет той цельности, стройности и систематичности, которые в подобных же случаях необходимы. Создавши же целый процесс, где существует единая организация и единый образ действия, можно выяснить таким путем, как обществу, так и правительству, в чем именно заключается это движение, и заставить его подумать об этом. На это у меня еще больше шансов было потому, что всеми политическими делами заведует не Тотлебен* и не Чертков*, а граф Лорис-Меликов*, и именно назначение его начальником Верховной распорядительной комиссии подсказало мне, что теперь более чем когда-либо является удобная минута такого воздействия на правительство. Что Лорис-Меликов стоит неизмеримо выше всех остальных – это несомненно. […]

О, если бы я был уверен, что при нем смертных казней не будет! Тогда я бы мог себе сказать: умри и делу конец. Нет, его назначение мне сказало, что он, как всякий политический государственный деятель, делает при подобных обстоятельствах: так сказать, одной рукой будет гладить по головке, а другой – бить по щекам, т. е. обществу он будет делать маленькие уступочки, а нас будет вешать. […] От комиссии же я ожидал большего, чем это оказалось на самом деле. Теперь для меня выяснилось, что комиссия эта не больше, как всероссийская канцелярия всероссийского генерал-губернатора для всех политических дел. Что нам дадут все эти призывы земцев и юристов в комиссию – кто его знает. Теперь думается, что ничего не дадут. […]

Когда я в феврале месяце 1880 г. додумался до тех печальных мыслей, о которых я говорил раньше и буду говорить еще впоследствии, то вся задача, по-моему, сводилась вот к чему: предупредить смертные казни. Я прекрасно знал своих товарищей, прекрасно понимал всю систему террористических действий и был уверен, что наш кружок после 5 февраля[283] других действий не проявит; я знал, что он будет в выжидательном положении, пока события опять не сложатся таким образом, как было до 19 ноября[284], но зато я нисколько не был уверен в том, что не совершит чего-либо человек, стоящий вне нашего кружка, как это впоследствии и оказалось 20 февраля[285]. Следовательно, тут, по-моему, тогда предстояла двойная задача: во-первых, не дать обстоятельствам сложиться так, как они сложились до 19 ноября […], а во-вторых, так или иначе не дать совершать политические убийства тем, которые вне нашего кружка. […]

Был у меня два раза тот, на кого я возлагал столько надежд, в ком я хотел видеть спасителя и избавителя от всех зол и бедствий, – граф Лорис-Меликов. При первом его посещении я его, между прочим, спросил – «страшно ли будущее?» – в том смысле, будут ли смертные казни, – на что он, перекрестясь, ответил: «не знаю, я не купить вас хочу». Его слова были поняты мною в том смысле, что ему неизвестно – будут ли смертные казни или нет, слова: «я не купить вас хочу» я понял так, что он не желает успокоить меня или уверить, что смертных казней не будет. Я должен был так понять его слова, думая, что он верит в искренность моих побуждений и что мой вопрос «страшно ли будущее?» им понят так, как должно его понимать, т. е. будут ли вообще смертные казни. Честные люди, я клянусь головами тех дорогих товарищей, которые указаны мною, что, задав ему этот вопрос, я нисколько не думал о себе. Но что же оказывается на самом деле? Был он у меня недавно опять вместе с Шмидтом[286], и вот он при мне передает Шмидту, что я его будто спросил – повесят ли меня или что-либо иное сделают, и тут как бы в утешение мне говорит, что если я даже и пойду на виселицу, то и в подобном случае он меня назовет «честным человеком». Из этого я понял, что он смотрит на меня как на обыкновенного доносчика, который желал только спасти свою шкуру. Подобный взгляд его на меня крайне для меня печален. Ведь все было построено на том, чтобы он понял меня так, как должно понять, т. е. что я не себя желал спасти, но он этому не верит. И все это потому, что церемонился поставить вопрос прямо, точно так же я церемонился объяснить ему, что он меня не понимает. Да, вообще, с такими высокопоставленными лицами толковать довольно трудно, и, конечно, недоразумения неизбежны. Если бы он сел, выслушал меня, разузнал бы все мои соображения и надежды, – тогда дело другое, но что могу я сказать, за каких-нибудь 10–15 минут. Так прошло первое посещение, так и второе. Но и второе его посещение не прошло для меня бесполезно: во-первых, я понял, что смертные казни неизбежны, во-вторых, я понял, что мне незачем будет послать ему прошение пред судом о том, чтобы он не миловал меня, в случае если будет хоть одна казнь. […]

О последнем обстоятельстве я толковал с Зунделевичем*. Он мне не советует подать прошение подобное, говоря, что граф увидит в этом прошении какое-то фанфаронство и что, вообще, по мнению Зунделевича, лучше мне жить, если позволят, до поры до времени. Я ему на это ответил, что пусть меня считает кем угодно, хоть бы фанфароном, но если я пойму, что подобное прошение может мне дать возможность умереть вместе с другими товарищами, то я его, конечно, подам. Жить же при смерти хоть бы одного из моих товарищей – боже упаси: как мне ни тяжело будет вместе с ними идти на виселицу, понимая, что виною я, но лучше уже скоро умереть, чем мучиться и терзаться. […]

