Отправив это письмо, Райзер весь обратился в ожидание, когда же он будет допущен к пастору Маркварду; наконец день был назначен, и теперь он ждал его со смешанным чувством страха, надежды и смиренного отчаяния.
Внутренне он приготовился к высокой театральной сцене, с которой, однако, его ждал полный провал. Он хотел броситься пастору Маркварду в ноги и вымолить у него гром и молнию на свою голову. Свою речь он подготовил заранее и носился с ней повсюду, ожидая лишь часа, когда можно будет предстать перед пастором.
Но в это самое время случилось весьма досадное событие. Отец Райзера, прослышав о происходящем, прибыл в Ганновер, чтобы подать прошение в его защиту, что для самого Райзера было крайне неприятно, поскольку он был уверен, что не нуждается ни в чьем заступничестве, но сам способен своей страстной речью, уже выученной назубок, тронуть сердце пастора Маркварда.
И вот настало утро великого дня, назначенного для встречи с пастором Марквардом. Воображение Райзера, едва он поднялся с постели, сразу наполнилось самыми живыми картинами – как он, исполненный раскаяния и отчаяния, падает к ногам пастора… как тот, растроганный, поднимает его с колен… и прощает…
Наконец он с бьющимся сердцем приблизился к дому пастора и стал ждать, когда его пригласят. Вышел слуга и сказал, что он может войти: его отец уже пожаловал.
Эта новость прозвучала как гром среди ясного неба. На мгновение он даже лишился дара речи. В одну минуту весь его план рассыпался в прах, – он так надеялся говорить с пастором Марквардом наедине, ведь разыграть сцену падения на колени с последующей трогательной и страстной речью он мог лишь в отсутствие свидетелей. Падать на колени перед пастором при ком-то третьем, особенно при отце, – такого он даже представить себе не мог.
Он отослал слугу обратно, велев передать, что непременно хотел бы переговорить с пастором Марквардом наедине. В этом ему было отказано, и он, так и не сыграв свою роль в продуманной до мелочей блестящей и трогательной сцене, принужден был в присутствии отца стоять с понурым видом жалкого преступника, не проронив ни единого слова из своей загодя приготовленной речи.
Им овладело чувство, прежде совсем незнакомое: видеть рядом с собою отца, склонившегося в просительной позе перед пастором Марквардом, было невыносимо – он отдал бы все на свете, лишь бы оказаться в ту минуту за сотни миль от пасторской комнаты.
В лице челобитчика-отца он чувствовал себя вдвойне униженным и опозоренным, и ко всему этому прибавлялась досада от провалившейся сцены с обниманием пасторских ног – все шло так холодно, так пóшло и буднично: Райзер переминался с ноги на ногу, как напроказивший мальчишка, которого заслуженно отчитывают за его шалости, тогда как он воображал самого себя отъявленным преступником и хотел вымолить жесточайшее наказание за свои грехи.
Меж тем едва ли когда в его жизни случай так благоприятствовал ему, как теперь. Если бы ему удалось провести задуманную сцену, бог весть, как далеко бы он зашел и какие бы еще роли сыграл. Возможно, именно в эту минуту решилась его судьба: кем ему стать – лицемером и мошенником или честным и порядочным человеком.
В сущности, задуманная сцена с падением в ноги пастору пусть и не была чистым лицемерием и притворством, но отдавала излишней аффектацией, а переход от аффектации к лицемерию и притворству – известно, как он легок!
Для Райзера стало несомненным благодеянием, что пастор Марквард пропустил мимо ушей выспренние выражения, коими пестрело его письмо, и нисколько не был ими растроган, найдя их лишь забавным и незрелым плодом фантазии, чрезмерно разгоряченной чтением романов и комедий. К тому же, будь Райзер в действительности таким злодеем, каким выставил себя в этом письме, пастор Марквард не только не принял бы в нем ни малейшего участия, но отшатнулся бы от него как от чудовища.
Не пускаясь в долгие рацеи о том, что лишь будущее примерное поведение может искупить его былые прегрешения, пастор Марквард без всякой чувствительности в голосе сразу же обратился к разбитым башмакам и рваным чулкам Райзера и к его долгам, озаботившись тем, как по ним расплатиться и как привести в порядок изорванную одежду. Он не потребовал от Райзера ни торжественного обещания впредь вести себя лучше, ни чего-либо другого, столь же трогательного.
И хотя снова принял на себя заботу о Райзере, держался он с ним сурово и холодно – именно суровость и холодность его обращения пробудили Райзера от забытья и вернули из идеального мира романов и комедий в мир действительный, а все потому, что он так и не сумел разыграть с пастором романтическую сцену и был избавлен от ужасных мук не пустыми мечтаниями вроде того, как бы сделаться крестьянином, но деятельной помощью.
Великое множество добрых намерений вновь затеснилось в его уме после такого поворота судьбы, и, хотя неудавшаяся сцена падения в ноги пастору по-прежнему растравляла его сердце, он и в этом примирился со своей судьбой. Так началась новая эпоха его жизни.
Он съехал от щеточника и снял угол у некоего портного, с которым поселился в одной комнате, ночуя на полу. Госпожа Фильтер и придворный музыкант, жившие в том же доме, снова взяли на себя заботу о нем, раз в неделю предоставляя ему стол. Госпожа Фильтер отдала ему в ученицы жившую при ней маленькую девочку для уроков письма и катехизиса. Райзер опять стал регулярно посещать школу, теперь он снова подавал надежды, сам принц пригласил его к себе и беседовал с ним в присутствии пастора Маркварда, который получил от принца деньги на его содержание и погасил из них Райзеровы долги.
Итак, жизнь его снова пошла на лад, к нему вернулась прежняя усидчивость, хотя внешние обстоятельства отнюдь не благоприятствовали учению: в комнате портного ему было отведено лишь маленькое местечко, где стояло фортепиано, служившее также столом, – под фортепиано на маленькой полочке разместилась вся его библиотека. Когда он читал или занимался, вокруг всегда шумели; зимой пришлось оставаться в хозяйской комнате, летом же он вместе с фортепиано и книгами перебрался на чердак, где мог спокойно спать и никто его не тревожил.
Через несколько недель после того, как Райзер оставил свое прежнее жилище и прежних товарищей Г. и М., случилось жуткое происшествие, которое живо напомнило ему об угрозе, над ним нависавшей.
Как-то раз, возвращаясь домой после хора, Г. был арестован прямо на улице и заключен в одну из самых мрачных тюрем, находившуюся у городских ворот и предназначенную для опаснейших преступников.
Райзера, в ужасе наблюдавшего, как Г. уводят, била крупная дрожь. Но примечательнее всего, что опасение быть принятым за соучастника неведомых ему преступлений стародавнего товарища так его смутило, словно он и вправду был соучастником: страх его воистину походил на страх преступника. Да и как могло быть иначе, если в нем с детства подавляли чувство собственного достоинства? Теперь он чувствовал себя слишком униженным, чтобы противиться приговорам окружающих. Объяви его кто-нибудь преступником, он, наверно, и сам счел бы себя таковым.
Наконец выяснилось, что бывший его товарищ Г. ограбил церковь, украв ночью золотое шитье с алтаря и серебряные оклады молитвенников, хранившихся внутри церковных скамей, для чего взломал несколько замков.
Вот каков был один из тех замыслов, что Г. лелеял в своем уме, по целым дням валяясь в кровати.
Но на церковную кражу он пустился лишь после расставания с Райзером, хотя в других местах приворовывал и прежде.
Обычно такие преступления карались виселицей, и Райзера душил страх подобной участи всякий раз, как он вспоминал, сколь близко прошел от этого человека и как легко мог бы соскользнуть в бездну по ступенькам разных лихих затей вроде тогдашней героической экспедиции на остров за вишнями. Со временем Райзер стал бы усматривать в том ночном походе все больше героического и все меньше предосудительного, и для Г. не составило бы труда подстрекнуть его на другие такие же предприятия.
И кто знает, быть может, эти размышления и смутные догадки еще усиливали смятение Райзера, стоило ему услышать в разговоре имя Г. Ему казалось, что от преступления его отделяет лишь маленький шажок, и у него начинала кружиться голова, как порой бывает у людей, еще далеких от края бездны, но неудержимо влекомых к ней самим этим страхом и уже чувствующих, будто летят в нее.
Мысль, что он легко мог стать соучастником беззакония, рождала в Райзере схожее чувство, словно он уже совершил злое дело, – отсюда и страх, и смятение.
Меж тем до повешения дело все же не дошло. После нескольких месяцев тюремного заключения Г. вынесли более мягкий приговор, навсегда высылавший его за границу. О дальнейшей его судьбе Райзер ничего не слышал. Так закончилась история с умирающим Сократом, имя которого Райзер долго носил как презрительную кличку, хотя сам исполнял вовсе не роль Сократа, но лишь одного из друзей оного, который, стоя в стороне, рыдал, пока Сократ, к вящему умилению зрителей, выпивал отравленный кубок и красиво вытягивался на смертном ложе.
К тому времени Райзер уже более года вел дневник, куда записывал все, что с ним происходило. Дневник этот получился в своем роде весьма примечательным, ибо Райзер не опускал в нем ни единого обстоятельства своей жизни, ни одного мельчайшего случая, как бы незначительны они ни казались. Поскольку же он заносил туда лишь имевшие место случаи, но не фантазии, приходившие ему в голову в течение дня, то и записи получались сухими и скучными, лишенными всякого интереса, каковы, собственно, и были сами происшествия. В сущности, Райзер проживал две жизни, весьма отличные одна от другой: внутреннюю и внешнюю, – и дневник его отражал внешнюю сторону, не заслуживающую быть закрепленной на бумаге. В то время Райзер еще не умел проследить, как внешнее, действительно случившееся влияет на внутреннее состояние духа: его самоиспытующий взгляд тогда еще не приобрел должного направления.
Со временем, однако, дневник его стал улучшаться: он все чаще записывал туда не только события, но также свои замыслы и намерения, чтобы потом проверить, какие из них ему удалось исполнить. Тогда же он установил и занес в дневник правила, коим собирался неукоснительно следовать. Порой он приносил себе торжественные клятвы, как, например, рано вставать, расписывать дни по часам и прочее в таком роде.