– Но кто осмелится взять на себя подобное поручение? – спросил гонец, с ужасом глядя через окно на бушующее море, каждая волна которого алкала смерти.
– Я! – воскликнул Бийо. – Уж его-то я спасу.
– Но это же верная гибель, – запротестовал курьер. – Вам предстоит путь, страшнее которого и не придумать.
– Я пошел, – отрезал фермер.
– Бесполезно, – прошептал Байи, напрягая слух. – Послушайте!
И верно: со стороны заставы Сен-Мартен донесся рокот, напоминавший отдаленный прибой.
Этот яростный шум вздымался над домами, как пар вздымается над сосудом с кипящей жидкостью.
– Поздно, – вымолвил Лафайет.
– Они идут! Идут! – прошептал гонец. – Слышите?
– Полк сюда! Полк! – воскликнул Лафайет с благородным безумием человеколюбия, составлявшим одну из светлых сторон его натуры.
– Ах, черт побери! – кажется, в первый раз выбранился Байи. – Разве вы не понимаете, что наша армия – это та же толпа, с которой вы собираетесь сражаться?
И он спрятал лицо в ладони.
Слышные вдалеке крики с быстротою молнии передались толпе, запрудившей улицы, а от нее – людскому морю на площади.
XII. Зять
В тот же миг люди, измывавшиеся над останками Фулона, оставили свою кровавую игру и бросились навстречу новой жертве мести. Примыкающие к площади улицы мгновенно заполнились рычащими горожанами, которые, размахивая ножами и кулаками, ринулись к улице Сен-Мартен, навстречу еще одной погребальной процессии.
Спешившие навстречу друг другу толпы вскоре соединились.
И вот что произошло дальше.
Несколько изобретательных палачей, которых мы уже видели на Гревской площади, несли на пике голову тестя, чтобы показать ее зятю.
Господин Бертье ехал в это время вместе с комиссаром по улице Сен-Мартен и как раз пересекал улицу Сен-Мери.
Он ехал в одноколке, экипаже по тем временам в высшей степени аристократическом и вызывавшем яростную ненависть народа: сколько раз люди жаловались на то, что франты или танцовщицы, сами правившие одноколкой, едут слишком быстро и не могут справиться с горячей лошадью, так что прохожий всегда бывает забрызган грязью, а порой и сбит с ног.
Медленно двигаясь среди воплей, свиста и угроз, Бертье невозмутимо беседовал с выборщиком Ривьерой, тем самым комиссаром, который был послан в Компьен, чтобы его спасти, и которому теперь было впору спасаться самому, тем более что напарник его покинул.
Толпа начала с одноколки: она в щепы разнесла кузов, так что Бертье и его спутник оказались ничем не защищены от взглядов и ударов.
По пути Бертье постоянно напоминали о его преступлениях, которые люди обсуждали и, распаляясь, все больше преувеличивали.
– Он хотел заморить Париж голодом.
– Он приказал жать рожь и пшеницу, когда они еще не созрели, зерно вздорожало, и он заработал громадные деньги.
– Он виноват не только в этом, что само по себе немало, он, кроме того, участвовал в заговоре. У него нашли портфель, а в нем – всякие возмутительные бумаги: приказы о массовых убийствах, распоряжение выдать его людям десять тысяч патронов.
Все это было чудовищной нелепостью, но известно, что толпа, доведенная до крайнего раздражения, распространяет самые безумные сплетни как нечто вполне достоверное.
Тот, кого обвиняли в этом, был еще молодой, изящно одетый человек лет тридцати – тридцати двух; слегка улыбаясь под градом ругательств и оскорблений, он невозмутимо смотрел на листы бумаги с гнусными надписями, что ему совали под нос, и безо всякой рисовки беседовал с Ривьером.
Какие-то два человека, раздраженные его беспечностью, решили напугать Бертье и сбить с него спесь. Вскочив на подножки одноколки, они приставили ему к груди штыки своих ружей.
Но такая малость не могла смутить Бертье, который был отважен до безрассудства: он как ни в чем не бывало продолжал беседовать с выборщиком, словно ружья эти были безобидными деталями экипажа.
Толпа, крайне недовольная подобным пренебрежением, которое так разительно отличалось от ужаса Фулона, ревела вокруг одноколки, дожидаясь того момента, когда от пустых угроз она сможет перейти к делу.
Внезапно взгляд Бертье остановился на каком-то бесформенном окровавленном предмете, появившемся у него перед лицом, и он узнал в нем голову собственного тестя, которую ему поднесли прямо к губам.
Забавники хотели, чтобы он ее поцеловал.
Господин Ривьер с негодованием оттолкнул пику.
Бертье жестом поблагодарил его и даже не соизволил оглянуться на этот омерзительный трофей, который палачи несли за экипажем прямо у него над головой.
Так они добрались до Гревской площади, где благодаря усилиям поспешно окруживших их солдат пленник был переведен в ратушу и отдан в руки выборщиков.
Новая опаснейшая задача и связанная с нею ответственность заставила Лафайета побледнеть, а сердце парижского мэра – затрепетать.
Парижане, быстренько разбив на кусочки оставленную подле ратуши лестницы одноколку, принялись занимать удобные места, поставили у всех выходов охрану и начали приготовления, перекидывая через кронштейны фонарей новые веревки.