Вообще относительно графа у меня определенного взгляда еще нет. Может быть, я его слишком идеализировал себе, как всегда со мною бывает. Что он в миллион крат выше всех остальных – это несомненно. Но вот что мне обидно; я его в своем показании называю «одним из самых гуманных государственных деятелей», и он, наверное, думает, что это с моей стороны лесть. Так ему думать еще возможнее потому, что я иудей – ну, а иудей на все способен; так думают многие. Пусть уж думает, как желает, но я его все-таки считаю таким, и я от души был рад, когда узнал о назначении его главным начальником Верховной распорядительной комиссии. Человек, который в такое горячее время, как после 2 апреля, мог отказаться от целой системы и идти своим путем – заслуживает не только внимания, но и почтения. […]

Эх, сбросить бы годков десять с плеч: как засел бы я за книжку, да ударился бы в науку, к которой я так стремился и которой мне так сильно недостает. О, правительство русское, зачем ты отравляешь нам жизнь, зачем кругом нас совершаются такие факты, как сечение розгами, избиение нагайками, что мы должны бросать всех и все, что только было дорогого в нашей жизни, чтобы идти на преступления. Знаешь ли ты, чувствуешь ли ты, как бы я служил тебе, как бы я отдал тебе все свои силы, если бы я мог признать тебя выразителем и представителем населения России, и ты бы не осталось в убытке. […] Мы от тебя требуем только одного: дай ты нам свободу слова, а там бей нагайками, секи розгами, если это, действительно, необходимо. Я приму от тебя и нагайки и розги, но дай только мне протестовать против этого не путем убийства, […] дай мне сказать тому, кто осмеливается поднять руку на эту святую молодежь: «ты не европеец и не в России тебе жить, ступай в Азию, туда, к варварам, а у нас нагайке нет и не должно быть места». […] Эх, жутко, жутко!! Ведь, если только мыслью и чувством охватить все то, что кругом нас делается – всю эту реакцию, все эти преследования, мучения и страдания – и хоть бы у одного гуманное чувство заговорило, хоть бы один подумал о том, что нельзя же так резать, так мучить всю Россию. Ведь целые океаны слез пролиты за все это время, и никому нет дела! О, господи, ведь мы же дети одной и той же земли, одним и тем же языком говорим, и вы нас не понимаете, мы для вас те, кого греки называли «варварами».

Конституция?! Объявило ли бы правительство конституцию, если бы не было террора? Не ведаю. Говорят, что председатель Кабинета Министров выработал проект конституции, но он лежит еще под спудом. Но даст ли нам конституцию гр. Лорис-Меликов? Я думаю, что самой лучшей конституцией для нас в настоящую минуту будет уничтожение смертных казней. Главное только в том, чтобы правительство успокоилось, чтобы страсти улеглись и, тогда, может быть, и на нашей улице праздник будет. […]

18. В. И. Иохельсон*

О Г. Д. Гольденберге*

О трагическом свидании с Гольденбергом в Петропавловской крепости, которое предоставили им по просьбе Гольденберга в его камере в присутствии прокурора Котляревского*, Зунделевич* мне рассказал как-то неохотно и вяло. Не то событие это потеряло для него интерес, не то ему тяжело было возвращаться к этому моменту. А именно после этого свидания Гольденберг окончил самоубийством. Зунделевич ему открыл глаза на его предательство. Котляревский играл на самолюбии Гольденберга, уверив его, что в результате его откровенных показаний будут крупные политические реформы и что никто из оговоренных им лиц не пострадает. На одном из последних перед его самоубийством допросов, Гольденберг напомнил Котляревскому, что он ему говорил, что ни один волос не упадет ни с чьей головы. На это Котляревский ответил ему: «Волосы не упадут, но голов немало упадет». Тогда Гольденберг стал просить о свидании с Зунделевичем. Когда Котляревский повернулся к ним спиной, Гольденберг, показывая на него сжатым кулаком, сказал: «Вот кто меня погубил».

19. А. Д. Михайлов*

О Г. Д. Гольденберге*

[…] Гораздо короче я познакомился в Киеве с Григорием Гольденбергом. В первых месяцах 76 года он был выслан из С. – Петербурга на родину в Киев, как не имеющий определенных занятий еврей. Кто-то дал ему ко мне рекомендацию, и он, прибывши на место, тотчас разыскал меня. Не имея возможности сойтись с киевскими радикалами, которые его считали человеком недалеким и неразвитым, он симпатизировал мне. Я же, в свою очередь, видя в нем человека честного и доброго, ищущего общества и дела, не считал возможным отталкивать его, хотя тоже не считал его пригодным для работы в то время. Он был исключительно человек чувств, да еще кроме того совершенно не умеющий ими владеть. Когда чувство в нем направлялось партией, – оно двинуло его на подвиг. Но отрезанный от нее и не имея в себе самом руководящей idee, он, совершив неизмеримо бесчестный поступок, бесславно погиб. Пусть великодушно простят этого несчастного человека его старые товарищи…

20. «Листок Народной Воли», № 2, от 20 августа 1880 г.

