ная, сижу за толстой шторой на подоконнике в теплой пижаме и смотрю в заплаканное дождем окно.
На кухне папа прощается с бабусей. Она тоненько плачет у него на плече, называет «сынок» и просит пообещать больше не пить. Папа молчит. И правильно делает: как можно пообещать вообще не пить, если мне вон даже из-за стола выйти нельзя, пока компот не выпит…
Наступает страшный момент прощания. Папа заходит в комнату, обнимает меня сзади, и мы вдвоем, обнявшись, смотрим в заплаканный двор.
Если можно было бы выбирать, когда умирать, то вот прямо сейчас я согласна. От папы пахнет бабусиной пропиткой для тортов.
— Я хочу рассказать тебе тайну, дочка, — говорит папа, не отрывая взгляда от окна. Я напрягаюсь, потому что не люблю тайны, у меня в жизни от них одни проблемы.
— Меня никто-никто не любит, — говорит папа. — Ни мама, ни бабуся… Они всегда от меня что-то хотят. Стремятся меня исправить. Не могут любить таким. Не исправленным.
Я ошарашенно смотрю на папу расширенными от ужаса глазами:
— А я? А как же я? Я люблю тебя! Я! Я ужасно люблю тебя! — У меня не хватает слов, чтобы передать, как сильно он ошибается, не чувствуя моей живительной любви, и я, рыдая, бросаюсь в папины руки. — Давай я поеду с тобой и буду сильно тебя любить, давай? Хочешь?
— Нет, дочка, поверь, тебе здесь будет лучше, — хмуро говорит папа. Он удивительно грустен навеселе.
Я расцепляю кольцо своих рук.
Почему взрослые все решают за детей?
Почему они решают, где им лучше жить?
Я смотрю в заплаканное окно.
— У меня тоже есть тайна, пап, — мне хочется поделиться с папой чем-то взамен, тем более что я устала от этой тайны. — У меня есть пять рублей. Свои собственные. Мне мама их передала, в варежке. Представляешь?
Я поворачиваюсь к папе. Папа смотрит на меня заинтересованно, его лицо оживляется. Пьеро навеселе.
— А где они? — осторожно спрашивает папа.
— В кукле. В Фенечке. Я их спрятала. Это же тайна…
Папа задумчиво смотрит на меня и произносит:
— Знаешь, а у меня вчера украли все деньги…
— Как? Кто?
— Не знаю… В магазине, наверное…
— А как же ты поедешь? Возьми у дедуси…
— Нет, я не хочу их расстраивать. Я доеду. Билет-то есть…
— Да, но…
— Страшнее другое. Я не смогу внести волшебный взнос в кассу волшебников и могу потерять свой дар…
Я бледнею от ужаса.
— А большой взнос? — в ужасе спрашиваю я.
— Пять рублей…
— Но как же! Ну у меня же есть как раз пять рублей, я сейчас дам, только не теряй дар…
Я спрыгиваю с подоконника и, забыв о конспирации, бегу к трюмо за Фенечкой под радугой грозного бабусиного взгляда:
— Отец уезжает, а она в куклы вздумала играть! Другого-то времени не будет, поди…
Я возвращаюсь к папе, по пути откручивая голову одноглазой Фенечке, засовываю пальчик в туловище и зацепляю денюжку…
Я смотрю в окно, как папа с чемоданом подходит к дедусиному «Москвичу» и, несмотря на дождь, убрав зонт, долго машет мне…
Я плачу в унисон дождю и вижу папу сквозь преломленную соленую пелену. Внутри меня удивительная смесь чувств: вместе с ощущением невосполнимой потери я испытываю… счастье, искрящее гранями чувств недолюбленного родителями ребенка.
Я помогла папе остаться волшебником!
А это значит, что на следующий год, когда я вырасту на несколько делений сантиметровой линейки и перейду в следующий класс, папа снова приедет ко мне, и уж тогда он обязательно исполнит мое самое заветное желание…
Творог
Моя мама все решения принимала за меня. И не замечала этого.
Помню, мы шли с ней по рынку, по продуктовым рядам, выбирали молочные продукты. Мне тогда было лет 15.
Я — выше мамы на полголовы.
— Ты творог будешь? — спросила мама.
— Нееет, — сморщилась я.
— Завесьте нам два кило, — сказала мама продавцу.
Я помню, как поймала в себе удивление: зачем ты спрашивала, если все равно купила?
— Я же сказала: не хочу творог, — нахмурилась я.
— Ты любишь творог, — пояснила мама.
— Да? — удивилась я. — А, ну тогда ладно.
— Да и полезный он. Там кальций.
Дома я ела творог, политый вареньем. И не знала, вкусно мне или нет. Но мама сказала, что я люблю творог. Значит, люблю.
Я не знала, как понять, что я действительно люблю и чего на самом деле хочу.
Я была не знакома сама с собой, потому что смотрела на себя глазами мамы и думала маминой головой.
Любой грядущий поступок проходил фейсконтроль «Что скажет мама».
Если маме понравится — делай, если нет — отмена миссии.
ПЕРВЫЕ НАШИ КОНФЛИКТЫ С МАМОЙ СЛУЧИЛИСЬ ТОГДА, КОГДА Я ВДРУГ ВЗЯЛА И — О БОЖЕ! — НАСТОЯЛА НА СВОЕМ МНЕНИИ.
Причем в какой-то сущей ерунде. Типа этого творога.
Просто взяла и сказала твердо: «Нет. Нет, мама, я не люблю творог!»
