Арденны — страница 5 из 45

Оберштурмбаннфюрер СС Скорцени, оставив фужер с виски на столе и недокуренную сигарету в пепельнице, подошел к проигрывателю и поставил пластинку сначала, потом снова улегся на диван, затянувшись сигаретой. Сегодня он вспомнил Марлен и их прощание. Он понимал, как она страдала. Его собственная боль, которую он старался заглушить спиртным, заставляла вспоминать и понимать Марлен. Тогда он прекрасно знал, что она уезжает из-за него. Потому что не может вынести, что он так холодно и бесповоротно решил поставить точку в их отношениях, поменяв ее на Анну фон Блюхер. Мог ли он представить тогда, что эта далекая страна, эта самая Америка, пришлет ему другую женщину, как бы в отместку, в наказание за страдания Марлен. Женщину с похожим именем и совсем-совсем не похожую на известную актрису. Женщину, ранившую его сердце.

—Она была права, Алик,— после долгого молчания произнес он, обращаясь к другу.

Науйокс сидел в кресле и так же молча курил, размышляя над какой-то бумагой.

—Кто?— не понял он.

—Она,— Скорцени кивнул в сторону проигрывателя.— Марлен Дитрих. Я несчастлив.

—Брось,— поморщился Алик,— кто теперь может быть счастлив, когда английская бомба в любой момент может шарахнуть по макушке? Война. Знаешь,— он оживился и, видимо, желая повеселить Отто, лукаво произнес: — я, вообще, тебе завидую. Вот видишь, Ирма мне написала, сколько ей надо на расходы. У меня волосы дыбом, куда ей все это. А тебе совсем не надо тратить денег.

Скорцени недоуменно поднял бровь, не понимая, при чем тут это.

Но Алик бодро продолжал:

—Нет, я, конечно, очень люблю Ирму, кто спорит. Но я же — не банк. И даже не обергруппенфюрер. У меня жалованье поменьше. Сердце кровью обливается, когда она идет тратить мою зарплату. Видишь?— он махнул листком.— Тут на три месяца вперед. Большевики уже будут в Берлине, а Ирма все еще будет расплачиваться с кредиторами. Если они, конечно, не разбегутся от страха. А у тебя — полный порядок — никаких расходов, все на государственном обеспечении. Маренн получает не меньше, чем ты сам, к тому же ей доплачивают за степень, за работу в боевых условиях, еще черт знает за что. И, кроме всего прочего, она получает от государства пособие как мать погибшего солдата, тем более героя. Джилл — тоже обеспечена. Ей хватает жалованья. В общем, никаких проблем.

—Кроме одной,— поправил его Скорцени.

—Какой?— удивился Алик.

—Что Маренн, собственно, мне никто. Она живет совершенно отдельной, самостоятельной жизнью.

—Мы с Ирмой тоже не расписаны и не обвенчаны,— возразил Науйокс.— Но это ведь ничего не меняет. Деньги все равно надо тратить.

—Твоя Ирма постоянно с тобой. Она любит и ждет тебя,— Скорцени произнес эти слова намеренно равнодушным тоном, но в голосе предательски прорвалась тщательно скрываемая тоска.— Она любит и ждет только тебя,— повторил он задумчиво.

Алик промолчал. Он наблюдал, как пепел с сигареты медленно падает на ковер, и ничего не отвечал. Потом произнес негромко:

—Не всегда было так. Но я стараюсь не вспоминать.

Скорцени зло усмехнулся.

—Лучше всех Шелленбергу,— с сарказмом произнес он.— Ему не надо тратиться на любовницу. Утехи в Гедесберге обходятся бесплатно. Всем надо содержать любовницу, а Шелленбергу — нет. Вот здорово,— и, не сдержавшись, он с яростью швырнул недопитую бутылку виски в патефон. Раздался пронзительный визг иглы по пластинке, звон разбитого стекла. Аппарат опрокинулся, пластинка упала на пол и разлетелась на куски. Разлитая по тумбочке пахучая коричневая жидкость стекала на ковер собираясь в большое темное пятно, похожее на лужу крови.

Немецкая овчарка Вольф-Айстофель, недовольно фыркнув, вышла из-под стола и улеглась на свободное кресло.

—Ты разбудил собаку,— заметил Алик и пожал плечами.— По-моему, ты преувеличиваешь. К тому же тебе представляется шанс поквитаться с соперником. Ты отправляешься с ней в Арденны. На свежем воздухе, вдали от Берлина, знаешь ли…

—Не иронизируй. Арденны — не курорт. Я бы предпочел, чтобы они остались в Берлине. И она, и Джилл.

—А что же Кальтенбруннер? Ты был у него? Что он сказал?

—Пока ничего. Насупился и обещал подумать. То, что Джилл не поедет, я почти уверен. Ради этого она сейчас поехала в Гедесберг к Шелленбергу. В случае, если Кальтенбруннер упрется, тот надавит через рейхсфюрера. Возможно, поедет она сама. Но мне бы не хотелось, чтобы Шелленберг лез в это дело. Операцию планировали без него.

—Как же без него? Он начальник Управления и, конечно, в курсе всего. Кальтенбруннер шага не сделает, не заручившись поддержкой рейхсфюрера, он трусоват, а тот всегда сообщит Шелленбергу, у них удивительное взаимопонимание. Впрочем, если он надавит и в список внесут Маренн, ты чем недоволен? Что бы там ни случилось, она будет под твоей защитой. А строить глазки и стрелять, между прочим,— я даже и не знаю, кто лучше справится и с тем и с другим одновременно.

—Ей лучше всего оставаться дома.

Скорцени подошел к шкафу, достал бутылку коньяка, плеснул в рюмку.

—А кто против?— Алик усмехнулся.— Тут все за. Кроме Кальтенбруннера. А он заместитель Гиммлера. И все. Приехали. А Марлен, я слышал,— Алик кивнул на разбитую пластинку,— теперь для американцев выступает. Наверняка в Арденны приедет. Так что если вы в американскую форму оденетесь да джипами обставитесь, она и для вас споет. Еще встретитесь.

—Мне не хотелось бы,— Скорцени пожал плечами.— Ведь тогда ее придется убить. У нас приказ — убивать всех.


Прислонившись спиной к стенке окопа, капитан Джеймс Монтегю поднял голову. Высокие заснеженные сосны, казалось, устремлялись ввысь, к высокому голубеющему небу. Какой краской передать эту ускользающую синеву? Смешать кобальт и ультрамарин? Небо над головой напоминало ему по цвету воды Ла-Манша — когда дует восточный ветер, они мутнеют, покрываются рябью, а у песчаного берега вскипают мелкими сердитыми бурунами, а потом утихомириваются так же неожиданно и сияют под высоким прозрачным небом, переливаясь неуловимым кобальтом и ультрамарином. Чайки с криками носятся над водой, то и дело ныряя вниз в поисках корма, и их серые перья искрятся от соленых брызг. Сколько времени провел он на берегу в рассветные часы, пытаясь передать на холсте волшебство природы? Он ставил по нескольку мольбертов, и как только свет менялся, начинал новое полотно. Он писал Ла-Манш почти сорок пять раз, и ни одна из картин не походила на предыдущую. И ни в одной он не поймал истинного цвета. Небо ослепляло, от его радостной голубизны кружилась голова. Джеймс закрыл глаза. И вдруг… он услышал музыку. Кто-то играл на рояле «Лунную» Бетховена. Спокойная, романтическая, она звучала как-то по-особенному. Сначала у Джеймса мелькнула мысль — он задремал, и «Лунная» слышится ему во сне. Он открыл глаза. Но музыка не исчезла. Она еще тонула в редких автоматных очередях — на флангах продолжалась перестрелка с немцами,— стонах раненых, криках команд, отдаленном уханье пушек. Но стрельба вскоре стихла, а музыка осталась.

—Пит, это что? Радио?— Монтегю окликнул одного из солдат своего взвода.— Кто это включил?

—Никак нет, сэр,— ответил тот.— Похоже, немцы музицируют. Вот взгляните,— он протянул Монтегю бинокль.

Джеймс взял, поднес к глазам, всмотрелся. Действительно, музыка доносилась с немецкой стороны, с развалин бельгийской деревни, которую они только что штурмовали и вынуждены были откатиться, столкнувшись с упорным сопротивлением. Солнце, пробиваясь сквозь дым, золотистыми стрелами скользило по остроконечным остовам стен, точно в растерянности, заглядывало в пустые глазницы окон разрушенных домов.

—Вот в том доме играют, мне кажется,— Пит указал рукой вправо.— Может, кто из жильцов остался?

Но разглядеть что-то даже в бинокль было трудно. Вокруг точно вымерло все — только музыка, и больше ничего. Еще несколько минут назад мелькали каски немецких пехотинцев, а теперь — как сквозь землю провалились, никого.

—Размузицировались, Шопены!— от соседнего взвода подполз лейтенант Эшли.— Ты что-то видишь?— спросил Джеймса насмешливо.— Где они?

—Нет,— Джеймс пожал плечами,— хотя нет, погоди. Вижу.

Лучик осветил развалины дома, на который только что указал Пит,— и он действительно увидел. На высоте второго этажа над лестничным пролетом, как над пропастью, нависал черный концертный рояль, казалось, он каким-то чудом держался, не падая вниз. За роялем на круглом вертящемся стуле сидела женщина в полевой немецкой форме. Длинные темные волосы покрывали ее плечи, падали на клавиатуру, закрывая лицо. У ее ног лежала большая серо-черная овчарка. Только они вдвоем — никого больше. А еще — Бетховен.

—Там женщина,— Джеймс повернулся,— она играет.

—Из местных?

—Нет, похоже, немка.

—Хорошенькая?

—Не знаю. Но судя по гриве, не дурна.

—Дай взглянуть,— Эшли отобрал у него бинокль и через мгновение свистнул громче.— Да, штучка. У нее погоны на плечах. Ни много ни мало, эсэсовка.

Порыв ветра разворошил волосы женщины, движением головы она отбросила их назад — теперь и Джеймс, взяв бинокль назад, видел серебряный погон и металлические буквы SS на черном бархатном воротнике мундира под форменным плащом.

Музыка неожиданно прекратилась. Немка повернула голову. Овчарка, лежащая у ее ног, вскочила. Большие светлые глаза женщины взглянули прямо в окуляры бинокля — словно она посмотрела прямо ему в сердце. Печальный взгляд, в котором он прочел и горечь, и боль, и тоску, и смертельную решимость — все в долю секунды, в одно мгновение.

—Она похожа на Венеру Боттичелли, на Мону Ванну Россетти, на девушку с картины Генри Мэгона «Моя возлюбленная»,— произнес Джеймс взволнованно.— Он написал ее во время Первой мировой войны. На ту, которую он изображал на картинах «Звуки цветов» и «Свет жемчуга». Я много раз пытался копировать, когда учился в Королевской академии. Но ни разу мне не удалось передать ее взгляд… вот этот…

—Что-что?— Эшли в недоумении уставился на него.— На кого она похожа? Я, конечно, не художник, но тоже кое-что читал о прерафаэлитах и их последователях. Мэгон писал свою подругу. Она была то ли француженкой, то ли англичанкой, какая-то знатная девица.