Ариэль — страница 6 из 10

Ни ленточек, на пол упавших,

                                                               ни вскрика в финале —

Не надо приписывать мне намеренья такие.

Если б ты знал, сколько дней убивали меня завесы.

Это тебе они – так, ничего, прозрачность

                                                                              и чистый воздух.

Но, господи боже, облака так похожи на вату,

Их армии, армии углекислого газа.

Нежно вдыхаю, нежно,

Вены свои невидимками наполняя, миллионом

Возможных зарубок, что отметят годы моей жизни.

На торжество в серебро ты оделся.

                                                                            Счетная машина,

Неужто тебе столь сложно просто оставить что-то

                                         в покое – полностью и целиком?

Неужто на каждый листок ты обязан свой штамп

                                                                       лиловый поставить?

Убить все, что можно убить?

Сегодня хочу я лишь одного —

                                                      и один ты дать его можешь.

Оно стоит у окна, огромное, словно небо,

Дышит в постели моей – холодном,

                                                       мертвом центре Вселенной,

Где разделенные жизни сливаются и застывают

                                                                             в истории общей.

Не присылай мне его по почте, палец за пальцем,

Не говори словами! Мне уже шестьдесят стукнет,

Пока дойдет последняя часть – я буду слишком

                             слаба, чтоб в ход пустить твой подарок.

Просто откинь завесу, завесу, завесу.

Если б за ней оказалась смерть,

Я б восхищалась глубокой ее серьезностью

                                                        и глазами вневременными.

Я бы знала: теперь ты серьезен.

Благородный бы вышел подарок —

                    в самый раз мне на день рождения.

Нож не вскрывал бы коробку – он бы вонзился,

Чистый и честный, как крик младенца,

И Вселенная бы отступила.

Ноябрьское письмо

Любовь моя, мир внезапно

Поворот совершает и цвет обретает.

                                                           Стручки ракитника,

Словно хвостики уличных крыс,

Рассекают свет фонарей в девять утра.

Арктика.

Маленький черный кружок,

Поросший блестящими, шелковистыми

                                  травами – детскими волосами.

В воздухе пахнет листвой,

Мягко, приятно,

И аромат обнимает меня любовно.

Я тепла и румяна,

Наверное, так растолстела, что просто жуть.

Я идиотски счастлива,

Мои резиновые сапожки

Шлепают по прекрасной, красной земле.

Это – моя собственность.

Дважды в день

Гуляю по ней я, шпионю

За варварским падубом,

                                             за его синевато-зелеными,

Острыми листьями – просто железо —

И за строем старых трупов.

Люблю их,

Люблю, как историю.

Яблоки – золотые,

Можешь представить?

Семь десятков моих деревьев

Держат шары свои, золотисто-румяные,

В густом сером супе смерти.

Миллионы их золотых листьев —

Металлические, бездыханные.

Любовь. Целибат.

Одна я, одна

Гуляю, мокра по пояс.

Золото незаменимое

Кровоточит и становится глубже,

                                                        как пасть Фермопил.

Противник

Если б луна улыбнулась, вы стали бы очень похожи.

От тебя исходит точь-в-точь такое же ощущенье:

Красивый, но смертоносный.

Вы оба – спецы по части легкости восприятия,

Но распахнутый рот луны рыдает по миру,

                                                                        а твой – равнодушен.

Главный твой дар – обращать все живое в камень.

Просыпаюсь – а я в мавзолее, и ты уже там,

Пальцами барабанишь по мраморному столу,

                                                                       ищешь свои сигареты,

По-женски язвительный, но без нервозности женской,

Задыхаясь от жажды высказать то,

                                                             на что не смогу я ответить.

Над подданными своими издевается и луна,

Но она хоть днем нелепа и безопасна.

Следы твоего раздраженья, с другой стороны,

Что ни день, проникают в мой ящик почтовый —

                                         с регулярностью просто прелестной,

Белые, равнодушные и обширные, как углекислый газ.

Ни дня – спокойно, без новостей от тебя.

Гуляешь по Африке, может, но думаешь обо мне.

Папа

Не сделаешь больше больно.

                                                           Не сделаешь больше шаг.

Не человек – огромный черный башмак, —

Я тридцать лет в нем жила, подобно ступне,

Бледна и несчастна. Шептала. Дышала во сне…

Но больше ты ничего не сделаешь мне.

Папа, мне очень жаль, что я тебя не убила,

Но вышло так, понимаешь: мне не до этого было.

Тяжелый, как мрамор, мешок, наполненный Богом,

Огромная жуткая статуя, каждый сереющий палец —

Большой, словно морской лев Фриско,

                                                                          на берегу пологом,

А голова – в океане. В глуби. Подальше от скал.

Мутно-зеленая в синеве, словно виде нье в бреду, —

Неподалеку от мирных красот Носета. Лето.

Когда-то, знаешь, я ведь молилась,

                                                                               чтоб ты восстал.

Ach, du.

Немецкий язык. Польский город в сиянье луны,

Все в ранах, царапинах, в трещинах валуны, —

Город изранен следами войны, войны и войны.

Но имя его банально – и не запомнить никак.

Как говорит хороший мой друг-поляк,

Названий таких в Польше —

С десяток, если не больше.

Я и не знала: где ты шагал, где ты пускал корни?

Я никогда не могла с тобой говорить:

Слова застревали в горле,

Как в проволоке колючей: не продохнуть, не жить!

Ich, ich, ich, ich,

Я едва могла говорить, – и что было делать, скажи?

Я ведь считала каждого немца тобою.

Язык ругательств, язык убийств и разбоя

Увозил меня, точно поезд, – не забывать, не сметь!

Как увозили составы евреев на смерть,

В Аушвиц, Бельзен, Дахау, – мне перечесть не

успеть.

Я уже говорю, как еврейка: вот интересная весть.

И кажется мне все чаще: может, я – еврейка и есть?

Снега Тироля и светлое венское пиво —

Не больно они чисты и не слишком правдивы.

Подобно цыганке, первой в нашем роду,

С колодой гадальных карт я бреду, бреду.

Я, наверно, еврейка – я выживала в аду.

Я вечно боялась тебя, как удара под дых, —

Твоих Люфтваффе и йодлей певучих твоих,

Тонких твоих усов – холеных, седых, —

Синих арийских глаз неземной чистоты…

Танкист. Панцерман[1]. И все это, все это – ты.

Нет Бога. Есть только свастики черная жуть —

Сквозь черноту ее небу не проглянуть.

Женщины любят фашистов, разве не так?

В лицо – сапогом, по лицу – сапогами шаг,

По сердцу. А сердце – грубо. Ты – злейший враг.

У меня есть фото – и ты на нем, подтянут и деловит.

Ямочка – на подбородке,

                                                  и нет ни следа козлиных копыт,

Но знаешь: у дьявола все равно земля

                                                                                под ногами горит.

Или ты дьяволом не был? Или это вранье —

Человек, что спокойно сжевал

                                                и съел ярко-красное сердце мое?

Да, ты сожрал мое сердце – тебе я его подала на стол.

Мне было десять, когда ты ушел и в могиле покой

                                                                                                          обрел.

В двадцать я умереть пыталась, беззаветно и горько

                                                                                                        скорбя,

Чтоб попасть в могилу и там наконец

                                                           снова, папа, встретить тебя.

Мне даже кости твои подойдут – так думала я, любя.

Но зачем-то нашли обломки – жалей теперь,

не жалей, —

И снова собрали меня из кусков, их посадив на клей.

И тогда поняла я, что делать – дошло,

                                                                          средь горестных дум: