Ариэль — страница 9 из 10

Какой-то бог овладел мной, за волосы схватив.

В молниях синих его корчился я,

                                                   словно пророк пустынный.

Скрылись из виду ночи, как ящериц веки:

Мир белых и лысых дней в лишенной теней

                                                                                         глазнице.

Буйная скука к древу меня приковала.

И, будь он мной, он сделал бы то же, что я.

Маленькая Фуга

Движутся тиса черные пальцы,

Плывут холодные тучи.

Так глухонемой

Подает сигналы слепому, а он их не замечает.

Мне нравятся мрачные заявленья.

Давай, безликая туча!

Белая от и до, точно бельмо на глазу!

На глазу пианиста слепого,

Что сидел со мной за одним столиком на пароходе.

Он ощупывал пищу.

У пальцев его были носы, как у ласок.

Я глаз отвести не могла.

Он мог слышать Бетховена:

Тис черный, белые тучи,

Ужасные сложности.

Пальцы-ловушки. Шум клавиш.

Улыбка слепая – пустая

И глупая, точно тарелка.

Завидую громким звукам,

Изгороди из тиса Большой Фуги.

Глухота – это нечто иное.

Как темно здесь в трубе, о, отец мой!

Я вижу твой голос —

Лиственный, черный, как в детстве.

Тисовая изгородь приказов,

Варварская, готическая, чисто немецкая.

За этой оградой плакали мертвецы.

Я ни в чем не виновна.

Видимо, тис – мой Христос.

Разве он меньше страдал?

А ты, во время Великой войны,

В калифорнийской закусочной

Выбирал по размеру сосиски!

Их цвет окрасил мои сны,

Красно-пятнистые, как безголовые шеи.

Было молчанье!

Великая тишина чужого порядка.

Мне было семь, я ничего не знала.

Мир просто случался.

Ты был человек одноногий с разумом прусским.

Облака, на тебя похожие,

Расстилают пустые простыни.

Ты ничего не скажешь?

Память моя хромает.

Я помню твой синий взгляд,

Портфель, мандаринов полный.

Тогда ты был человеком!

Смерть открылась, как черное дерево. Мраком.

Я пока еще выживаю,

Хлопочу по утрам.

Вот мои пальцы, а вот мой ребенок.

Тучи – роскошная свадьба, белые платья.

Годы

Они приходят, как звери,

Из открытого космоса падуба,

Где не мысли – колючки, на которых лежу я,

                                                                                            как йог,

Но их зелень и чернота столь чисты,

Что я замерзаю. Они просто есть.

Господи, я на тебя не похожа,

У меня нет твоей затягивающей тьмы.

Звезды ко мне липнут – яркие, глупые конфетти.

Вечность меня утомляет,

Я ее никогда не желала.

Что такое любовь?

Просто поршень в движении…

Моя душа умирает пред нею.

Копыта коней,

Беспощадная скачка.

А ты, великий Покой…

Да что в нем великого?

Кто у нас в этом году – тигр рычит у дверей?

Ах, это Христос,

С его

Божественностью ужасной,

Ждет не дождется взлететь и покончить с этим?

Алые ягоды – то, что они есть.

                                               И они отменно спокойны.

Ничего не получат копыта.

В отдаленье печальном шумят поршни.

Мюнхенские манекены

Совершенство ужасно – оно не может иметь детей.

Ледяное, как снежная буря, оно вытаптывает утробу,

Где машут ветвями тисы, подобные гидрам,

Древо жизни и древо жизни

Раскрывают луны свои, за месяцем месяц —

                                                                                    вотще, однако.

Кровь льется – то ток любви,

Абсолютная жертва.

Смысл ее: не сотвори кумира, кроме меня,

Меня – и двоих: нас с тобою.

Так что, в прелести серной своей и сиянье улыбок,

Два манекена остановились нынче

В Мюнхене, в морге между Парижем и Римом.

Нагие и лысые, но в мехах,

Рыжие леденцы на палочках серебристых,

Невыносимые и безмозглые.

Снег роняет кусочки мрака,

Вокруг – никого. Скоро в отелях

Руки начнут открывать двери

И сносить вниз ботинки – их почистят

                                                                           до блеска угля,

И завтра скользнут в них толстые пальцы.

О, содержимое этих окон —

Кружева на младенцах, ширпотреб

                                                              в зеленых листочках.

Дремлют пухлые немцы в креслах бездонных

                                                                                от Штольца.

На крючках повисли черные телефоны —

Они блестят.

Блестят и съедают

Безмолвье. У снега нет голоса.

Тотем

Убивает дорогу мотор, дорога —

                                                      вся точно из серебра —

Вдаль ускользает, однако ее все равно сожрут.

Дороге бежать бесполезно.

В вечере есть красота опустошенных полей,

Рассвет покрывает, как поросят,

                                              коркой румяной фермеров,

Бредущих, слегка враскачку,

                                                    в грубых своих одеждах.

Впереди – Смитфилда белые башни,

Пухлые бедра и кровь на уме.

Сияние ножей беспощадно,

Словно мясницкий топор, что шепчет:

                                                        «Как же так, как так?»

В миске – убитый заяц.

Детская головенка его отсечена,

                          тельце набальзамировано специями,

С него ободрали и шкурку, и человечность.

Съедим же его, как послед Платона,

Съедим, как тело Христово.

Эти люди когда-то имели значение —

Глаза их круглы, оскалены зубы,

                                                   застыли в гримасах лица

На скрипящих, стучащих кольях,

                                                  словно поддельные змеи.

Капюшон ли кобры меня пугает —

Одинокое око, глаз горный —

Взором, которым небо вечно себя проницает?

Мир – горячий, как кровь, и рассвет мой

                                                                                        личный

Заверяет кровавым своим румянцем:

Нет остановки конечной, есть только

                                                                                  чемоданы,

Из которых можно достать, будто костюм,

                                                               все ту же личность:

Вытертую до блеска, с карманами,

                                                      что набиты желаньями,

Замечаньями и билетами, короткими

                замыканьями и зеркальцами складными.

«Я безумен», – взывает паук,

                                                потрясая множеством лап.

А правда ужасна,

И мух глаза ее отражают.

Они жужжат, точно стайка синих детишек,

В сетях бесконечности,

И в конце все равно повисают в петле Смерти,

На одном из многих ее кольев.

Паралитик

Такое случается. Будет ли так и дальше?

Окаменел мой разум,

Нет пальцев, чтоб удержаться, нет языка.

Железное легкое – бог мой,

Ко мне благосклонный,

Вдыхающий и выдыхающий воздух

Из пылесборников ветхих моих,

Ухудшения

Не допустит,

А день снаружи меж тем проплывает мимо,

                                       подобно ленте телеграфной.

Ночь приносит фиалки

И гобелены глаз,

Ночь приносит огни

И неизвестные,

Тихие голоса: «С вами все в порядке?» —

И крахмальные, недоступные груди.

Лежу протухшим яйцом,

Принадлежа

Целому миру, к которому не прикоснуться,

На белой, натянутой туго

Барабанной коже больничной моей кровати.

Навещают меня фотографии —

Жена моя, плоская, мертвая,

                                        в мехах по моде двадцатых,

С улыбкой жемчужной,

Две девочки, столь же плоские,

Что шепчут: «Мы – дочки твои».

Тихие воды