Гавриил КунгуровАРТАМОШКА ЛУЗИНАЛБАЗИНСКАЯ КРЕПОСТЬИсторические повести
АРТАМОШКА ЛУЗИН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Городок Иркутский
Над Ангарой плыл туман. Солнце изредка прорывалось через седую пелену, и тогда оно казалось мутным, оранжево-красным пятном. Было тихое утро. Но вот подул ветер, и туман стал медленно подниматься; белые клочья таяли и терялись в сером небе. Ветер промчался над Ангарой, и на гладкой поверхности ее поднялись гребни буйных волн. Гневно билась могучая река, билась и тяжело дышала, нанизывая на берега желтые комья пены.
В полдень ветер стих, очистилось небо, и солнце облило золотым светом и реку, и горы, и белые дали. Глянцевая бирюзово-синяя вода сверкала прозрачными струями, живыми, переливчатыми. Голубое небо потонуло в Ангаре, прибрежные горы отражались на гладкой поверхности реки резными черными узорами.
На правом берегу раскинулся городок Иркутский, окаймленный толстой деревянной стеной. Крепкая стена, рубленная славными умельцами топорных дел, состояла из бревенчатых срубов, плотно прилегающих один к другому.
Крепость, обнесенная стеной, называлась Иркутским рубленым городком. На верху бревенчатой стены виднелось несколько возвышений — «обламов», крытых тесом. В обламах зияли черные дыры — бойницы: большие — для стрельбы из медных пушек, малые — из мушкетов и пищалей[1]. Бойницы верхние предназначались для настенных стрелков — верхний бой, в середине стены — серединный бой и внизу — подошвенный бой. Казаки подошвенного боя стреляли лежа.
Вдоль наружной стороны стены городка тянулся глубокий ров, а за ним — неприступные заграждения: рогатины, причудливые коряжины, непроходимые колючки и острые, как ножи, колышки. Над стеной Иркутска возвышалось шесть бревенчатых башен. Самая большая — восьмиугольная, из толстых лиственничных бревен; остальные поменьше — четырехугольные. Башни имели тесовые шатры для караулов. Острые главы башенных шатров взвивались в поднебесье, только сизые голуби да острокрылые ласточки пролетали над ними. Большая башня и две малые назывались проезжими: в них были устроены ворота для въезда и выезда из городка, остальные — глухими. Первые ворота, самые широкие, большой башни, — Заморские: через них шла дорога в далекий неведомый Китай. Вторые — Мельничные: через них ездили на мельницы, стоявшие на реке Ушаковке. Третьи — Монастырские: через них горожане ходили и ездили в пригородный монастырь.
Городок стоял на болоте и утопал в грязи. Горожанки, подобрав хвосты длинных с оборками юбок, шлепали по лужам, прыгая от пенька к пеньку от бугорка к бугорку, чтобы добраться до городской площади. Даже возле дома строгого воеводы — грозного городского управителя — стояла огромная лужа, где по самые ступицы вязли колеса телег, а кони, утопая по брюхо, едва выкарабкивались из топкого болота.
Когда поднималось утреннее солнце и когда пряталось оно вечером за гору, город наполнялся пронзительным кваканьем лягушек. Их было множество: они прыгали под ногами прохожих, шлепались в лужи, разбрасывая липкие брызги. Нередко зазевавшаяся хозяйка приносила с базара вместе с калачами и говядиной запрыгнувшего в кошелку лягушонка. Никто не обращал внимания на этих крикливых и надоедливых соседей. Лишь досужие старушки, всюду видя приметы и предзнаменования, говорили: «Ежели лягушки жирные, ленивые, квакают неторопливо, протяжно — к тишине, к покою. Ежели кричат до зари громкоголосо да наперебой — к пожару…»
Мучили горожан более назойливые городские обитатели — комары: жгучие, прилипчивые, злые. Старики помнили время, когда тучи комаров и мошек застилали небо так, что терялось солнце. Тогда горожане выходили на площади и улицы, жгли костры, выкуривая из городка гнуса едким дымом.
За Иркутском стеной стоял густой лес; место это жители прозвали Потеряхиной: там часто терялись коровы горожан. Деревянные домики городка, разбросанные в беспорядке, напоминали черные кочки на большом болоте. Улиц в городке не было, строились горожане кто как хотел и кому где нравилось. Имел Иркутск Торговую площадь. По ней растянулись кривыми рядами купеческие лавки: мясные, хлебные, квасные, лавки товара красного. По темным закоулкам лепились, тесня друг друга, обжорки и кабаки.
Внутри острожной крепости находился государев двор — дом воеводы; в нем две большие горницы — одна под крепостной башней, вторая в виде пристроя. В горницы падал мягкий свет через окна со слюдяными оконницами, обитыми белым железом. Горницы были богато обставлены: крашенные лазурью лавки, на полу ковры китайской работы, накрытый узорчатой скатертью стол. В правом углу — икона Спаса; от горящей лампады живые отблески падали на серебряный оклад иконы. В теплом углу, возле большой печи, — лежанка под цветистым одеялом, на стене — огневая пищаль с пороховым прикладом, над изголовьем — дорогая воеводская шуба на собольем меху, а на полу — большая шкура медведя.
Недалеко от воеводского дома стояли избы — приказная, караульная, воеводских служек, воеводских казаков, два амбара, поварня, две мыльни, гостиный двор, пороховой погреб, вросший глубоко в землю. Посередине острога возвышалась деревянная церковь.
За воеводским домом, в темном глухом углу, утопая в колючем бурьяне, скрывалась черная изба. Даже воеводские людишки с тревогой косились на нее и, озираясь, в страхе шептали: «Пытошная!»
В пытошной воеводский палач Иван Бородатый со своими подручными жестоко наказывал воровских, беглых и иных озорных людишек.
Вокруг Торговой площади кривыми рядами шли купеческие дома с маленькими оконцами, глухими ставнями, крепкими воротами.
Только не всем довелось жить за крепкими стенами да толстыми бревнами городка. Работные люди — поденщики, ремесленники и пашенные крестьяне — черный народ — жили на отшибе, поодаль от крепостных стен. Они кормили, одевали, обували застенных жителей, начиная от самого воеводы и до его казаков и служек, строили, укрепляли и прихорашивали строения городка.
Загородная черная слободка называлась Работными рядами; жили в них славные умельцы, ремесленный люд: Ивашка Колокольников, плотники и корабельщики Сомовы, братья Митька, Петрунька да Николка Кузнецы, Семка Скорняк, портняжных дел мастер Сеня Петух и многие другие.
С восходом солнца взлетал в поднебесье синий дым, стучали молоты по железу, пыхтели кузнечные мехи, искры белыми брызгами разлетались вокруг.
Работные люди ковали косы, серпы, ножи, мечи, пики, делали ружья, отливали котлы, кухонную утварь. На берегу горели костры — там строили корабли, лодки. В пригородном лесу лесорубы заготовляли дрова, курили смолу, гнали деготь. Угольщики в больших ямах томили уголь.
Поодаль от города, на бурливой речке, день и ночь скрипели жернова мельниц.
Трудились люди и на сибирских пашнях. Земли брали с боем. Бой тот был с древней тайгой — рубили сосны, лиственницы, березы, выжигали и выкорчевывали столетние пни. Бой был и с морозами, что не давали созреть хлебам. Сеяли осенью под толстый снег. Хорошо родила сибирская землица, омытая потом, взрыхленная тяжелыми трудами российского пришельца, пашенного мужика. Пробрался русский хлебороб в Сибирь не с огнем и мечом, а с плугом и бороной, чтоб посторонилась глухая тайга, а пустующие, вольные земли зацвели, покрылись золотыми колосьями.
Городок мирно спал. Но городской воевода князь Иван Гагарин уже проснулся. Наскоро плеснув студеной водой на лицо, он вытерся полотняным рушником с искусно вышитыми красными цветами, торопливо надел длиннополый кафтан, высокую с опушкой шапку и зашагал в приказную избу.
Письменный голова[2] уже находился за столом. Открывая дверь, воевода крикнул:
— Писца зови!
Писца Алексашку отыскали в казачьей избе, на печи. Задрав вверх рыжую бородку, он сладко спал. Письменный голова долго будил сонливого писца, толкая в бок длинной суковатой палкой.
Алексашка вскочил и, зная, зачем его будят каждое утро, схватил все письменное снаряжение и мелкими шажками засеменил по воеводскому двору прямо в приказную избу.
Воевода заждался. Едва писец переступил порог, воевода гневно сдвинул брови:
— Спишь, Алексашка?
Алексашка — маленький, рыжий, облезлый человечек в засаленной кацавейке, молча сонно двигал руками, нехотя развязывал мешочек. Из мешочка он вынул гусиное перо, кусочек голубой краски, деревянную чашку и песочницу. Постоял, почесался и не торопясь, развел голубую краску, ткнул в чашку пальцем.
— Гуще, Алексашка, гуще! Великим государям будешь писать… Аль запамятовал?
Алексашка добавил краски, присел к столу на краешек скамьи, высвободил правую руку из рукава. Склонившись набок, он помахал рукой, чтобы добиться легкости в письме и, взяв перо, сказал:
— Слушаю правым ухом.
— Обоими слушай! Двум великим государям пишешь, — оборвал его воевода.
— Обоими слушаю, — поправился писец.
Он начал выводить на толстой бумаге причудливые завитушки букв, но вдруг остановился:
— Отчего же, батюшка-воевода, двум великим государям?
— Не твоего ума дело, Алексашка!
Задумался воевода, отошел от писца, стал в оконце на небеса глядеть. В голове думы, как пчелы, роятся. Тяжкие времена. Иноземцы угрожают, гулящие людишки, озорной народ, своевольничают. Надобна крепкая царская рука. Был царь Федор; всех бунтарей, непокорных людишек хотел изловить, казнить, чтоб другие страшились, да руки у царя Федора оказались коротки — умер. Управлять Россией стали два государя — братья Петр да Иван Алексеевичи, оба малолетки. Петру исполнилось десять лет, а Иван был старше, но нездоров, слаб умом. Российским государством правила их сестра Софья…
Воевода руку положил на горячий лоб: отогнал воспоминания — давно это было, лет десять тому назад. Теперь великий государь на Руси один — Петр Алексеевич, но брата его Ивана в грамоте надобно именовать — жив; хотя и безумен, а царский сын…
Воевода сурово свел брови, подошел к столу.
— Ну начнем с божьей помощью, Алексашка…
Воевода диктовал:
— «Государям царям и великим князьям Иоанну Алексеевичу и Петру Алексеевичу, всея великия и малыя и белыя России самодержцам холоп ваш Ивашка Гагарин челом бьет. В нынешнем, великие государи, в 1693 году построил я, холоп ваш, в Иркутске новый деревянный город со всяким городовым строением и башнями и с воротами, с верхним, и серединным, и подошвенным боями. А того рубленного города посылаю чертежи и счет, во что то городовое строение стало и что там за работа сделана. Старый город пришел в ветхость и негодность.
А новые места самые лучшие для пашен, и скотный выпуск, и сенные покосы, и рыбные ловли — все близко. Ныне, великие государи, близ нового города кочуют с большим и малым скотом бурятские князья и стоят их зимние и летние юрты. Те бурятские князья имеют много храбрых воинов и городу угрожают приступом — велите послать в Иркутский городок свинцу да пороху, пушки да пушкарей».
Писец вытащил песочницу и густо посыпал песком по написанному. Письменный голова взял исписанный лист, свернул его в ровную трубку и перевязал шелковой тесемкой. На кончик тесемки налепил толсто сургуч и оттиснул на сургуче печать.
Гонец повез грамоту в далекую Москву.
Тайны человеческие
На окраине городка, в конце Работных рядов, стояла серенькая избенка Филимона Лузина, плотника и кузнеца, храброго мужика, мастера кулачного боя. Притулилась изба сбоку крутого яра, будто ласточкино гнездо под карнизом.
— Упадет, Филимон, изба-то! Упадет! — шутили соседи.
— Небось, не упадет! — отвечал Филимон.
На прошлой недели был кулачный бой на площади. Бились казаки городские и казаки воеводского двора с пашенными мужиками да работными людьми. Сходились стенка на стенку, бились от восхода солнца до его заката. В том бою воеводский казак Никита Злобин выбил Филимону три зуба. Стал говорить Филимон с присвистом, будто ветер-сквозняк у него меж зубов гуляет. И прозвали с тех пор Филимона воеводские казаки свистуном. Затаил Филимон злобу. Вспомнились тяжкие старые обиды на воеводу. Дал себе Филимон зарок сжечь воеводский двор вместе с воеводой и его людишками.
Маланья, жена Филимона, худая, рослая женщина с усталым, бледным лицом и добрыми серыми глазами, ходила по избе, топая разбухшими сапогами; прогнившие половицы жалобно скрипели. Маланья возилась около большой — чуть не в пол-избы — русской печи, громыхала горшками, то и дело посматривая в угол, где в лохмотьях спала маленькая Палашка.
