Мир накренился и снова вернулся на место. На один малоприятный миг мне показалось, что я забыл, как дышать, но дело наладилось. Радужные круги перед глазами постепенно растаяли. Где-то на дальнем конце дома гулко хлопнула дверь парадной. Грузный тепловоз недовольно буркнул коротким гудком, с натугой таща за собой товарный состав через мост. Яна, по обыкновению чуть нагнув голову, смотрела на меня с доброжелательным любопытством.
– Ты как?
Я подумал и выговорил:
– Нормально.
Звук собственного голоса был непривычен. Интересно, сколько прошло времени?..
– Восемь минут, – ответила Яна. – Чуть дольше, чем я рассчитывала.
Она встала, приподнялась на цыпочки и сильно, с удовольствием потянулась, выгибаясь назад. Под тонкой белой кожей бедер напряглись молодые гибкие мышцы.
– И что теперь? – спросил я.
– А теперь – спать, – заявила Яна, легко нагнулась и подхватила босоножки. – День предстоит непростой, и я бы хотела отдохнуть хотя бы два – три часа. Тебе, кстати, тоже не помешает поспать.
Она легким шагом направилась к чердачной двери. Я остался сидеть.
– Что такое? – Яна обернулась и скривилась в недовольной гримаске. – Не понимаешь?
Я отрицательно покачал головой.
– Нет.
– Ну, просто подумай о том, что ты хотел спросить…или узнать. Смелее, смелее, вот так…Ясно теперь?..
Я подумал.
Я знал.
3.03 – 2.45
Адамов замолчал, задумчиво крутя пальцами ножку водочной рюмки. Я не знал, что сказать, и тоже сидел молча; и Наташа застыла, широко распахнув глаза, приоткрыв влажные заалевшие губы, как будто ребенок, заслушавшийся волшебной сказкой или, может быть, просто человек, далеко ушедший в глубину зачарованных мыслей; и общее наше безмолвие словно породило окутавшую все вокруг поразительную, абсолютную тишину: ни стука колес, ни шорохов, ни поскрипывания вагона; и поезд неслышно пронзал бесконечную тьму за окном, где невидимые леса и дороги уснули глубоким сном без сновидений. Я хотел посмотреть на попутчиков за соседним столом, но то ли выпитая водка была тому причиной, то ли нечто иное, но мне не удавалось никак поймать их в поле зрения, и четыре молчаливые фигуры постоянно ускользали от взгляда. Яркий искусственный свет застыл, сгустился и давил грудь, подобно толще воды на большой глубине.
Я с усилием перевел дух, откашлялся и произнес:
– Похоже на откровение.
Адамов приподнял рюмку, прищурив глаз, посмотрел сквозь нее на свет, преломившийся в дробных гранях, потом опустил руку, вздохнул и провел ладонью по волосам.
– Да, наверное. Не стану утверждать, что понимаю механику того, что произошло тем утром, но за неимением лучших определений…пусть будет откровение, да. Звучит точно лучше, чем передача массива информации, закодированного в произвольно выбранных подсознательных образах с использованием синхронизации токов мозга с источником излучения. Наверное, у меня не слишком изощренное воображение, если дело ограничилось зеленым весенним листком в темноте.
– Мог быть и тетраморф[2], идущий разом в четырех направлениях, – вдруг раздался низкий грудной голос женщины в жемчужных бусах.
– Или унизанные глазами колеса из камня топаза[3], – в унисон отозвался ее спутник.
Адамов и ухом не повел, будто бы не заметил. Мне очень хотелось его спросить: про то, что узнал, что понял, а главное, что запомнил из откровения на крыше дома своего детства, но торопиться не следовало, я ждал – и дождался.
Он снова полез в карман и вытянул свою черную тетрадь, откуда зачитывал нам избранные цитаты современных героев переднего края науки и апологетов теории струн. Положил ее перед собой, разгладил чуть потрепанную по краям клеенчатую обложку, приоткрыл, полистал немного, и заговорил:
– Я начал делать первые записи году, наверное, в 1987-ом, может быть, в 1988-ом. До того все как-то руки не доходили, да и нужды не было. Но года через два или три после тех событий я вдруг заметил, как что-то меняется: проверяя себя время от времени вопросами, обращаясь к тому, что вложила тогда мне в сознание Яна, я почувствовал, что знание вроде бы и остается прежним, но изменились слова – знаете, так бывает, когда выучишь наизусть стихи, очень хорошие, и повторяешь их время от времени, а потом ловишь себя на мысли, что они отличаются от тех, которые изначально прочел. Тут слово, там…в общем, я решил сесть и все записать, зафиксировать для самого себя. Сказано – сделано: купил тетрадку потолще и разом исписал несколько страниц. Перечитал и понял, что это еще не все, многое осталось невыраженным, как образы ускользающего сна, для которых не находится слов. Я стал понемногу дополнять свои записи, тетрадь заполнилась на треть, потом до половины, а фрагменты воспоминаний все время продолжали всплывать: иногда едва ли не каждый день, а порой раз в полгода. Я взял привычку повсюду таскать тетрадку с собой, чтобы не упустить важного. А потом потерял.