«К характеристике Лорис-Меликова»[287]

Около полугода прошло уже с той поры, когда воцарение Лорис-Меликова* было встречено дружным хором газетных ликований, как начало новой эры. Несомненно, что общественное мнение значительно расходилось в этом случае с голосом печати. Тем не менее мириады газетных листков, наводняющие ежедневно все закоулки России, не могли, разумеется, не производить известного действия на общественное мнение. Уверения в несомненной близости реформ были так решительны, разные слухи из «достоверных источников» так единогласно говорили о богатых милостях, ожидающих Россию, что трудно было уже вовсе не поверить. А верить вдобавок так хотелось…

Прошло полгода. Условия для правительства были самые благоприятные. Не раз оно раньше заявляло публично, что и радо было бы «возвратиться» (?) к либеральной политике, да только мешают кинжалы и динамит революционеров. За последние месяцы ни кинжалы, ни динамит не проявляли ничем своего существования. Целое полугодие полнейшей тишины революционеры подарили правительству, и оно без всякого ущерба для своей амбиции могло сделать что угодно. А между тем реформ все нет. Что же это означает? […] Бесполезно, конечно, пускаться в догадки, была ли у правительства хоть одну секунду решимость исполнить обещания, или они с самого начала давались в намерении только одурачить почтенную публику и заручиться ее содействием на случай ожидаемой инсуррекции. Как бы то ни было, страхи правительства скоро исчезли. Революционеры в бой не пошли, и беспокоиться, значит, не было особенных причин, тем более, что правительство с обычным легкомыслием так же легко из спокойствия революционеров заключило о их бессилии, как раньше пришло в ужас при сравнительно неважном факте взрыва во дворце. […]

Прекрасные обещания бледнеют, стушевываются, заменяются новыми побрякушками, каждый раз все менее и менее значащими, а пока обществу отводят таким образом глаза, у правительства идет работа поважнее.

Мы не отказываем этой работе в целесообразности. Каждый сколько-нибудь умный деспот, Николай[288], Трепов* или Ларис[289], одинаково признал бы необходимую перетасовку генерал-губернаторов. В интересах самой власти требовалось убрать Тотлебена*, способного своими мероприятиями возмутить против правительства вернейших слуг. Точно так же вполне целесообразно ограничение прав и отдельных г. губернаторов и подчинение их, а также III отд. одной центральной власти. Вообще Ларис систематизировал абсолютизм, принявший за предшествующий год какой-то бестолковый характер. Остальные действия Лариса имели в виду усиление средств полиции и администрации: в Петербурге, напр., число околоточных увеличивается с 250 до 500, так что в иных местах околотки состоят уже всего из 3–4 домов. Городовые избавляются от исполнения не идущих к службе формальностей и пр.

Все это как нельзя более резонно. Мы отдаем Лорис-Меликову полную справедливость в том, что он последовательно развивает принципы абсолютного государства. Но при чем тут общество, народ, свобода, самодеятельность?

Полагаем, что ровно ни при чем. А между тем вся положительная деятельность Лариса исчерпывается подобными мероприятиями. Все остальное – шарлатанство, даже замаскированное не особенно тщательно: посуливши российским гражданам участие «в восстановлении правильного течения государственной жизни», Лорис некоторое время играл в Верховную Комиссию. Но к середине марта он, очевидно, уже убедился, что российские граждане настолько смирны и покладисты, что им можно кинуть и менее опасную игрушку. Мало-помалу Верховная Комиссия окончательно стушевалась. Где она, что делает, ничего неизвестно, но общественные ожидания уже возбуждены, и вот для некоторого удовлетворения их начинаются мероприятия, они имеют своею целью уже не изменение системы, но придают ей якобы более мягкий характер. 3 апреля опубликовано распоряжение о пересмотре сведений касательно административно сосланных. Того же числа знаменитый гонитель просвещения, Григорьев*, сменен с назначением на его место Абазы[290] известного за либерала; 24 апреля слетел с места граф Толстой, и его заменил в синоде профессор Победоносцев*, а в министерстве – предполагаемый автор русской конституции, Сабуров*. Все эти деяния сопровождаются усиленным раздуванием их чьими-то услужливыми руками на столбцах европейских газет. Чего только не наговорили о «пересмотре сведений»! А между тем возвращение административных ссыльных, попавших в места более или менее отдаленные «по ошибке», или заявивших свое раскаяние, всегда, разумеется, практиковалось, и ничего тут нет нового или особенного.