Филимон валялся на печи и не выходил даже во двор: стыдно на глаза людям показаться.
Пришел брат Филимона — Никанор.
Маланья окликнула мужа.
— Филимон, брат к тебе наведался.
Филимон спустился с печи.
— Что, скулу своротили? — спросил Никанор.
— Отойду, мне не впервой.
— То-то!
Тщедушный, седенький, с кудластой бородой, Никанор не был похож на брата — широкоплечего, плотного и жилистого мужика. Глазки у Никанора маленькие, шустрые да хитрые, как у зверюшки. Из-под густых бровей они выглядывали насмешливо и добродушно. Наоборот, узкие, раскосые глаза Филимона смотрели в упор, пронизывая насквозь человека. И не зря говорили про Филимона: «Глазищи у него — огонь, так и обжигают, человеку нутро выворачивают».
Филимон закашлял.
— Ого, да у тебя и нутро-то не в порядках! Пей, брат, траву трилистник — трава та болезни гонит.
— Пью, — сурово ответил Филимон. — Как не пить!
Никанор подсел к брату, приник к уху:
— Расея наша матушка в слезах и крови тонет. В леса народ бежит, в леса…
— Отчего так?
— Слух прошел, что великий наш государь вскипел гневом на народ и повелел рубить и правого и виноватого. Обагрилась вся Русь-матушка горячей людской кровью и задымилась в чаду пожарищ, А бояре, да царские наушники, да палачи от радостей места не найдут — говорят: «В страхе, мол, государь-батюшка народ свой держит, и то правильно делает: народу, мол, надо устрашение превеликое, а то людишки и друг друга побьют».
— А народ что?
— По слухам, народишко люто обиделся. Схватили озорные людишки топорики, колья да дреколья, а кто саблю острую, а кто и пищаль огневую, и пошли на государя, на бояр да на палачей государевых… А смиренные в темных лесах спрятались, живут в тихости…
— Замолчи, Никанор! — озлилась Маланья. — Вырвут язык твой окаянный, вырвут!
— Умолкаю, — опустил голову Никанор.
Маланья вышла.
Братья подошли к оконцу. Филимон вздохнул:
— Смотри, Никанор, каковы дали небесные и лесные — светлы да заманчивы. Есть ли им конец? Сосет и гложет сердце: что за теми синими далями, какие земли, какие царства? Может, счастье-то, брат, там? А? — Он показал рукой на восток, где сизая дымка тихо плыла над далекой тайгой.
Никанор печально покачал головой:
— Непоседлив ты, брат, все бы искал да искал незнаемое, все бы шел и шел куда-то… Кто же тебя гонит? Живи в тихости…
— Кто гонит? Глупые твои речи! Может, в темной тайге, за теми грозными горами, — и злато, и серебро, и каменья-самоцветы! Греби лопатой…
— Мудры слова предков: злато ходит горбато. Печалиться надо о землях, что хлебушко родят, о пашнях-кормильцах. Народишко-то пухнет от голода, а ты о злате… Смирно надо сидеть, в лесах укрыться и жить на мирной земле, не бегать, не рыскать. Зверь — и тот свое логово имеет…
Филимон рассмеялся:
— Похвально ли, Никанор, человеку в своем логове сидеть, света белого не видеть! Птица — и та счастливее: в небесах парит, пути дальние перед ней открыты…
— Земля — наша мать, человек без нее — дитя глупое… Живи, брат, в тихости…
Опустил голову Филимон, задумался, потом гордо выпрямился, глаза его засверкали:
— В тихости, говоришь, жить, в лесах хорониться зайцами? Неладно это, не по моему нраву. Рвется сердце на волю волюшку!
— Уйми сердце, брат, не терзай… — Никанор опять наклонился к уху Филимона: — Могу поведать тебе тайну. Но смотри, браток, смотри: говорю только тебе, иных страшенно боюсь.
— Говори, брата родного не страшись!
— Мне один писец-пропойца тайны человеческие рассказывал. Великие те тайны, и не нашему уму-разуму те тайны понять.
— Говори!
— Читал тот писец-пропойца черную книгу, а писал ту черную книгу беглый человек ума превеликого и писал тайно, крадучись. Земля-то наша матушка, по той черной книге, на китах не стоит…
— Не стоит?..
