[32]. С одной стороны, выделялись извилистый каштан, пышный самшит, со своими остроконечными листиками, ростом превышающий сосну, отягченный тяжеловесными плодами; с другой — тенистый бук, непорочная липа и ломкий тамариск вместе с восточной пальмой, что служит вожделенной и достойной наградой победителю. А меж всеми прочими, посередине, близ ясного ручья тянулся к небу прямой кипарис, неподдельно подражающий высоким столпам, так что в него не только юноша Кипарис, но, с позволения сказать, сам Аполлон не погнушался бы превратиться. Названные деревья не только не были столь нелюбезны[33], чтобы их сень возбраняла солнечным лучам проникать в восхитительный лесок, напротив, они были столь милостивы, что редкая здешняя травка была защищена ими от знойной истомы. И как в любое время года приятным было это место, то цветущей весной наипаче, чем во все остальные времена года.
Сюда по обыкновению сходились пастухи, приводя с окрестных гор стада, и здесь в разнообразных и непростых состязаниях мерились они силами: метали тяжелую свайку, стреляли в мишень из лука, упражнялись в легких прыжках и крепких единоборствах[34], в коих помогала им деревенская смекалка; но чаще испытывали друг друга в пении и игре на свирели, не оставляя победителя без должной похвалы и почета. И однажды случилось так, что все окрестные пастухи собрались здесь вместе со своими стадами, и каждый по своему соображению стал измышлять, чем бы развлечься, какой бы чудесный праздник устроить; кроме одного Эргасто[35], который, не в силах ни говорить, ни чего-нибудь делать, сидел у подножья дерева, позабыв и себя самого, и стада свои, будто утес иль чурбан какой-либо, несмотря на то, что прочих пастухов превосходил он приятностью и приветливостью. Проникшись состраданием к несчастному, Сельваджо, чтобы хоть немного ободрить его, дружественно и громко обратил к нему сии речи:
ЭКЛОГА 1
СЕЛЬВАДЖО
Почто задумчив, грустен, мой Эргасто,
Как погляжу я? Овцам нет пригляда,
Разброд такой чреват бедою часто![36]
У речки та вон выбилась из стада;
Вон два барана прянули друг к другу,
И точно: будут биться до упада.[37]
Как победитель славен на округу!
Бегут за ним, и горе побежденному:
Пуститься прочь гонимому по лугу.
Вот, гладу покорясь неутоленному,
Добычу волки ждут, но спят собаки,
Ведь не до них хозяину бессонному.
Уже в лесах свивают гнезда птахи,
Снега нисходят с гор, растаял иней,
И поднимаются под солнцем злаки.
Вот-вот цветами запестреть долине,
Ветвям покрыться зеленью густою;[38]
Ягнята щиплют травку на равнине.
Венерин сын готовит лук свой к бою,
Чтоб ранить им, не зная пресыщения,
И сердце обратить сухой золою.
Уж Прокна, возвратясь в сопровождении
Кекропиды-сестры из стран далеких,
Рыдает о старинном преступлении.[39]
И правда, нынче пенье столь немногих
Разносится в тени дерев, что мнится,
Живем средь скифов, варваров жестоких.
С тобою в пенье мало кто сравнится,
Стихи слагаешь, фроттолы умело;
Спой, ибо ласкова Весна-царица.
Сельваджо мой, не Прокну с Филомелой,
А сов я вижу да мышей летучих
Во мраке сей пещеры опустелой.
Сама весна не дарит дней мне лучших,[40]
Цветов благих, травы не вижу росной,
Одни шипы терновников колючих.
И нет просвета в хмари дожденосной,
И ясный день, столь теплый и погожий,
Мне зимней ночью чудится морозной.
Пусть гибнет мир, не испытаю дрожи,
Крушенья жажду с чувством я особым,
И слаще думы нет для сердца всё же.
Страшусь громов, раздавшихся над скопом
Гигантов Флегры, воды призываю,
Что скроют землю новым злым потопом.
Ты мнишь, что мне, когда я так страдаю,
О бедном, жалком стаде печься любо?
Что отогнать надеюсь волчью стаю?
Я жажду одного в тоске сугубой:
Сесть у подножья ясеня иль клена,
Сосны густой иль пробкового дуба,[41]
Мечтать о той, что мучит непреклонно,
Как лед сама; заботы нет мне более,
Чем тосковать, страдая, как влюбленный.
Тебя в такой увидев меланхолии,
Скалою становлюсь от удивления,
Ответь же мне, ведь мучусь поневоле я,
Кто дева та, чье гордое презрение
Твой лик покрыло бледностью такою?
Открой же тайну и развей сомнение.
Ягнят однажды вел я к водопою,
Вдруг предо мною вспыхнул свет у речки;
Кудрей колечки стали мне силками,
А в сердце пламя лик разжег небесный,
Чей цвет чудесный молока белее
И роз алее; вся душа горела,
Хоть не терпела бремени доселе.
Сношу я еле то ярмо на шее,
А тяжелее знал ли кто на свете?
Попал я в сети красоты лукавой.
Лик величавый вижу постепенно,
И вот колено плавно приподнялось,
Мне показалось: небо запылало;
Покров стирала, пела нежным гласом.
Но горе! Разом прекратила пенье,
Мое явленье возмутило деву,
Ее напеву уж не мог внимать я;
Схватила платье, чтоб покрыть им тело;
По пояс смело погрузилась в воды,
И от невзгоды пал я, чувств лишившись.
Ко мне склонившись, дева утешала
И слез немало пролила в испуге,
На крик с округи пастухи сбежались,
Все сокрушались в чувствах благолепных,
Сто трав целебных применили с горя.
И чувства вскоре я обрел, но только
Мне жизнь нисколько не мила отселе,
Мне нет веселья, раненый, терзаюсь.
Она ж, раскаясь, возвратилась вскоре,
Но сердце — горе! — завлекла в ловушку.
Свою пастушку гордую и строгую
Зову и день и ночь, она же, дивная,
Как будто лед — ей сердце не растрогаю.
Лесам известна песня заунывная,
Все горы знают, люди и животные,
Как от любви рыдаю непрерывно я.
И ведают сильваны беззаботные,
Колькрат на дню вздыхаю, все деревия
И все стада, что здесь пасу, несчетные.
Несется эхо, и ловлю напевы я,
Что, отозвавшись, слух ласкают звуками,
И слышу имя этой юной девы я.
О ней лишь речь меж вязами и буками,
На чьей коре стихи мои читаются,
К слезам и пенью понужден я муками.[42]
Из-за нее быки мои сражаются.
ПРОЗА 2
Каждый из нас проникся состраданием, не уступающим изумлению от услышанных прежалобных излияний Эргасто; его слабый голос, подавленный тон, побуждавший больше вздыхать, нежели молчать, а вдобавок лицо бледное и изможденное, взъерошенные волосы и отяжелевшие от чрезмерного плача очи[43] дали пищу нашему великому огорчению. Но после, когда он умолк, и звуки, раздававшиеся эхом в роще, улеглись, ни у кого из пастушеского сборища сердце не осталось столь черствым, чтобы он возвратился к прерванным забавам либо озаботился тем, чтобы выдумать новые. На самом деле, каждый столь сильно поддался чувству участия, что насколько мог и умел, старался утешить его, остерегал от повторения прежнего заблуждения, придумывал различные советы, которые куда легче давать, нежели им следовать[44]. Затем, увидев, что солнце клонится на закат, и что надоедливые сверчки начинают стрекотать в земных ложбинках, в предчувствии наступления сумерек мы не смогли примириться с тем, чтобы несчастный Эргасто оставался здесь в одиночестве, и словно через силу поднялись все вместе со своих мест и неспешным шагом повели спокойные, кроткие стада к привычным загонам. И чтобы немного развеять скуку пути по каменистой тропе, поочередно каждый заиграл на своей свирели, силясь спеть какую-нибудь новую песню; кто-то утихомиривал собак, кто-то выкликал овечек по именам; иной жаловался на свою пастушку, а иной по-сельски похвалялся своей; некоторые сыпали грубоватыми прибаутками; и так мы шаг за шагом, балагуря, наконец достигли соломенных хижин и пришли домой.
Но, когда прошла таким манером череда дней, случилось, что среди прочих был и я и, как заведено у пастухов, пас своих овечек на сочных травах. Когда же мне показалось, что от долгого зноя лучше укрыться в приятную тень, где ветерок свежим веянием дал бы отдых и мне и стаду, я направился в тенистую благодатную долину, лежавшую менее чем за полмили; не спеша, со своим привычным гомоном, шли за мною подвижные мои стада в прохладный лесок. Не пройдя еще и толики пути до желанного приюта, я случайно встретил пастуха, звавшегося Монтано, который так же, как и я искал спасения от томящего зноя; на его голове был убор из зеленой листвы, защищавший от солнца, он гнал свое стадо впереди себя, так сладостно наигрывая на свирели, что, казалось, лес становился веселей, чем обыкновенно.