То же самое можно сказать по поводу перемен в личном составе правительственных лиц. Из чего тут шуметь? Нужно ли доказывать, что при существовании известной системы самый либеральный начальник не может доставить свободы и независимости для прессы. В главном управлении немало было либеральных людей, цензорами бывали очень честные литераторы, а, несмотря на это, мы уже видим, до какого состояния доведена наша пресса. Говорят, г. Абаза заявил некоторым редакторам, что он допустит свободу обсуждения в тех же пределах, как это было в 60-х годах. Нельзя сказать, чтобы система была особенно определенная. Подождем, что-то скажет нам комиссия по составлению нового цензурного устава. Остальные из либеральных светил обновленного правительства пока заявили себя еще менее. Г. Победоносцев успел только произнести перед воспитанницами Ярославского дух. уч. речь, где уговаривает, между прочим, девушек: «Не слушайтесь тех новых лжепророков, которые хотят вывести вас из скромной сферы семейной жизни, сфера эта и без того широка… и вам не будет не только необходимости, но и возможности заседать еще в каких-либо собраниях» (Страна, № 48). Что касается Министерства народного просвещения, то граф Толстой, прощаясь с сослуживцами, в присутствии 150 человек «нашел возможным заявить, что ему достоверно известно, что с его выходом в отставку никаких перемен в нашей учебной системе не будет» (С.П.Б. ведомости, 1 мая). Городские слухи утверждают даже, что по воле государя никакие изменения в учебном ведомстве ни в коем случае не должны быть производимы иначе, как с согласия гр. Толстого. Отставка довольно оригинальная!

Предоставляем подумать об этом проповедникам смирения, которые на всякие проявления возмутительнейшего насилия рекомендуют России отвечать удвоенным холопством и покорностью. Мы со своей стороны скажем, что говорили всегда. Не смирение нужно, нужен протест, отпор. […]

21. Е. А. Перетц*

Из дневника (запись 29 сентября 1880 г.)

Вечером был у меня И. И. Шамшин[291]. Он рассказал мне много интересного о трудах своих по Верховной Распорядительной Комиссии. Все лето провел он по поручению графа Лорис-Меликова за разбором и пересмотром дел III отделения, преимущественно о лицах, высланных за политическую неблагонадежность. Таких дел пересмотрено им около 1500. Результатом этого труда было, с одной стороны, освобождение очень многих невинных людей, а с другой – вынесенное Шамшиным крайне неблагоприятное впечатление о деятельности отделения. Весьма вероятно, что доклад об этом Ларису много способствовал предложению его упразднить это учреждение, столь ненавистное в России.

По словам Ивана Ивановича, дела велись в III отделении весьма небрежно. Как и понятно, они начинались почти всегда с какого-нибудь донесения, например, тайного агента, или записанного полицией показания дворника. Писаны были подобные бумаги большею частью безграмотно и необстоятельно; дознания по ним производились не всегда; если и производились, то слегка, односторонним расспросом двух-трех человек, иногда даже почти не знавших обвиняемого; объяснений его или очной ставки с доносителем не требовалось; затем составлялась докладная записка государю, в которой излагаемое событие освещалось в мрачном виде, с употреблением общих выражений, неблагоприятно обрисовывающих всю обстановку. Так, например, говорилось, что обвиняемый – человек вредного направления, что по ночам он сходится, в преступных видах, с другими, подобными ему людьми, ведет образ жизни таинственный; или же указывалось на то, что он имеет связи с неблагонадежными в политическом отношении лицами; далее упоминалось о чрезвычайной опасности для государства от подобных людей в нынешнее тревожное время и в заключение испрашивалось разрешение на ссылку, в административном порядке, того или другого лица. Бессодержательные докладные эти записки переписываемы были чрезвычайно красиво на отличной бумаге.

[…] Когда он требовал эти бумаги, отвечали обыкновенно, что их нет, при возобновлении же требования, особенно под угрозою пожаловаться графу Лорису-Меликову, производились розыски и часто находимы были недостававшие листы; иногда оказывались они на дому у того или другого чиновника, иногда в ящиках столов в канцелярии; раз случилось даже, что какое-то важное производство отыскано было за шкафом. […]

По случаю возникшей в последние годы революционной пропаганды, признано было необходимым усилить денежные средства III отделения по розыскной части. На это ассигнован был дополнительный кредит на 300 000 руб. в год. Как же употреблялась эта сумма? Более половины ее, вопреки основным сметным правилам, отлагалось для составления какого-то особого капитала III отделения. Остальное делилось на две части, из которых одна шла на выдачу наград и пособий чиновникам, а другая – агентам, наблюдавшим преимущественно за высокопоставленными лицами. Эта последняя деятельность отделения была, говорят, доведена до совершенства. Шефу жандармов было в точности известно, с кем знаком тот или другой правительственный деятель, какой ведет образ жизни, у кого бывает, не имеет ли любовницы и т. п. Обо всем этом, не исключая и анекдотов, случавшихся в частной жизни министров и других высокопоставленных лиц, постоянно докладывалось государю. Одним словом, наблюдения этого рода составляли чуть ли не главную заботу нашей тайной полиции.