— Не стоит, а кругла-де она, велика и находится в вечном кружении, плавая в небесах, как рыба преогромная в море-океане плавает и не тонет…
— Диковинно мне это, брат, но опять же умом своим я разумею так: от этого земного кружения, видимо и на земле все скружилось и перепуталось. И одним богатство валится, как из преогромной бочки, другие же в трудах маются и, животы поджав, лохмотьями землю метут…
— По той черной книге, Земли кружение вечно, и удержать его не можно.
— А бог?
— По той черной книге, о боге слов нет, и место ему не найдено.
— Да ты в уме?
Оба задумались.
— Смотри, Никанор, — свирепо сдвинул брови Филимон, — царя сквернишь — то можно, бояр-мучителей да воевод с палачами ругаешь — то можно, то мне по душе, а вот бога не тронь!
Никанор хорошо знал нрав своего брата, испугался:
— Бога… не шевелю, да и как его пошевелишь, ведь он бог! От злых людей надобно хорониться, а богу воздавать должное, жить смиренно, праведно…
Братья покосились на маленькую иконку, что висела в углу, засиженном сплошь мухами, и размашисто перекрестились.
За дверями послышался шум. Братья оглянулись. Маланья, открыв дверь, тащила за руку Артамошку. Мальчишка пятился, не хотел идти. Вихрастая голова его была взлохмачена, лицо в крови. Большие отцовские сапоги и длинная, не по росту, казацкая кацавейка густо вымазаны в грязи. Артамошка упирался, но мать, крепко вцепившись, тащила его через порог.
Филимон гаркнул на всю избу:
— Обмой бродягу, я его поучать стану!
Мать смыла с лица Артамошки грязь. Остатками гусиного сала смазала распухший нос, толкнула к отцу.
— Кто? — спросил отец.
— Селивановы ребятишки.
— Оба?
— Оба.
— За что?
Мальчик молчал.
— Говори! — не унимался отец, зная, что сын что-то скрывает.
Артамошка раскраснелся и зашлепал вспухшими губами:
— Селивановы Гришка да Петрован проходу не дают, орут принародно: «Твоему отцу зубы вышибли. Теперь ты, Артамошка, не Лузинов сын, а Свистунов». А меньшой, Гришка, на одной ноге скакаючи, лопочет:
Артамошка,
Артамошка, оглянись,
Твой отец разбойник…
Артамошка не договорил, заплакал.
— Сопляк! — стукнул Филимон кулаком по столу и так топнул ногой, что полетел с полки горшок и рассыпался мелкими черепками. — Давно селивановские на рожон лезут! — крикнул он и схватился за топор.
Никанор пытался удержать его:
— Не казни сердце, не горячи кровь! Селивановы — купцы, хоть и мелки, но на виду у самого воеводы, тягаться с ними нам не в силах… Засекут, ей-бо, на площади засекут воеводские палачи!
Маланья вцепилась в Филимона — не пускала из избы.
Филимон бросил топор, потряс кулаками в воздухе и бессильно опустился на землю. Артамошка шмыгнул на печку и притих. Потрогав распухший нос, прошептал:
— Гришку на кулаки вызову, с Петрованом силой померяюсь! В одиночку-то они трусоваты.
На печи он согрелся и сладко задремал. Сквозь полусон услыхал стук. Выбежав из избы, Артамошка увидел отца за работой. У потухшего горна, на обожженном бревне, в ряд лежали свежеотточенные ножи. Артамошка сосчитал — девять штук. Отец тесал топором, заготовлял к ним березовые рукоятки. Не утерпел Артамошка, схватил один ножик. Остер, лезвие как жар горит.
— Не тронь! — прикрикнул Филимон. — Я тебе, озорник!
Артамошка заметил, что у отца густые брови сошлись до самой переносицы. «Зол отец… Лют и зол, — подумал Артамошка. — Быть беде». Он положил ножик и ушел от отца обиженный. Потом опять забрался на печь, даже ужинать не стал.
Он слышал, как отец, вернувшись в избу, говорил:
— Побью!.. Погромлю!..
— Не надо, Филимон, — упрашивала, всхлипывая, мать. — Воеводские наушники прознали про твои угрозы, не сносить головы… Бежать тебе надо, спасаться!
— А ты?
— Что я! — вздохнула мать. — Мне одна судьба — маяться, обиды сносить.
— Долго ли сносить обиды воеводских мучителей! — не унимался отец.
«Драка! — обрадовался Артамошка. — Селивановых, наверно, отец лупить будет. Вот потеха!..»
— Сожгу! — грозился отец.
— Побойся бога, не надо! — уговаривала мать.
Певчая пташка
Под утро всполошился городок. Тревожно бил церковный колокол. Заревом полыхало небо. Горела изба возле воеводского дома. Артамошка бросился к оконцу, но мать загнала его обратно на печь. Вскоре заскрипела дверь, послышался шепот:
— Прощайся, Филимон, бежим!
Мать плакала. Отец склонился к Палашке. Девочка вцепилась ему в бороду и спросонья смеялась.
— Артамошка, прощай! — сказал отец.
— Куда, тятька?
— В леса густые, где ребятушки удалые.
— Возьми меня!
— Мал.
Попрощался Филимон с Маланьей, вскинул котомку на спину, сунул топор за пояс. И отец, и мать, и вошедшие в избу мужики сели на лавки, посидели с минуту, встали, сорвали с голов шапки, низко поклонились в угол, где висела икона, и быстро вышли из избы.
Артамошка приметил: у каждого мужика из-за пояса виднелась рукоятка ножа отцовской работы.
Больше не видел Артамошка отца. Он сперва даже обрадовался: «Теперь я как большой, как мужик настоящий, — что желаю, то и делаю».
Но скоро настала горькая жизнь. Мать с утра уходила на работу и возвращалась поздно вечером, а Артамошка должен был сидеть в избе и нянчить Палашку. Никуда нельзя сбегать Артамошке — ни на реку, ни в лес, ни на площадь. Лишь по воскресным дням усталая мать разрешала:
— Беги, Артамошка, на улицу, беги, сынок, а то ты у меня так и засохнешь в избе.
Тогда срывался Артамошка вихрем и до вечера не возвращался.
Одно счастье у Артамошки — дядька Никанор.
«Теперь ходит дядька не к отцу, а ко мне», — думал он и очень этим гордился. Дядька Никанор казался Артамошке умнее всех на свете: был он хорошим рассказчиком и замечательным пташечником.
Рассказывает дяденька про житье птичье и все на людей переносит.
«Птица, — говорит, — умнее людей, и сердце у птицы добрее человеческого», — а сам вздыхает.
Тогда и Артамошке становится грустно, он тоже тяжело вздыхает, и кажется ему, что нет ничего на свете, чего бы не знал дядька Никанор.
Однажды пришел Никанор с подарком:
— Бери, Артамошка, клеста. Птица — она тварь нежная, сердцем ласковая. Бери, корми ее, оберегай…
Артамошка протянул дрожащие от радости руки, а взять подарок не решается.
— Бери, бери! Клест не простой, — пояснил дядька, — певчий, голосистый. Редкостный клест! Лисицей черно-бурой из-за него попустился. Во какой клест!
— Чудно мне, дядька, как это из-за птицы ты лисицу опустил? — загорелся любопытством Артамошка.
Никанор начал рассказывать:
— Чуть-чуть забелел восток, туман уплыл в долины, роса пала на деревья, В это самое время пташки, особливо клесты и вылетают… Расставил я сети и не дышу. Вдруг, смотрю, вспорхнула стая пташек. Вижу, среди них клест, да какой клест! — с пятнышком под грудкой: значит, певчий. Покрутился клест надо мной, чирикнул сладким голоском — чилик-чирик-пик! — и сел недалеко на ветку. Сижу. Вспорхнула стая птиц, клест тоже. Смотрю, крадется черно-бурая лисица за клестом. Глаза зеленые горят, пасть острыми зубками, как иголками белыми, усыпана, а шубка черная блестит, переливается серебром и золотом. «Хороша! — думаю. — Эх, хороша! Крадется ловко. Сцапает… сцапает, — думаю, — проклятая, сцапает клеста! А если ее бить — клест улетит. Вот задача»! Тут я решил променять дорогую лисицу на клеста. Приподнялся слегка. Почуяла, подлая, человека — да бежать. Клест взмахнул крылышками — да к сетке. Тут я его и накрыл.
Артамошка застыл, слушая рассказ дядьки. Он смотрел то на дядьку, то на клеста. Пташка металась в клетке, билась клювом, трепетала крылышками.
