«Приют» действительно убогий — дальше некуда.
На уровне груди, за измочаленными остатками палубного настила, поблескивала черная лужа, обрамленная огрызками бортовых и днищевых стрингеров, смятых в гармошку рамных шпангоутов и бимсов, какими-то зазубринами, листовым железным рваньем. Из лужи, точно гигантский плавник, торчал кусок отбойного листа — единственное напоминание о носовом танке. В шаге от каптерки, над дверями малярки и фонарной кладовой, высилось бредовое нагромождение закопченного исковерканного металла. С великим трудом можно было признать в этой груде остатки переходного мостика, колюче опутанные клубком магистральных трубопроводов. Невольно возникал вопрос: «Что за силы взрастили этот чудовищный кактус?» Его макушку, скрученную в спираль стальную ленту палубы, венчал нелепый цветок: кончик спирали, расщепленный на рваные лепестки, был собран в ржаво-красный бутон, из которого, точно пестик, торчал совершенно целехонький грузовой клинкет.
Сэр Тоби приподнял заднюю лапу у основания «кактуса» — вывел из оцепенения, заставил оглядеть и себя. Штаны и свитер спереди обгорели и рассыпались в прах. Оставшееся прикрывало спину и зад. Эти лоскутья держались на ремне и вороте свитера. Нижнее белье, правда, уцелело, но стало грязным, рыжим и ломким — похрустывало. Пришлось возвращаться в каптерку.
Была надежда что-нибудь отыскать в здешних запасах, но тут же пропала: даже днем несподручно копать глубоко эту дикую мешанину, а ночью... В каптерке — глаз выколи. Выдернул из-под каких-то бидонов пару драных полушубков и порадовался еще,что тут же нащупал тушенку и канистру с водой. Банки трогать не стал, но водицы хлебнул и принялся мараковать над полушубками.
— Маскарад продолжается, милая Красотуля... — шептал Арлекин, поглядывая на океан. Он маслено поблескивал, серые рассветные тени стлались по воде: поверхность была чиста и бескрайня. — Твой Арлекин меняет обличье и одевается в овечьи шкуры — такова прихоть у этой войны.
А что, если?.. Действительно — в шкуру? По примеру Сэра Тоби?
Ноги пролезли в рукава с некоторым трудом. Получилось, но пришлось надрезать овчину. Воротник подвесил на лямках. Другой полушубок, надетый «по-человечески», подпоясал куском фала. Что ж, не от моднящего портного, но — терпимо. Во всяком случае, теперь не грозит радикулит: спина под двойным слоем овчины. И одежда, и постель — все на себе.
— Одобряешь, Сэр Тоби, мою экипировку? — Пес вильнул хвостом и ощерился. — Смеешься? Зря... Давай, барбос, для начала откроем «второй фронт», а после — вздремнем. Прыгай вниз, дружище. Незачем торчать на ветру. — И, когда Сэр Тоби прыгнул следом в каптерку, поднял из-под ног острую стальную свайку и принялся вскрывать банку с тушенкой.
День прошел без происшествий — начали устраиваться на ночь. Пес, свернувшись, сразу уснул, а человек... Какой уж тут сон!
...Человек бодрился, да разве уймешь нервы, разве справишься с думами, которые всегда ночами, всегда в минуты пусть относительного покоя обретают собственную жизнь и начинают судить, безжалостно выпячивать ошибки и промахи. И хотя Владимир не видел просчетов в своих действиях, собственная вина в гибели людей казалась очевидной. Потому и стояло перед глазами пламя, в котором исчезал танкер, потому и не пропадали страшные и яростные всполохи, а в них — укоряющие взгляды товарищей.
Сморило под утро. Тяжелое забытье — что вязкий дурман.
Что-то происходило. Доносился неистовый лай, а он не мог выкарабкаться из сна, который не отпускал, обволакивал сознание, искажал звуки, вязал руки-ноги.
Не лай — смех, хриплый человеческий смех, весь — издевка и самодовольство, заставил рвануться под дверь, ухватить за ошейник неистовствующего Сэра Тоби.
Был миг, показалось — все еще сон! Немец — порождение измученного мозга. Встряхнешься — исчезнет. Но нет, не исчез: мостится наверху, устраивается, с улыбкой постукивает по колену самым что ни на есть реальным стволом «вальтера». Ствол завораживал, и не было сил отвести глаза от черной дырки с крохотным бличком на срезе дула.
Комок в горле, и снова сухо — точно клеем схватило гортань. Дернулось сердце, и вдруг: размеренно, отчетливыми толчками. Псу что-то передалось от руки — рванулся, качнул хозяина.
— Зитц! — Пистолет указывал на чехлы, но почему же не сделать вид, что не понял приказа? Ведь нужно сообразить, откуда взялся фашист. Обгоревший комбинезон... Летчик? Греб на плотике? Сбили. Греб и застал врасплох, паразит. — Сит! — Немец перешел на английский — пришлось опуститься на чехлы. — Андресс!
Очевидно, владелец «вальтера» изучал язык по солдатскому разговорнику. Слова выскакивали, как пули, и только в повелительном наклонении. Когда Владимир рассупонился и сбросил полушубки, немец коротко бросил: «Троу!» и тут же, увидев, что приказ выполнять не торопятся, вскинул пистолет, рявкнул на родном и привычном:
— Ком цу! Шнель, шнель!
«Продрог, белокурая бестия... — Арлекин швырнул овчину наверх. — Закоченевшего бы тебя и прищучить!..»
Промозглый утренний ветер покачивал огрызок судна, погромыхивал железом. Немец, подхватив полушубки, брезгливо передернул плечами, но раздумывать не стал: сбросил комбинезон, стащил сапоги — все мокрое — хоть выжми! Оружие, однако, не выпустил да и с моряка глаз не спускал.
Оставалось ждать и надеяться на промашку. «Вальтер» — хозяин, поэтому все зависит от случая и везения. Подчиняясь движению ствола, отправил наверх и резиновые бахилы.
Пилот, вытащив суконные портянки, взглянул остро и понимающе. И наворачивать не стал. С той же брезгливой миной набросил их на широкие голенища и продавил внутрь ступнями. Притопнул. Сморщился. Лег на живот и принялся осматривать каптерку.
«Двое в лодке, не считая фашиста...»
Пистолет повелевающе качнулся — Арлекин шагнул в сторону и открыл взору летчика и канистру и банки с тушенкой. Как же были сейчас ненавистны эти острые голубые глазки, острый нос, подбородок и лисьи острые уши: «Ишь, оберст!..»
С минуту «оберст» разглядывал Сэра Тоби, который настороженно стоял у ноги хозяина, затем потребовал наверх и воду и консервы. Чтобы выставить канистру наружу, пришлось взобраться на ящики, сгруженные теперь в аккуратную подставку, и ухватиться за острый бортик двери. Сапог тотчас опустился на пальцы. Жгучая боль ошеломила, но — вытерпел, не изменился лицом, и тогда литой каблук сильно и точно ударил в лоб, и в тот же миг взметнулось тело собаки.
Выстрел в упор отшвырнул Сэра Тоби. Пес взвизгнул коротко и жалобно, свалился на ящики и сполз на брезент, испачкав его кровью. Немец ждал. Владимир опустил глаза и стиснул зубы: «Молчать. Не двигаться. Терпеть. Ждать и — дождаться...»
Дверь захлопнулась. Немец для острастки, видно, стукнул с той стороны рукоятью пистолета: сиди и не рыпайся! У-у!.. Мразь болотная! Будто ноги подрубили — упал на брезент: «Гад! Гад! Проспал гада, Арлекин?! Проспал! А мог бы шлепнуть еще в плотике... Теперь — бди, раззява, теперь не упусти шанс. А он будет, будет, будет, — заклинал себя, — прижмет фрица холодрыга, и тогда посмотрим, в чем держится у «оберстов» душа!»
Наверху — шажки, внизу — тишина, и где-то, возле, мертвый взгляд Сэра Тоби. Он близко, он рядом, он — в настоящем, а в прошлом — мертвые взоры товарищей, моряков. «А может, этот гад и бросил бомбу или шарахнул торпедой по «Заозерску»?! Владимир вскочил, сжав кулаки. Дверь приоткрылась — сверкнул выстрел, но пуля не задела. Чавкнула в теле собаки. Тень в проеме взбулькала смешком, но тут же и прикрикнула, заторопила:
— Теплин! Бигест ван! Шнель, шнель!
Ожидая нового выстрела, подал наверх край большого чехла — брезент рывками уполз из каптерки. Дверь лязгнула, и снова навалилась тишина.
В эту ночь сон так и не пришел к нему.
«Почему оставил в живых? — ломал голову. — Чего проще: одна пуля, и «оберст» — полный хозяин. Сейчас приходится мерзнуть и все-таки опасаться... Наверное, поблизости бродит фашистская субмарина. Значит, меня приберегает как трофей. Возможен и другой вариант: «оберст» рассчитывает сдаться англичанам. Тогда я — свидетель его гуманности...»
Размышления не успокоили, но как-то прояснили ситуацию. Большего сейчас и не требовалось. Успокоенность расслабляет, ясность — мобилизует. Не предугадать, быть может, единственного мига, когда «оберст» на чем-то споткнется и даст своему противнику единственный шанс. Не предугадает, но может дождаться, а в том, что и «миг» и «шанс» будут е д и н с т в е н н ы м и, сомневаться не приходилось.
Развязка наступила даже скорее, чем ожидал Владимир.
Дверь откинулась стремительно, с грохотом: так же стремительно «оберст» спрыгнул в каптерку, словно дал понять: «Сейчас или никогда!» Пинок заставил вскочить — «вальтер» ткнулся в грудь, точно угадав дыру в нижней рубахе, сквозь которую виднелся полосатый тельник:
— Дорт хин! Шнель, шнель, русски матроз!
Казалось, протяни руку и — вот оно, горло врага. Но пистолет упирался в сердце — пришлось отступить в угол, где споткнулся, загремел железным хламом. «Оберст» зашипел, глаза злобно блеснули. Держа моряка на мушке, он бочком взгромоздился на ящики и, стараясь не выпускать Владимира из поля зрения, осторожно высунулся наружу. Лицо, затвердевшее в напряжении, расслабилось, довольная улыбка шевельнула губы. «Своих признал!» — понял моряк. И еще понял, что это — все. Других шансов не будет. Нужно действовать немедленно и точно.
«Оберст» засуетился. С ухмылкой посмотрел на Володьку и, перебросив «вальтер» в левую руку, правой достал из-за пазухи ракетницу. Но вскинуть ее не успел: свайка пробила шею у основания черепа — ноги подломились. Владимир навалился сверху, не дав рвануться возможному воплю.
«Ту би ор нот ту би? — подобрал пистолет и прислушался. — Быть или не быть? А-а, чему быть, того не миновать...»
Судя по тарахтению дизелей, субмарина дважды обошла то, что осталось от «Заозерска». Владимир не высовывал носа: ходит, зараза, принюхивается! Взглянул, когда шум моторов начал удаляться и смолк; выглянул и успел разглядеть огромный зеленый пузырь, который взбурлил и лопнул. Пена сомкнулась над перископом.