При таком направлении деятельности III отделения неудивительно, с одной стороны, что ему частенько вовсе были неизвестны выдающиеся анархисты, а с другой, что оно почти без разбора ссылало всех подозрительных ему лиц, распложая людей, состоящих на так называемом нелегальном положении.

22. Г. К. Градовский*

Из воспоминаний

– Слышали, Толстой[292] сменен?

– Во истину сменен!

Это «христосование» дорого обошлось «Голосу», когда два года спустя последовала «реставрация» Толстого и реакция «воскресла» с небывалой силой. Точно так же дорого обошлась и земству забаллотировка гр. Д. А. Толстого в Рязанской губ. За свое падение в 1880 году беззастенчиво мстил потом упрямый и себялюбивый «просветитель», сам не знавший тех древних языков, которые он так неумело навязывал под чужую указку русскому юношеству в течение долгих 14 лет. До него изучение латыни требовалось для поступления в университет, но было свободно; можно было и не учиться латинскому языку в гимназии и выдержать из него экзамен в университете, греческий язык требовался только для филологов. Древние языки уважались гораздо более новейших. При насильственном же и полицейском режиме гр. Д. А. Толстого классиков никто не знал, а грамматические упражнения превратились в источник страдания и ненависти к самой гимназии, к книге и учению. Вот почему все радовались падению Толстого в 1880 году, как предвестнику освобождения от нарочитого отупления молодежи, не предвидя еще долгих годов будущего мрака, сыска и произвола. После пушкинских дней даже отчаянному пессимисту нельзя было предугадать, что государство снова превратится в «толстовку» и что ненавистный, осужденный самим правительством, забаллотированный земством министр вернется с торжеством, разрушит все благие начинания предшествовавшего царствования и станет вымещать свои обиды и уколы мелочного самолюбия с нецеремонной откровенностью, потешаясь над университетами, общественными учреждениями, печатью, над всей Россией, уготовляя ей новые ужаснейшие бедствия.

Но в 1880 году хорошее событие было встречено радостно. Никто не предчувствовал, что сулит России и появление на должности обер-прокурора св. синода нового деятеля. Никто еще не знал тогда К. П Победоносцева и не предвидел, что церковь и духовенство весьма скоро пожалеют даже о временах гр. Д. А. Толстого.

Как уже сказано, печать заговорила бодрее и прямее после пушкинского праздника. Это всегда служило и будет признаком улучшения в положении государства и общества и хорошей рекомендацией политических деятелей. Скоро, после долгого запрета, получил возможность возобновить свою речь И. С. Аксаков*, начавший издавать еженедельную «Русь»[293]. […]

Конечно, и я попробовал предъявить свои права на снятие запрещения с «Русского Обозрения»[294], опираясь на знакомство с гр. Лорис-Меликовым. Его, несчастного, осаждали с раннего утра до поздней ночи. Он знал, что каждый ждет от него какого-нибудь разрешения или восстановления нарушенного права. […] Надо было освобождать из тюрем и ссылки множество лиц, проверив прежние о них тайные «сведения и заключения», на той зыбкой почве, которая называется «политической благонадежностью». Настоятельно было подумать о давно назревших улучшениях и преобразованиях. От реакционного застоя и произвола стон стоял по всей Руси, в центре и на окраинах. Надо было еще пуще своего глаза охранять Государя от эпидемии покушений, обезоружить крамолу разумными средствами и восстановить действие закона и правосудия.

Я застал «диктатора» России почти больным, пожелтелым. Большие глаза его имели усталый, страдальческий вид.

– И вы на меня? – спросил он с улыбкой.

– Нет, Брут не против вас… Я знаю, что беспокоить вас теперь грешно.

– Однако же есть просьба?

– Если угодно, имеется, – и я напомнил о «Русском Обозрении», о котором я раньше ему рассказывал, когда он приезжал в Петербург после войны, не имея никакого назначения.

– Друг мой, не просите! Отказать вам не могу, но вы поставите меня в неприятное положение! И без того уже на меня косо глядят из всех щелей, а тут разом в «красные» зачислят. Будет учреждена комиссия об улучшении печати, под председательством гр. Балуева, выйдет новый закон, старые запрещения снимутся, и вы без всяких просьб получите свою газету.

– Конечно, я не стану осложнять ваше великое, доброе дело, но комиссия!.. Пока она начнет, да кончит, пока солнце взойдет, роса очи выест!.. Так говорим мы, хохлы… Вы все теперь можете, вы – верховный распорядитель; издайте «временные правила»… Мы их выработаем в 24 часа…

– Разве так горит? Закон все же основательнее.

– Временные правила у нас держатся десятки лет, а законы нарушаются, даже если их сочинят бесконечные комиссии.

– Не так-то легко мне властвовать, как вы думаете, – со вздохом сказал М. Т. Лорис-Меликов.

23. М. Е. Салтыков-Щедрин*

Из письма Н.Д. Хвощинской (15 мая 1880 г.)[295]

[…] Уверяю Вас, что цензура все еще сильнее меня. Хоть и обещают нам времена льготные, но это еще в будущем. Да при том надо посмотреть, что за льготы такие. Уже был вопрос о предостережении «Отечественным запискам» за апрельскую книжку, и, как удостоверяет меня Н. С. Абаза*, только он спас от этой кары, приводящей журнал к вожделенному концу. Я думаю, что льготы действительно будут, но сомневаюсь, чтоб они распространялись на ту общечеловеческую почву, которая составляет pia desidera[296] «Отечественных записок». Для нашего журнала, по-видимому, нет ни правой, ни левой – все карты биты. На днях Абаза говорил мне: «Ваш журнал внушает к себе в известных сферах чрезвычайное озлобление, поэтому я могу Вам посоветовать только одно: осторожнее!» На что я ему возразил, что у нас есть только одно понятие, прочно установившееся – это: осторожнее! И затем, взяв одр свой, возвратился в дом свой для дальнейших по сему предмету размышлений. А результат таковых следующий: как бы при либералах-то именно и не погибнуть. Двенадцать лет как я хожу за «Отечественными записками», видел Лонгинова*, видел Шидловского* и все-таки: жив есмь и жива душа моя! А вот либералы, пожалуй, и подкузьмят.

На днях был я у гр. Лорис-Меликова (сам пожелал познакомиться), принял отлично-благосклонно, расспрашивал о прежней моей ссылке в Вятку, и вдруг, среди благосклонности, вопрос: «а что, если бы Вас теперь сослали (я, конечно, шучу, прибавил граф)?» На что я ответил, что в 1848 г. мое тело было доставлено в Вятку в целости, ну, а теперь, пожалуй, привезут только разрозненные члены оного. А впрочем, дескать, готов, только вот как бы члены в дороге не растерять. Тем не менее должен сказать: это человек хороший и умный. Знает солдата до тонкости, а стало быть не чужд и знания народа. И представьте себе, в течение часа ни разу меня не обругал. Так что я опять, взяв одр, пошел в дом свой…

24. Ф. М. Достоевский*

Из «Пушкинской речи» (8 июня 1880 г.)[297]

«Пушкин есть явление чрезвычайное и может быть единственное явление русского духа», – сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое. Да, в появлении его заключается для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание. […]

В «Алеко» Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал же он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество, и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного общества, то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться: дешевле он не примирится, – конечно, пока дело только в теории. Это все тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот, повторяю, зародился как раз в начале второго столетия после великой петровской реформы, в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы. О, огромное большинство интеллигентных русских, и тогда при Пушкине, как и теперь, в наше время, служили и служат мирно в чиновниках, в казне или на железных дорогах и в банках, или просто наживают разными средствами деньги, или даже и науками занимаются, читают лекции – и все это регулярно, лениво и мирно, с получением жалованья, с игрой в преферанс, безо всякого поползновения бежать в цыганские таборы или куда-нибудь в места, более соответствующие нашему времени. Много-много что полиберальничают «с оттенком европейского социализма», но которому придан некоторый благодушный русский характер, но ведь все это вопрос только времени. Что в том, что один еще и не начинал беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой двери и об нее крепко стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает, если не выйдут на спасительную дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех ожидает это: довольно лишь «избранных», довольно лишь десятой доли забеспокоившихся, чтоб и остальному огромному большинству не видать через них покоя. […]

Ну и что же в том, что, принадлежа, может быть, к родовому дворянству и, даже весьма вероятно, обладая крепостными людьми, он позволил себе, по вольности своего дворянства, маленькую фантазийку прельститься людьми, живущими «без закона», и на время стал в цыганском таборе водить и показывать Мишку? Понятно, женщина, «дикая женщина», по выражению одного поэта, всего скорее могла подать ему надежду на исход тоски его, и он с легкомысленною, но страстною верой бросается к Земфире: «Вот, дескать, где исход мой, вот где может быть мое счастье, здесь, на лоне природы, далеко от света, здесь, у людей, у которых нет цивилизации и законов!» И что же оказывается: при первом столкновении своем с условиями этой дикой природы он не выдерживает и обагряет свои руки кровью. Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его – без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:

Оставь нас, гордый человек:

Мы дики, нет у нас законов,

Мы не терзаем, не казним.