— Приучать надо. Неволя — она и для пташки неволя; вишь, как бьется, — сказал Никанор.
С этого дня и началась у Артамошки новая жизнь. День может не есть, но птицу накормит. Клест быстро привык, звонко и переливчато пел, наполняя душу Артамошки радостью. Целые дни проводил он у клетки. Когда клест переставал петь, Артамошка складывал губы трубочкой и начинал свистеть по-птичьи. Клест поднимал головку, хлопал крыльями и заливался звонким свистом.
Радовался Артамошка, и крепче становилась его дружба с клестом. Он гордился этой дружбой и, когда приходил к нему товарищ его, Данилка, хвастливо спрашивал:
— Птичий язык знаешь?
— Нет, — отвечал Данилка.
— Эх, ты! Вот слушай… — И Артамошка начинал свистеть.
Он свистел, а клест ему вторил.
Удивлялся Данилка, пытался подражать, но у него ничего не выходило. От досады он краснел и сердился. И всегда кончалась такая встреча тем, что Артамошка говорил своему другу:
— Нескладный у тебя язык, Данилка. А вот мне любая птица под силу: хоть петух, хоть ворона, хоть голубь, хоть воробей, мне все едино — могу!
Данилка уходил недовольный; щупал пальцами свой язык, огорченно качал головой:
— И впрямь нескладный у меня язык.
Однажды Артамошка сидел в избе на полу, играл с Палашкой. В двери показались головы Данилки и Николки. Запыхавшиеся друзья враз крикнули:
— Бежим, Артамошка, на площадь!
— А что?
— Народу видимо-невидимо. Бежим!
Заметался по избе Артамошка. Друзья не стали ждать и скрылись. Артамошка взглянул в оконце и ахнул: народ толпами спешил на базарную площадь.
Как быть? Бросить Палашку? А вдруг мать придет — беда… А народ все спешил и спешил.
Артамошка ломал голову, путался в догадках: «Что бы это могло быть?.. A-а, знаю, знаю, что это: наверно, живого медведя привели на площадь».
Когда послышалась отрывистая дробь барабана, Артамошка вскочил и вихрем вылетел за дверь. Не успел он отбежать и двух шагов, как раздался визгливый плачь Палашки.
Рассердился Артамошка, быстро вывернул шапку, загнул подол кацавейки и натянул его на плечи, скорчил страшную рожу, открыл дверь и заорал грубым голосом.
Забилась Палашка в лохмотья, тихо всхлипывая.
На площади барабан бил отчаянно и звонко.
Махнул рукой Артамошка и побежал на площадь. На площади тишина — умолк народ.
На помост вышел царский воевода в широкой, не по плечу, шубе, высокой собольей шапке, с толстым посохом в руке.
Отдышался воевода, потоптался на одном месте, постучал посохом о помост и начал речь:
— Озорует народ. Это худо. Я, воевода иркутский, государев слуга, всех озорных выведу. На кого руку свою воеводскую наложу — тому света белого не видеть, из тюрьмы не выйти, казни лютой не миновать…
Толпа притихла.
— По указу великих государей, — гремел воевода, — ловить людишек беглых, тех, что на государей и слуг их руку поднимают и разбойничают. И тех беглых людишек велено казнить; бить кнутом, рвать им ноздри железом, черными пятнами клеймить лоб и натирать те пятна порохом многожды, чтобы ничем те пятна они не вытравили и чтоб те пятна были у них по смерть.
Воевода важно сошел с помоста; его поддерживал письменный голова.
Народ молчал.
Артамошка вспомнил отца и задумался. Острый щипок вывел его из раздумья, от боли слезы навернулись. Оглянулся — а перед ним стоял Селиванова купца сын Петрован, давнишний ему недруг. Он хохотал и носком мягкого сапога пинал Артамошку.
Артамошка сжал кулаки, стиснул зубы и готов был броситься на обидчика. Но Петрован презрительно скривил рот, прищурил глаза:
— Тронь только, тронь! Отцу твоему зубы вышибли и тебе…
За спиной Петрована стояли два здоровенных парня. Они свирепо поглядывали.
Побелел Артамошка, опустил голову и пошел прочь. В первый раз спустил он обиду, в первый раз отступил.
Но Петрован шел вслед, дергал его за рукав и смеялся:
— Жизнь или смерть?
Остановился Артамошка и поднял голову:
— Что привязался?
