Арденнские страсти — страница 6 из 45

– Не знаю. Это ведь не на мне лежало. Мое дело транспорт. А упаковка – это дело отправителя.

– Так, так…

Биттнер забарабанил пальцами по столу.

Уже не было ни лирики, ни солдатского братства. А были охотник и дичь. Ну, пока она еще не поймана. Она ускользает. Внезапно Биттнер спросил:

– Вы были членом НСДАП? [7]

– Да.

– И даже штурмовиком?

– Да.

– Но потом сделали шаг влево и вышли из партии?

– Не совсем так.

– То есть?

«Чем короче я говорю, тем лучше», – подумал Штольберг и сказал:

– Меня исключили.

Биттнер оживился:

– За что?

– За связь с расово неполноценной женщиной.

Биттнер ничего не сказал. Он снова извлек из папки какую-то бумагу и углубился в чтение.

Штольберг в это время думал: «Он все знает. Он ловит меня: совру или нет? Все данные обо мне перед ним. Я должен во что бы то ни стало произвести на него впечатление искреннего малого. Главного-то он все-таки, по-видимому, не знает. А вдруг знает? – Штольберг лихорадочно соображал: – Уж не шофер ли меня выдал? Не может быть, Ганс – верный парень. Но ведь только он и мог выдать. Может быть, его пытали…» Подняв голову, Штольберг увидел, что Биттнер за ним наблюдает. «Неужели у меня озабоченное лицо?»

– Значит, – медленно сказал Биттнер, – не помните?

Штольберг уже не помнил, чего он не помнит.

– Слушайте, Биттнер, – сказал он устало, – вы представляете себе, сколько ящиков во время войны я перевез?

– Безусловно, – вежливо согласился Биттнер, – но…

Он замолчал, закурил сигарету. По-видимому, эта пауза ему нужна – пусть Штольберг томится в ожидании. От этого слабеют духом.

– Но, – продолжал он, пустив в воздух из округленного рта колечко дыма, – но из всего этого неисчислимого множества ящиков нас интересует только один: тот, в котором сидела Ядзя. – Он вынул из папки бумагу и помахал ею в воздухе: – А об этом документике вы не забыли?

Штольберг сразу узнал этот позорный «документик». Как и другие военнослужащие на Восточном фронте, он был вынужден подписать его:

«Я поставлен командованием в известность, что в случае моего перехода на сторону русских весь мой род – отец, мать, жена, дети и внуки будут расстреляны».

Штольберг пожал плечами, сделав равнодушное лицо.

– То есть вы хотите сказать, – тотчас подхватил Биттнер, не сводя с него тяжелого взгляда, – что Ядзя-с-косичками не русская, а полька? Но ведь это пустая отговорка.

Штольберг молчал. Он устало подумал: «Признаться, что ли?»

Биттнер добавил:

– Или, может быть, это был не единственный случай? Может быть, это был способ освобождения польских партизан?

Штольберг искренне удивился. Мысль о том, что партизаны почем зря разъезжали по стране в бисквитных и табачных ящиках, показалась Штольбергу до того забавной, что он рассмеялся. «Да нет, ничего не знает, ловит… Знал бы, так не тянул бы с допросом… А может быть, знает, но ему нужно мое собственное признание. Для полного успеха. Это будет его заслугой». Биттнер устало потянулся. «Он тоже устал, как и я, – подумал Штольберг, – а может быть, это иезуитский следовательский приемчик. Будем настороже».

Биттнер протяжно зевнул и сказал, преодолевая зевоту:

– В общем, картина ясна. Да, вот еще вопросик, так сказать, для полноты впечатления: можно ли забраться в ящики так, чтобы вы не заметили?

«Отчего же, можно», – хотел было сказать Штольберг, потому что этот вопрос был как бы протянутая рука помощи. Допустим, что Ядзя пробралась в ящик где-то в хвосте колонны, она ведь длинная, а Штольберг не заметил – и все! И делу конец. Но тут же мгновенно он сдержал готовое сорваться с языка «отчего же, можно». Ибо это было бы почти равносильно признанию. Да! Это ловушка! Капкан! Пробралась незаметно? Допустим. А вышла как?…

– Что вы! – сказал Штольберг сурово. – Даже мышь не могла бы проскользнуть в мою колонну.

– Ну что же, – сказал Биттнер добродушно, – я думаю, капитан, на сегодня довольно.

– На сегодня? – удивился Штольберг. – Вы что же, думаете продолжать это странное занятие?

– Истина иногда играет с нами в прятки, – сказал Биттнер, – но в конце концов мы ее находим.

Он медленно поднялся.

«Если он меня сейчас ударит, – решил Штольберг, – я не сдержусь, расквашу его благочестивую сутенерскую рожу. А там что будет, то будет».

Биттнер наклонился к Штольбергу и сказал озабоченно и сочувственно:

– Устали?

Штольберг вздохнул облегченно, но не принял этого дара. Он сказал резко:

– А где протокол допроса, ведь я должен его подписать.

Улыбка не сходила с лица Биттнера, – по-видимому, он заказал ее надолго.

– Помилуйте, – сказал он. – Какой допрос? Мы с вами просто беседуем.

Штольберг вскочил:

– Ах так? В таком случае прошу меня простить. У меня служебные дела, и мне некогда заниматься разговорчиками.

Биттнер развел руками:

– Не смею вас задерживать.

Они пошли к выходу. Уже у самых дверей Биттнер сказал:

– Чуть не забыл!

Лицо его в полутьме коридора было совсем близко. Штольберг сжал кулаки и не спускал глаз с его крупного носа и тоненьких фатовских усов.

– Это был какой-нибудь особенный рейс или обыкновенный, рядовой?

«Самый что ни на есть обыкновенный, – чуть было не ляпнул Штольберг. И тут же спохватился: – Более мой! Чуть не рухнул. Стоило мне только сказать, какой это был рейс, – и я пропал!» Он выдавил из себя смешок:

– Знаете, Биттнер, в конце концов это становится забавным. Вы расспрашиваете меня о каком-то случае, о котором я ни черта не знаю. Наша беседа похожа на разговор глухих.

Биттнер рассмеялся.

– Ну, я надеюсь, – сказал он, дружески положив руку на плечо капитану, – завтра мы будем разговаривать более определенно.

«Как? И завтра это мучительство?» А вслух Штольберг сказал:

– Думаю, что вам я могу это сказать. Я назначен…

– В карательную экспедицию в партизанский район, – перебил его Биттнер.

«Он и это знает!» – с ужасом подумал Штольберг.

– Но срок выступления, – продолжал Биттнер, – во всяком случае, еще не завтра…

Из дневника капитана Франца Штольберга

«Вчера после допроса я уже считал себя «Totwordig» [8], как вдруг сегодня этот подонок Биттнер известил меня, что не надо приходить на второй допрос. Я подумал: это потому, что я умело повел себя на первом допросе. Я был похож вчера на искусного фехтовальщика, с той только разницей, что это было не спортивное состязание, а борьба за жизнь».

Штольберг отложил перо. Ему показалось, что он прихорашивает себя. Он вымарал несколько строк. Мало того: он тут же записал признание, что вымарал их потому, что исказил правду. После этого он вернулся к разговору с Биттнером:

«Я не удержался и спросил его, почему он прервал следствие. Он отмахнулся: «Не до того». Он казался взволнованным. Я поспешил к Цшоке с медицинской справкой, которую вырвал у доктора Миллера. Но только я заикнулся о ней, как Цшоке заорал: «Экспедиция отменена!» – «Почему?» – «Не до того». В течение дня я несколько раз слышал это выражение. Казалось, оно заменило прежнее: «Рванем весной». Если добавить, что получен срочный приказ принять сейчас ежегодную присягу от всех Parteigenosse на верность фюреру, то есть значительно раньше обычного срока, то, очевидно, что-то более значительное вытеснило и отменило все остальное, в том числе и мое «дело» и карательную экспедицию…»

Штольберг снова отложил перо и задумался. А стоит ли записывать все это? Особенно сейчас, когда эти ищейки заинтересовались им? Не благоразумнее ли уничтожить дневник?

Он полистал тетрадь. И вдруг ему стало жаль расставаться с ней. Сюда занесено столько фактов и сведений поистине примечательных для лица эпохи. А ведь забудутся! От кого же узнают люди об этих необыкновенных временах, если не от нас, очевидцев и участников?

Может быть, просто прятать тетрадь более тщательно, чем до сих пор? Но тут же Штольберг посмеялся над самим собой: «Уж если за мной придут, ни одной щелочки не оставят непроверенной».

Нет, нельзя уничтожить дневник. Это так же противоестественно, как убить живое. Тем более кто знает, как повернутся события? Он перечел предыдущие строки, взял перо и продолжал:

«Сопоставив все это с тем, что в Арденны переброшены две армии, я прихожу к убеждению, что, очевидно, ожидается наступление англо-американских войск. Да, очевидно, это так! Вероятно, Эйзенхауэр очнулся от своей зимней спячки и заносит руку над нами. Наверное, он собрал кулак и собирается рвануть от Ахена. Вот тебе и «курортный фронт» в Арденнах! Сумеем ли мы сдержать натиск англо-американцев? Поговорить бы… Да с кем?

А Гитлер сидит где-то в Восточной Пруссии под Растенбургом, в своем Вольфшанце [9] в глубине леса. Люди, побывавшие там, говорят, что лес там до того густой, что солнце не проникает к Гитлеру. Там он сидит далеко от нас и решает наши судьбы…»

В ставке Гитлера

Но Гитлер был гораздо ближе. В сопредельной с Арденнами немецкой земле, у города Цигенберг. Сюда с крайнего востока Германии, из Герлицкого леса, что у города Растенбурга, на крайний запад ее, в горное гнездо Таунус, он еще 11 декабря неожиданно перенес свою ставку. И назвал ее «Адлерхорст». Сюда от станции Герлиц в специальном поезде «Атлас» через всю империю везли обстановку из Вольфшанце, ибо фюрер изъявил желание, чтобы его новая штаб-квартира ничем не отличалась от старой в его излюбленной Восточной Пруссии, куда сейчас с непостижимой поспешностью прорываются славянские орды. Впрочем, об этом Гитлер предпочитал не думать, так как у него уже был готов план в самый короткий срок снова переманить военное счастье на свою сторону.

И все здесь стало, как в Вольфшанце. Как и там, не вдруг распознаешь обиталище фюрера – невысокий снежный холм, сплошь заросший кустарником. Надо было чуть ли не носом уткнуться в него, чтобы обнаружить небольшую дверь, выкрашенную по зимнему времени в белый цвет. За дверью начинался длинный каменный коридор, упиравшийся в другую дверь, массивную, стальную. Она открывалась нажатием кнопки, упрятанной в стене. За дверью кабинет фюрера, огромный, со сводчатым потолком, откуда свисали стилизованные сталактиты, – не то церковный придел, не то пещера: причуда