Все это, конечно, фантастично, но «гордый-то человек» реален и метко схвачен. В первый раз схвачен он у нас Пушкиным, и это надо запомнить. Именно, именно чуть не по нем, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду, или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону терзающему и казнящему, и призовет его, только бы отомщена была личная обида его. Нет, эта гениальная поэма не подражание! Тут уже подсказывается русское решение вопроса, «проклятого вопроса», по народной вере и правде: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве», вот это решение по народной правде и народному разуму. «Не вне тебя правда, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь, наконец, народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить». […]

Нет, положительно скажу, не было поэта с такой всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов, перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось. Это только у Пушкина, и в этом смысле, повторяю, он явление невиданное и неслыханное, а, по-нашему, и пророческое, ибо… ибо тут-то и выразилась наиболее его национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии, народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего, таящегося уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа русской народности, как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности? […]

Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени также дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей. Если захотите вникнуть в нашу историю после петровской реформы, вы найдете уже следы и указания этой мысли, этого мечтания моего, если хотите, в характере общения нашего с европейскими племенами, даже в государственной политике нашей. Ибо что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила Европе, может быть гораздо более, чем себе самой? Не думаю, чтоб от неумения лишь наших политиков это происходило. О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди, поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону! Знаю, слишком знаю, что слова мои могут показаться восторженными, преувеличенными и фантастическими. Пусть, но я не раскаиваюсь, что их высказал. Этому надлежало быть высказанным, но особенно теперь, в минуту торжества нашего, в минуту чествования нашего великого гения, эту именно идею в художественной силе своей воплощавшего. Да и высказывалась уже эта мысль не раз, я ничуть не новое говорю. Главное, все это покажется самонадеянным: «Это нам-то, дескать, нашей-то нищей, нашей-то грубой земле такой удел? Это нам-то предназначено в человечестве высказать новое слово?» Что же, разве я про экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина. Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю «в рабском виде исходил благословляя Христос»[298]. Почему же нам не вместить последние слова Его? Да и сам он не в яслях ли родился? […]


Из письма жене (8 июня 1880 г.)[299]

[…] Утром сегодня было чтение моей речи в «Любителях»[300]. Зала была набита битком. Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! Что петербургские успехи мои! Ничто, нуль, сравнительно с этим! Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями, и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать – ничто не помогало: восторг, энтузиазм (все от «Карамазовых»!) Наконец, я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем. Все, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений!) Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил – я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: всё ринулось ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты – всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все, плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика: «Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!» «Пророк, пророк!» – кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами, Анненков[301] подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. «Вы гений, вы более, чем гений!» – говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя – есть не просто речь, а историческое событие! […]

25. И. И. Попов*

О впечатлении, произведенном на молодежь речью Ф.М. Достоевского

На II курсе Института я познакомился с Ф. М. Достоевским. Мы, молодежь, признавая талант и даже гениальность писателя, относились к нему скорее отрицательно, чем положительно. Причины такого отношения заключались в его романе «Бесы», который мы считали карикатурой на революционных деятелей, а главное – в «Дневнике Писателя», где часто высказывались идеи, по нашему разумению, ретроградного характера. Но после знаменитой речи Достоевского на пушкинских торжествах в Москве, которую приветствовали и западники, и славянофилы, и молодежь, под гипнозом общего настроения и наше отношение к нему изменилось, хотя речи мы не слыхали. Знаменитая речь произвела впечатление не столько своим содержанием, сколько по форме. В ней проводились идеи, не приемлемые для западников и особенно для бунтарски настроенной молодежи, которая не могла принять призыва Достоевского – «смирись, гордый человек». Речь дала нам в Институте за вечерним чаем богатый материал для споров, в которых приняли участие и преподаватели. Я принадлежал к небольшой группе левого крыла, возражавшей против речи. Тем не менее в конце концов, увлеченные общим порывом, мы даже в «Дневнике Писателя» стали находить не только приемлемые, но и приятные для нас суждения и комментировали их по своему. Так, в рассуждениях Достоевского о «сермяжной Руси», которую, если призвать, то она устроит жизнь хорошо, так, как ей нужно, мы усматривали народническое направление, демократические тенденции[302]. Достоевский завоевал симпатии большинства из нас, и мы горячо его приветствовали, когда он появлялся на литературных вечерах. Этот перелом в отношениях молодежи к Достоевскому произошел в последний год его жизни.

26. «Листок Народной Воли», № 3, от 20 сентября 1880 г.

