Они, конечно же, неустанно
Бродят по миру, и мне не придется сидеть здесь,
Навеки лишенной дара лицезреть красоту, дара
Вздохов твоих легких, промокшей травы,
Аромата твоих скольжений и лилий, лилий.
Их плоть кровных уз не знает.
Холодные личности складки, каллы,
Себя украшающий барс —
Пятна на шкуре и вихрь лепестков жарких.
Сколько пространств должны
Пересечь кометы,
Сколько прощаний и слов равнодушно-холодных!
Твои движенья спадают с тебя, осыпаясь, —
Человечные, теплые, – после их розовый свет
Трескается, как корка, и кровью исходит
Сквозь забывчивость черных небес.
За что мне даны
Эти светочи, эти планеты,
Что падают, будто благословенья
и снежные хлопья,
Белые шестиконечные звездочки —
На веках моих, на губах, волосах.
Касаются. Тают.
Нигде.
Октябрьские маки
Совладать с такими юбками не под силу даже
солнечным облакам —
Что ж говорить о женщине в «Скорой помощи»,
Чье алое сердце сияет через халат гордо
и откровенно.
Дар, дар любви,
Совершенно
Не прошенный небом,
Поджегшим газ угарный, что бледно горит,
И глазами,
Застывшими под шляпами-котелками.
О Боже, да что я такое,
Чтоб эти недавние рты все вскрикнули разом
В лесу морозов, на васильковой заре!
Берк-Пляж
Вот, значит, море – великое отступленье.
Как помогает солнца бальзам моему жару?
Неоновые шербеты, вынутые из морозилки
Бледными девушками, странствуют сквозь эфир
в опаленных руках.
Почему тут так тихо? Что они все скрывают?
У меня есть ноги, я двигаюсь и улыбаюсь…
Убивают звуки движенья песчаные дюны;
Их – мили и мили. Приглушенные голоса —
Дребезжащие и потерянные, вполовину
былой силы.
Линии зренья, обожженные лысым пейзажем,
Стреляют назад, как резинка рогатки,
и владельцу же делают больно.
Что ж удивляться, что он – в темных очках?
Что ж удивляться, что он предпочитает
черную рясу?
Вот он идет, меж сплошных рыбаков,
охотников на макрель,
И те к нему обращают спины, как стены,
И сжимают в руках черно-зеленые ромбы,
как новые части тела.
И море, покрывшее их кристаллами соли,
Прочь ускользает, как тысяча змей,
с долгим и злобным шипеньем.
Черный башмак не ведает жалости ни к кому —
Да и с чего бы? То – гроб для мертвой ноги,
Большой, лишенной жизни и пальцев ступни
Святого отца, что измеряет глубину своей книги.
Узор купальника, изгибаясь, перед ним
склонился, как декорация в театре.
Дерзновенные бикини кроются среди дюн, —
Груди и бедра, кондитерский сахар
Кристалликов белых, мерцающих
в солнечном свете,
Пока открывает глаз свой зеленая заводь,
И тошнит его от всего, что уже заглотил он, —
От всех этих ног и рук, и обличий, и криков.
За кабинками из бетона
Двое влюбленных сдирают с себя
липучки застежек.
О, белизной обрамленное море,
Я вдыхаю тебя, точно чашу, —
и сколько же соли в горле…
Зритель тянется, трепеща,
Длинный, будто рулон ткани,
Сквозь тихую злобу и травы,
Волосатые, точно интимные части.
На балконах отеля сверкают предметы.
Предметы, предметы —
Инвалидные кресла стальные,
алюминиевые костыли.
Я чувствую соленую радость. С чего мне гулять
В полосе прибоя, от морских желудей пятнистой?
Я – не сиделка, заботливая, в белом,
Я – не улыбка.
Вон, ребятишки рыбачат – удочки, крики, —
А сердце мое слишком мало, чтоб стать
перевязкой для их горестных ошибок.
Вот бок человека: кровавые ребра,
Нервы, торчащие, будто древесные ветки.
Рядом —
Хирурга зеркальный глаз,
Фасетчатый глаз познанья.
В номере, на полосатом матрасе,
Уходит из жизни старик,
И жена хоть и плачет навзрыд,
а ничем не поможет.
Где же глаза – камни, желтые, драгоценные,
И сапфир языка, припорошенный белым пеплом.
Фигурка со свадебного торта
в бумажной оборке —
Значительным выглядит он сегодня.
Обладание им – как обладанье святыней.
Медсестры в крылатых чепцах уж
не столь прекрасны, как прежде, —
Темнеют, словно захватанные гардении.
Свернули постель, от стены отодвинув.
Пора завершать. Так надо. Это ужасно.
Что надето на нем? Пижама?
Вечерний костюм ли —
Под глазированными простынями, на фоне
которых профиль его, белый, как пудра,
Выделяется столь беззащитно?
Нижнюю челюсть его книжкой подперли,
пока не окоченеет,
Скрестили руки, когда-то руки иные трясшие
на прощанье.
Выстиранные простыни развеваются
в свете солнца,
Наволочки роняют капли воды, словно пота.
Это – благословенье. Благословенье:
Длинный дубовый гроб, цветом как мыло,
Носильщики любопытные, свежая дата,
Что очень спокойно пишет себя серебром
на камне.
Серое небо – ближе. Холмы, зеленые, точно море,
Вдаль вздымают свои изгибы, уклончиво
пряча долины,
Долины, в коих блуждают мысли жены, —
Практичные, грубоватые лодки,
Груженные платьями, шляпками, сервизами
из фарфора и замужними дочерьми.
В гостиной дома из камня
Одинокая занавеска порхает в открытом окне —
Порхает и бьется, как пламя свечи жалкой.
Вот он, язык мертвеца: помни, ты помни!
Как он сейчас далеко, а былые его дела
Окружают его, как мебель в гостиной,
как интерьера детали.
Вокруг собирается бледность —
Руки бледны и соседские лица,
Восторженно бледный ирис кивает головкой.
Летят в пустоту голоса: помните нас!
Пустые скамейки воспоминаний глядят на камни,
Синие вены – по мраморным белым фасадам.
Яркие, будто желе, вазы нарциссов.
Здесь так красиво – это ведь место покоя.
Ах, как естественно толсты эти листья лаймов!
Подрезаны кроны шарами. Строй деревьев —
до самой церкви.