Завидя Бертье, который спокойно поднимался по широкой лестнице ратуши, Бийо горько разрыдался и вцепился себе в волосы.
Когда, по его мнению, с Фулоном было покончено, Питу покинул берег реки, вновь поднялся на набережную и теперь, несмотря на свою ненависть к г-ну Бертье, который в его глазах был виновен не только в том, в чем обвиняла его толпа, но и в том, что подарил Катрин золотые сережки, – испуганный Питу со слезами на глазах присел на корточки за какую-то скамью.
Тем временем Бертье, словно речь шла вовсе не о нем, вошел в зал заседаний и принялся беседовать с выборщиками.
С большинством из них он был знаком, а некоторых знал даже близко.
Однако выборщики сторонились Бертье, испытывая страх, какой всегда испытывают люди робкие при встрече с человеком, утратившим популярность.
Вскоре рядом с Бертье остались лишь Байи и Лафайет.
Когда ему рассказали подробности гибели Фулона, он пожал плечами и заметил:
– Что ж, все понятно. Нас ненавидят, потому что мы – орудия, с помощью которых монархия терзает народ.
– Вам вменяют в вину серьезные преступления, – сурово отозвался Байи.
– Сударь, – ответил Бертье, – если я совершил все преступления, в которых меня обвиняют, то, значит, я не человек, а дикий зверь или демон, но ведь, насколько я понимаю, меня будут судить, и вот тогда-то все и выяснится.
– Разумеется, – подтвердил Байи.
– Прекрасно, – проговорил Бертье, – это все, что мне нужно. У вас есть моя переписка, вы увидите, чьим приказам я подчинялся, и ответственность будет возложена на тех, на кого ее следует возложить.
Выборщики покосились в сторону площади, откуда доносился невообразимый шум.
Бертье понял смысл их молчаливого ответа.
В этот миг Бийо, пробравшись сквозь окружавших Байи людей, подошел к интенданту и, протянув ему свою громадную лапищу, поздоровался:
– Добрый день, господин де Савиньи.
– Да это никак Бийо? – со смехом воскликнул Бертье, отвечая фермеру твердым рукопожатием. – Стало быть, ты теперь бунтуешь в Париже, мой славный фермер? А ведь ты так выгодно продавал зерно на рынках в Виллер-Котре, Крепи и Суассоне.
Несмотря на всю свою склонность к демократии, Бийо не смог скрыть восхищения этим человеком, который был так спокоен, когда жизнь его висела на волоске.
– Рассаживайтесь, господа, – предложил выборщикам Байи, – начинаем расследование выдвинутых против господина Бертье обвинений.
– Согласен, – отозвался Бертье, – но я должен, господа, предупредить вас вот о чем: я очень устал, не спал двое суток; сегодня по пути из Компьеня в Париж меня беспрерывно дергали, толкали, пинали, когда я попросил чего-нибудь поесть, мне предложили сена, а им не очень-то наешься. Прошу вас, позвольте мне поспать где-нибудь хоть часок.
В этот миг Лафайет, выходивший из ратуши разведать обстановку, вернулся назад еще более подавленный.
– Дорогой Байи, – обратился он к мэру, – народ ожесточен до предела. Оставить господина Бертье здесь – значит оказаться в осаде, а если мы станем защищать ратушу, то дадим разъяренной толпе повод, которого она только и ищет. Если же мы откажемся от обороны ратуши, это будет означать, что мы опять сдаемся без боя.
Тем временем Бертье сел на скамью, а потом и растянулся на ней во весь рост.
Он все же решил соснуть.
Через открытое окно до него доносился неистовый рев толпы, но он сохранял полное спокойствие; лицо его дышало безмятежностью человека, который забыл обо всем и ждет, когда его одолеет сон.
Байи продолжал совещаться с выборщиками и Лафайетом.
Бийо неотрывно смотрел на Бертье.
Лафайет быстро подсчитал голоса и обратился к арестованному, который уже начал задремывать:
– Сударь, благоволите приготовиться.
Бертье вздохнул и, приподнявшись на локте, осведомился:
– К чему?
– Эти господа решили, что вас следует перевести в Аббатство[173].
– В Аббатство так в Аббатство, – согласился интендант. – Впрочем, – добавил он, глядя на смущенных выборщиков и понимая причину их смущения, – так или иначе с этим надо кончать.
Как раз в этот миг Гревская площадь взорвалась давно сдерживавшимися злобой и раздражением.
– Нет, нет, господа, – воскликнул Лафайет, – сейчас мы не можем позволить ему выйти отсюда.
Собрав все свое мужество, Байи в сопровождении двух выборщиков спустился на площадь и призвал народ к молчанию.
Но люди не хуже его знали, о чем он собирается говорить, их вновь обуяла жажда крови, они ничего не желали слышать, и стоило Байи открыть рот, как толпа завопила, мгновенно заглушив его слова.
Байи, видя, что ему не удастся вымолвить ни звука, вернулся в ратушу, а вдогонку ему неслись крики:
– Бертье! Бертье!
Через секунду к ним присоединились новые возгласы, словно пронзительные ноты, внезапно вплетающиеся в хор демонов в опере Мейербера или Вебера: