Там, в Брянске, отец написал и выпустил книгу рассказов. А потом почему-то ударился в кулинарию. Любил ходить на базар, выбирать продукты и вообще был докой по этой части. В этом есть что-то национальное. Практика базара. На Востоке, на Юге базар — это все, это жизнь, это способ существования, это мироощущение, это удовольствие. Это средство массовой информации.
Потом мать от нас ушла, мы остались вдвоем. Мое детство — с восьми до четырнадцати — Брянск.
Брянск — это театр с колоннами, овраги, колокольни, рынок у самой Десны-реки. Я помню в детстве в Брянске на 7 Ноября на площади перед обкомом партии натягивали экран и показывали «Ленин в 1918 году», «Ленин в Октябре». Стоит огромная толпа на морозе и смотрит, как на бледном экране перемещаются плохо различимые тени…
Знаете ли вы, как обидно, когда тебе не верят, что ты родился в Москве? Мне не верили.
Жизнь в маленьком городке очень мне потом помогла: было легко знакомиться и разговаривать с разными людьми.
Я не был в Брянске более тридцати лет. А он появляется в снах — школа, дорога из дома. Или про сто, вне изображения возникает какая-то особая тональность, настроение, и я понимаю, что это Брянск.
К журналистике я приобщился рано. Работал в многотиражках «Московский водник», «Знамя труда». И очень хотел попасть в штат «Литературной России», это тогда была крупная газета, орган Союза писателей России (писателей! — предел мечтаний). А меня не брали из-за национальности, хотя завотделом хотела взять. Она мне говорила:
— Лева, я бы с удовольствием. Но вот наш редактор, Константин Иванович Поздняев, он не любит евреев. Если вы можете как-то обойти этот момент или повлиять на него… Поговорите со своими родителями.
Мне было двадцать лет. Я был совсем инфантильный мальчик. Пришел домой и пожаловался на судьбу. Я тогда жил с матерью и отчимом. Отчим был председателем московского горкома графиков.
В это время строили дом на Грузинской (в котором потом жил Высоцкий), это был дом горкома графиков. И в этом же доме кто-то из Михалковых должен был покупать квартиру… Или старший Михалков для кого-то квартиру «делал»? Короче говоря, как-то нашли возможность ему позвонить, объяснить связь между этой квартирой, мной и «ЛитРоссией».
Михалков позвонил Поздняеву. И позже содержание этого разговора мне передавали так.
Михалков, заикаясь, говорит:
— Костя, ты, говорят, это, ж-жжидов н-не б-берешь?
Я потом был свидетелем подобного, когда освещал секретариаты Союза писателей как корреспондент «ЛитРоссии»: Михалков со всеми был на «ты», с пожилыми людьми как со школьниками разговаривал.
Перепугавшийся Поздняев оправдывается:
— Сергей Владимирович, да у меня и замредактора еврей, и ответственный секретарь…
Тогда Михалков ставит точку:
— Ну, ты одного жиденка еще возьми. Новоженов фамилия.
В результате этого звонка я стал работать в отделе информации.
Очень хорошо помню, как начинался рабочий день в редакции. Все время: пойдем по сто грамм, пойдем еще… Первое, что я увидел в первой своей газете, — это бутылка водки, батон хлеба за 28 копеек и колбаска, нарезанная ломтями, такая была у меня журналистская практика. А впереди же — рабочий день; и выпивали по стакану и шли на задание. Умирали тогда исключительно от пьянства. Никто не умирал от рака или СПИДа.
Я прихожу вечером в редакцию и вижу: ответственный секретарь, покойный ныне, Дима Пискунов сидит и плачет. Я испугался и говорю:
— Чего ты плачешь?
Он говорит:
— Кеннеди убили. Роберта.
Я отошел в сторону и думаю: ведь действительно, личное горе переживает человек. Хотя совершенно пьяный. Плачет, слезы. Пожилой человек. Где Кеннеди, где он?!
Я в первый раз выпил в семь лет со своим приятелем на поминках его отца. И на самом деле я очень люблю пить. И всегда любил. Но сейчас уже нет времени на похмелье. Иногда выпьешь, конечно, но все равно с оглядкой. Я ведь на телевидении. Значит, думаешь о том, с каким лицом выйдешь вечером в эфир. И потом — ответственность, раньше всегда был кто-то, кто заменит, подопрет. А сейчас я крайний.
Когда ты знаешь, что вечером — прямой эфир, пусть даже всего десять минут, спокойным в течение дня оставаться невозможно. Это можно сравнить с непрекращающимся напряжением перед серьезным экзаменом.
И когда уже выходишь из эфира и понимаешь, что все наконец сложилось и пронесло, то чувству ешь необыкновенную легкость, хочется прыгать. А на дворе — начало первого. И в принципе, нужно ехать домой и ложиться спать.
А у тебя ощущение двоечника, которому достался единственный билет, который он выучил. И хочется куда-то ехать и общаться.
Первый год мы все время выпивали, праздновали каждый эфир. Потом поняли, что, наверное, скоро умрем: мало того, что не спим, так еще и выпиваем. И постепенно это стало сходить на нет.
Иной раз, конечно, и теперь выпьешь, но обычно едешь домой, там все уже спят, ругаются сквозь сон, «работа твоя дурацкая». Но ты все равно еще два часа ходишь, читаешь, ложишься наконец в 3–4. Нервишки уже никуда.
С едой у меня сложные взаимоотношения. Я стал бояться ощущения сытости. С этим чувством трудно работать, жить, разговаривать. В сон клонит. В молодости я любил поесть, теперь это прошло. Наступил период, когда хочется быть немного голодным. Я, конечно, не стал безумно богат, но некоторого материального благополучия достиг. Я понял, что и завтра будет еда, и послезавтра, — синдром человека, спасшегося с «Титаника», исчез.
Остались какие-то здоровые вещи — кусочек поджаренного хлеба, глоток чего-нибудь вкусного. Хотя как-то странно: когда остаюсь один, вообще есть не могу, просто хожу и страдаю от голода.
Возвращаясь к работе в «ЛитРоссии», не могу не вспомнить, как же собственно я начал писать. Сам момент создания первого художественного произведения, в общем-то, не был связан с редакцией. К моей жене приехала сестра, им нужно было ходить по магазинам, они как две сороки трещали, а я был вынужден плестись сзади. Мне было страшно скучно и хотелось перенестись в какое-нибудь другое место, не присутствовать при этом. И как люди считают баранов перед сном, я стал что-то сочинять. Сочинил историю, пришел домой — записал, и ее напечатали. В «Литературной газете». На той самой последней полосе — 16-й странице, в знаменитом «Клубе 12 стульев». Дело в том, что мой сосед по редакционному кабинету Володя Владин без конца пропадал в «Литературке», был одним из авторов знаменитого «Бурного потока» — романа века, пародийного произведения пародийного писателя-душелюба Евгения Сазонова. Именно Владин и отнес мое первое произведение в «ЛГ». Несколько последующих лет я был автором «Клуба ДС».
Жанр юмористической миниатюры как-то очень совпал с моей внутренней самооценкой. У меня всегда были очень скромные притязания. Я понимал: столько уже написано, одно лучше другого! И имею ли я право, жалкий раб, отнимать у человека время, отвлекая его от великих шедевров?! Со своим скромным талантом я могу отвлечь его на 5-10 минут.
Кстати, в советской литературе всегда существовал комплекс маленькой формы. Советская литература страдала гигантоманией, как любое фашистское искусство. Люди, которые писали «кирпичи», были людьми. Все остальные — второй сорт. И так — во всех творческих союзах. Скульпторы-монументалисты не признавали графиков, живописцы — карикатуристов. Чем больше, в смысле объема, человек делал, тем больше он был художником. А юмористы — это вообще эдакие евреи от литературы. Такой маленький презираемый народец. Но — читаемый! Вспомните, читать «Литературку», советскую «толстушку», начинали исключительно с последней полосы. Юмористы были своего рода диссиденты от литературы.
Женился я четырежды. Мой первый брак был по большой любви — вероятно, именно поэтому он закончился несчастливо. У меня вообще складывается впечатление, что такой финал обязателен для каждой настоящей любви. А когда мы «не сошлись характерами» и довольно быстро разошлись, я, как и многие мужчины, нашел для утешения родственную душу. Впрочем, это уже история моего второго брака.
А может быть, любовь — это когда кого-то не любишь меньше, чем всех остальных?
Моя вторая жена — биолог, сейчас занимается психологией в Соединенных Штатах. Она получила грин-кард следующим образом: принесла вырезки из «МК», где рассказывается о том, как на редакцию напали члены черносотенного общества «Память», и получила статус политического беженца. Живет в Детройте. Сам объект нападения находится здесь.
Последний брак, в отличие от предыдущих, оказался «затяжным». Мы живем с Мариной вместе уже двадцать лет, и я ни разу об этом не пожалел. И нет желания новых поисков и перемен. К тому же, согласитесь, обременительно жениться до бесконечности. Тем более если у тебя в жизни есть и другие дела.
Я не очень боюсь признаться, что изменял предыдущим женам. Иначе как бы женился на последующих? Запомнился вычитанный когда-то разговор двух молодых людей из окружения Пушкина. Один предложил другому пойти в «дом свиданий». Второй шокирован: как можно, у меня есть жена. А первый возражает: у меня, мол, в доме есть повар, но это не значит, что я никогда не питаюсь в ресторанах. Догадываюсь, что эти слова могут вызвать негодование. Но невозможно как-то суммировать все многообразие причин, толкающих мужчин искать и находить на стороне радость или утешение, или просто отдых. И трижды не прав тот, кто решится провозглашать как аксиому: «Во имя сохранения брака не изменяйте жене!» Или наоборот: «Во имя сохранения брака полезно время от времени заводить романы на стороне».
В каждой семье все по-своему. Теперь уже я твердо знаю, что семейное благополучие — не в отсутствии проблем. А в умении решать их наименее болезненным образом.
Марина — хороший журналист, получала премии Союза журналистов. Она идеальный редактор, и если бы я был в состоянии работать с женой… но это невозможно.
В конце шестидесятых появилась дилемма: уехать или нет. Но моя мать всегда говорила: Россия, родина. К тому же отчим у меня русский. В общем, не хватило у меня мужества уехать одному.