Мама опешила. Это плохой поступок, почти бунт. Он не прошел фейсконтроль. Мама заплакала и купила валокордин. Легла лицом к стене, накрылась одеялом.
— Когда я умру, — сказала мама, — оплачивай коммунальные платежи и подшивай квитки об оплате в зеленую папку.
Мне стало так плохо и так стыдно, что я бросилась к маме, отчаянно рыдая и умоляя ее не умирать. Ради меня.
Иметь свое собственное мнение, оказывается, очень накладно, сложно и больно. А иногда это настоящее преступление против родной матери.
А кто мне дороже: мнение или мама? Конечно, мама. Ну так и о чем мы говорим?..
Маме мешало мое инакомыслие. Даже не инакомыслие, а просто «мыслие», не в унисон ее представлениям.
Она зацеплялась за мое мнение, как за ржавый крюк. Натыкалась на него. Занозилась. Сердилась. Я быстро сдавала позиции, почуяв характерный запах валокордина.
— Я тебе только добра желаю, я жизнь прожила и лучше знаю, как надо…
«Как надо жить ТВОЮ жизнь», — мысленно заканчивала я мамино предложение.
В то время я впервые допустила мысль, что мама не Бог, а вполне себе земная женщина, которая может ошибаться.
А вдруг я не люблю творог?
Но мама говорит: люблю.
И как это вообще понять?
Шли годы. Я аккуратно знакомилась с собой, училась слушать оттенки своих чувств.
С мамой мы жили в холодной войне двух любящих сердец. Мама устраивала террор любовью, ложилась умирать после каждой стычки, включала атомный игнор, выжигающий доверие и любовь, а я отстреливалась пубертатными истериками, захлебывалась разочарованиями взрослой жизни, застегивала свою жизнь на все пуговицы: что там внутри, мама, тебя не касается.
Потом я встретила своего будущего мужа. Мне было 18 лет.
— Это не твое, — сказала мама. — Посмотри на себя и на него.
Я посмотрела. Осталась довольна. Очень даже…
— Ты его не любишь, — пояснила мама.
— Я творог не люблю, — вдруг поняла я. — А его — люблю.
— Чушь какая, вся жизнь у тебя впереди. Встретишь еще дипломата, красивого, умного… Он подарит тебе жизнь, которой ты достойна.
Мама мечтала о дипломате для меня, как о панацее от тяжелой российской действительности. Мама удивительно хорошо разбиралась в дипломатах, хотя сама тридцать лет жила с человеком, который первые десять лет был, по ее определению, неудачником, а последние двадцать — алкоголиком.
То, что я не дождалась дипломата, а ушла к «этому… замкадышу», мама расценила как предательство.
Предательство ее мечты. Она вкладывала в дочь, как в инвестпроект, который принесет дивиденды в виде скорой эмиграции в богатую и успешную страну, где жить хорошо, чисто и весело. И априори нет алкоголиков и неудачников.
Мама планировала схватиться за хвост самолета, летящего в эту сказочную страну, и улететь с дочерью. Чтобы помогать дочери думать. Точнее, чтобы думать за нее.
А тут такое. Вместо дипломата — студентик.
Вместо самолета — маршрутка до Балашихи. Ужас. Кошмар.
Мама легла на диван. Отвернулась к стене. В комнате запахло корвалолом. Это такой же валокордин, только еще более ядреный.
— Когда я умру… — сказала мама.
— …Я буду подшивать квитки в зеленую папку, я помню, — сказала я и ушла в комнату собираться. Через три часа у меня знакомство с родителями будущего мужа. Очень волнительно.
— Ты уходишь? — мама пришла за мной в комнату.
— Ухожу!
— Куда?
— В Балашиху.
— А-а-а! — закричала мама. — Это все он, твой новый хахаль. Это он науськал тебя бросить умирающую мать и уйти на блядки.
Я молчала. А что тут скажешь?
— Ты никуда не пойдешь! — Мама распласталась в проеме двери, раскинула руки звездой.
— Ты ж умирать собиралась, — вежливо напомнила я.
— А-а-а, дрянь неблагодарная. Всю жизнь на тебя положила, всю душу вложила, а ты… А ты… В Балашиииху….
Мама, вероятно, думала, что в иерархии кругов ада Балашиха идет сразу за чистилищем и преисподней (и в этом она почти не ошиблась), но это мне было уже неважно: у меня было свое мнение на этот счет, и я этим гордилась.
Я приехала на встречу, страшно волнуясь. Очень боялась не понравиться. На лбу — ну очень кстати! — вскочил ужасный прыщ, а моя обычная речь в стрессе превращалась в косноязычие.
— Не бойся ничего, — сказал будущий муж, видя мой очевидный мандраж. — У меня мировые родители, они поддержат любой мой выбор.
— В смысле любой? — не поверила я. — А если у меня две ходки, тату в виде дьявола, пирсинг во всех возможных губах и три неудачных брака за спиной?
— Тогда мне самому не очень понятно, почему я выбрал тебя, — засмеялся мой будущий муж. — А родители поддержат…
То есть даже если я худшая из женщин, фейсконтроль смотрин я все равно пройду?
Мне захотелось скорее познакомиться с этими уникальными родителями и понять: это такая высшая степень мудрости или крайняя форма пофигизма?
Родителям я понравилась, приняли они меня очень тепло, но я не могла записать эту лояльность на счет своей «идеальности»: меня потом все годы брака всегда бодрила мысль, что если что, мое место займет любая другая девушка, и ей так же будут улыбаться и подливать чай в гостевую чашку, потому что «поддержат решение сына».