– Ой, – подала голос Наташа и округлила губы.
– Точнее, у меня ее украли, – продолжал Адамов. – В 1992-ом, осенью. Как говорится, сапожник без сапог: всю жизнь ловил взломщиков и грабителей, а сам глупейшим образом оставил в автомобиле «дипломат», когда на минуту выскочил за сигаретами. Разумеется, по возвращении вместо него на сидении были только осколки стекла и половинка кирпича, которой высадили окно. Там и ценного-то ничего не было, только кое-какие рабочие бумаги, два бутерброда и тетрадь, но ради нее я постарался: прошерстил с местным участковым и операми из райотдела чердаки и подвалы, и поймал-таки злодеев – двух наркоманов-мальчишек. Сам «дипломат» они еще продать не успели, только сожрали с голодухи бутерброды, а бумаги и тетрадь выбросили на помойку, где – не помнили. Я немного пошарил по мусорным бакам в округе, ничего не нашел и смирился. А потом и забыл. Тогдашние времена вообще сильно укорачивали человеческую память.
За окном что-то бесшумно и ослепительно вспыхнуло, мелькнуло, исчезло. Темнота разорвалась на мгновение и снова сомкнулась.
– А в начале нового века подошла пенсия. Времени стало побольше, жизнь поспокойнее, что располагало к воспоминаниям, и я решил заново записать все, что еще оставалось в памяти. Опять завел тетрадь – специально нашел такую же, как и та, что когда-то украли, – и снова взялся за карандаш. Но вот странное дело: теперь я вспоминал уже не то, что условно можно назвать знанием, а те слова, которыми излагал это раньше, в той старой, первой тетради. И вопросы, которые я когда-то задавал, и полученные ответы превратились в смутные тени, искаженные отзвуки, так что оставалось только как можно точнее воспроизвести содержание давних записей. Но и с этим было не все так просто: многое позабылось, а еще больше изменилось за прошедшие годы – в мире, в людях, во мне, так что для некоторых понятий я подбирал другие, на мой взгляд, более точные образы и определения, частью почерпнутые из книг, частью взятые из стремительно меняющейся жизни. Так что теперь я даже не знаю, как и называть свои записки – но уж точно не доподлинной стенограммой давнего откровения; скорее, это адаптированный пересказ старых записей, сделанных на основе не совсем точных воспоминаний. К тому же, он не окончен: как и четверть века назад, постоянно всплывают откуда-то то слова, то обрывки идей, то вдруг нахожу созвучие своим мыслям в книжках, так что на стройный трактат или связные мемуары это мало похоже.
Адамов мялся, и медлил, и делал паузы, и заговаривал снова, как начинающий автор, неуверенный в собственном произведении и считающий необходимым предпослать ему пространную преамбулу, чтобы то ли объяснить, то ли оправдаться в чем-то. Пальцы теребили загнувшиеся уголки обложки, ладони то напрягались, прижимая тетрадь к столу, то расслаблялись, и наконец подтолкнули ее чуть вперед.
– В общем, извольте. Если интересно, конечно.
Я осторожно протянул руку и коснулся гладкого черного переплета. Адамов вздрогнул. Я замер и вопросительно посмотрел на него.
– Там не с начала…дайте, я покажу.
Он снова взял тетрадь в руки, полистал, раскрыл и протянул обратно, как мне показалось, с некоторым сожалением.
– Вот. С этой страницы.
У него был мелкий, аккуратный и твердый почерк человека, привыкшего к дисциплине. Несколько первых страниц были исписаны убористыми плотными строчками, четкими, как типографский шрифт. Потом текст рвался, распадался сначала на абзацы, а после – на отдельные строки, синие чернила то и дело сменяли стремительные карандашные записи, появлялись пометки на полях, мелькнули рисунки, обведенные рамкой заметки, стрелки, сноски, обрывки фраз, пока последнее слово не замерло, словно нерешительный путник, перед пустыней нетронутого листа.
– Еще не окончено. Но это неважно. Мне кажется, есть вещи, которые до конца дописать невозможно. Писал для себя, так что не судите строго. Я, знаете ли, не поэт…
Я кивнул, отлистал немного и вернулся к началу, туда, где вверху страницы было выведено не без некоторой вычурности
Единая теория всего.
Перенесемся воображением примерно на четырнадцать миллиардов лет назад.
Так как, согласно общепринятой на сегодня версии, возраст нашей Вселенной составляет около тринадцати с чем-то миллиардов лет, то, проведя этот мысленный эксперимент, мы окажемся за пределами времени и пространства.
Представить себе такое практически невозможно. Наша фантазия – это хранилище воспринятых образов; ни жизненный опыт отдельного человека, ни всего человечества не предполагает возможности осознать совершенный абсолют небытия, существование несуществующего, вечность вне времени. Для «ничто», «никогда» и «нигде» у нас образов нет.
Тем не менее, давайте все же приложим усилие и сосредоточимся мысленно где-то за пределами начала нашего мира. Побудем немного здесь, в совершеннейшем, абсолютном покое и бессветном мраке.