Творческая сила абсолютизма исчерпала себя до дна. Косность, рутинность, неспособность приспособляться – вот такие свойства лицом к лицу с требованиями новой жизни проявляет этот одряхлевший, старческий организм. Умирай же скорее, отживающий строй, очищай свое место для новой идеи, для новых общественных сил! […]

Менее всего способен возбудить в себе сомнения демократизм новой России. В смысле принципа об этом не стоит даже толковать, достаточно указать хоть на легальную литературу, где одни выжившие из ума Катковы да Мещерские осмеливаются проводить иного рода тенденции. Но принцип в «общем» виде – это еще очень мало. Ведь он мирится и с царизмом, и со всеобщим равенством бесправия. Тут важен вопрос, пережил ли наш демократизм эту первую стадию развития, дорос ли он уже до сознания народной воли, как источника закона, до активного устроения народом своих дел и своей судьбы? Лучшими признаками здесь может служить отношение протестующей народной мысли к правительству и затем самое настроение масс: обнаруживают ли они склонность следить за политикой, за действиями правительства, обсуждать их. В этом смысле признаки у нас оказываются самые благоприятные. Повсюду, во всех слоях народа, за правительство стоит только то, что не развито, не способно рассуждать. Все сознательное – по тем или другим причинам – против него. В интеллигентной революции ненависть и презрение к правительству безграничны даже у людей, принципиально отвергающих значение правительств. Не менее резко проявляется то же отношение в крайних сектах раскола. […]

Для правительства это пробуждение народной критики составляет симптом чрезвычайно опасный, потому что мужик совсем не то, что человек интеллигенции. Наша братия, привыкшая к отвлеченностям, может разграничивать в уме, как логические понятия, что в действительности связано в неразрывное целое. Поэтому мы можем понимать всю гнусность известной правительственной системы, и в то же время колебаться: бороться ли против нее? Не составляет ли она только отражение социальных отношений и проч. Мужик судит проще. Своим непосредственным здравым смыслом он слишком хорошо чувствует значение государства и правительства, показывающих ему ежедневно и рублем и кнутом всю реальность своего существования. И уж если мужик дойдет до критики, до вмешательства в политику, он не оставит правительства в покое. Еще большую важность представляет разочарование в царе. Царь в политике мужика то же, что Бог в религии. Он силен и высок беспредельно, но лишь до тех пор, пока против него не возбуждается ни малейшего сомнения. Докажите возможность полной измены царя народу, и самый принцип царизма пошатнется. А между тем царем, в конце концов, держится все право мужика, вся правда на земле… Нет царя – логика мужика волей-неволей должна искать других основ и гарантий правды. К чему должны привести эти изыскания, не трудно догадаться, не трудно видеть и на примере «радикальных» рабочих. […]

Остальные сословия, наиболее развитые, не могут идти в этом отношении ни в какое сравнение с крестьянством. Мы видели, как беспомощно уступило дворянство свои сословные права в 61 году, как пассивно смотрело оно на свое уничтожение и разорение. В настоящее время с такой же дряблостью наше общество переносит самый возмутительный произвол администрации. Ни масса ссылок, ни нарушение личной и имущественной неприкосновенности, ни оскорбительное подчинение уряднику, городовому, дворнику – не возбудило в обществе никакого коллективного отпора. Несколько жалких петиций, полных рабского унижения – вот и все, на что хватило его сил. Мы не хотим сказать, чтобы общество состояло из людей глупых, трусливых, не способных ни понимать, ни бороться. Нет, это общество производит самых отважных и на все готовых протестантов. Но в том-то и дело, что общество способно производить сколько угодно Кропоткиных*, Лизогубов*, Осинских*, Соловьевых*, но не находит сил отстоять даже самые ничтожные земские или дворянские права. […]

Наш дворянин, купец, мещанин – только формально связаны со своим сословием; человек интеллигентный или рабочий одинаково или занимаются каким-либо промыслом, не думая ни о каких общественных вопросах, или, если уже появилась у них искра божья, одинаково делаются революционерами, социалистами, не хотят знать для себя другой святыни, кроме народа и его прав и интересов. Это относится даже к нашей нарождающейся буржуазии. Конечно, со временем из нее может выработаться сословие, но теперь – в чем проявляется ее сословная идея, солидарность, единство? Ровно ни в чем. […]

Еще год тому назад мы обращали внимание читателя на всю важность такого соотношения русских политических сил[303]. Оно вполне определяет весь наш ближайший план действия. Не имея перед собой другой сплоченной силы, кроме государства, наш народ нуждается, главным образом, в устранении этого врага. С остальными ему не трудно будет справиться, потому что они состоят из отдельных личностей, а народ – несет принцип. Можно с уверенностью сказать, что в случае общего государственного переворота таланты, энергия и даже своекорыстие отдельных лиц обратились бы у нас на служение народу совершенно так же, как во время Мирабо[304] и Сийэсов[305] служили буржуазии. При таких условиях в основу будущего государственного и общественного строя естественно заляжет та идея, которая живет в массах, ибо другой у нас не имеется.

Наша обязанность взвесить эти условия и употребить все старания, чтобы ликвидация существующего государственного строя произошла как можно скорее, прежде чем под его покровом успеют сформироваться и окрепнуть какие-либо сословия, способные противопоставить народу свою общественную идею и вырвать плоды победы из рук рабочей демократии.

Глава 7. Накануне