— Жизнь или смерть? — повторил Петрован.
— Ну, жизнь!
— В обиду не дам, — зашептал Петрован, — только отдай мне свою певчую пташку.
— Что-о?
— Пташку, говорю, отдай.
Видя гневный взгляд Артамошки, Петрован, заикаясь и путаясь, заторопился:
— За деньги отдай, не за так!
— Нет, — отрезал Артамошка, — не продажна! — А у самого заныло сердце, затряслись руки.
— Сказнят твою мать и тебя тоже. Побегу воеводскому писцу скажу.
Зашумело у Артамошки в голове, едва выговорил он слова:
— Ладно, завтра пташку отдам… Завтра…
Словно в темноте мелькнула тень… Закричал заохал Петрован. Собрался с силами Артамошка, огляделся и видит чудо; жилистая рука широкоплечего мужика вцепилась в ворот нарядной кацавейки Петрована, и так эта рука сжимала горло, что у Петрована глаза налились кровью. Мужик потряс его и толкнул в сторону. Петрован упал, вскочил и без оглядки побежал: прочь. Мужик постоял, почесал бороду и пошел. Кафтан у него распахнулся. Артамошка ахнул: из-за пояса виднелась березовая рукоятка ножа отцовской работы.
Горькое житье
Миновали лето и зима.
Совсем покосилась избушка Филимона. От него никаких вестей не было. Работные ряды расширились. За Филимоновой избушкой, на пригорке, новые насельники ставили свои избы. Ранней весной приплыло по Ангаре много семей хлебопашцев. Приплыли они по государеву указу — сибирские пашни расширять. Далеко за Работными рядами спозаранку слышались людской шум, звон топоров, горели костры. Хлебопашцы рубили лес, выжигали кустарники, расчищали болота — готовились к первому севу на сибирской земле.
Бедно жила Филимонова семья, горькое житье. Соседи звали Маланью сиротой-вдовой.
В избе темно. Артамошка и Палашка сидели в углу на лежанке, ждали с работы мать. Палашка первая услышала далекий кашель, заплакала: «Маменька наша идет». Мать вошла в избу, долго кашляла, устало опустилась на лавку, отдышалась.
— Детушки, — окликнула она, — где вы?
— Тут мы, маманя, тут!
— Светильник где? — Маланья стала искать по полкам. Нашла — вздохнула: ни капли масла в нем нет.
— И так обойдемся, — сказал тихо Артамошка.
Подошла мать, дала по куску ржаного хлеба:
— Нате, пожуйте. Да спите. — Закашлялась, застонала: — Конец, детушки, подходит, суму надобно готовить! Нищие мы, — побираться пойдем, кусочки просить…
Материнские слезы да горькие стоны расстроили Артамошку. Сел он к оконцу. За оконцем черная ночь. Вспомнились ему слова дядьки Никанора: «Солнышко всех обогревает, а матушка деткам краше солнышка… Хвора она, мученица, Маланья-то, матушка твоя. Береги ее, Артамошка». Хорошо говорил дядька Никанор, а сам скрылся, все бросил, только заплечный мешок и взял. «Всюду, — говорит, — шумно стало, гам, зря суетятся людишки… Тихое место надо искать». Клеста подарил и ушел, как в воду канул.
— Что сидишь, сынок? Спи! — окликнула мать.
Утром Маланья ушла до свету на работу, Палашка еще спала, и Артамошка побежал на базарную площадь. Не доходя до площади, на задворках, за лавкой купца Войлошникова, натолкнулся на толпу людей. «Не иначе, как живой медведь», — засуетился он, но мужики так плотно сбились, что нельзя было пробраться поближе.
Артамошка остановился. Чей-то звонкий тенорок отчеканивал слово за словом, и Артамошка заметил, что люди ловят с жадностью его слова и никто не вмешивается, не перебивает рассказчика.
— Райская сторона, невиданной красоты, — сыпал тенорок, — горы скалистые в небо ушли, снежными шапками облаки в клочья рвут. А по склонам и долинам цветы и плоды медовые рассыпаны. Реки шумят, о берег волны бьются. Ни конному, ни пешему леса те звериные пройти не дано. Богатства земные в той стране преогромны: и злато, и серебро, и соболи, и лисицы, и нивы густые. Птицы небесные в лесах, рыбы в реках видимо-невидимо…
— Чья же та земля? — не утерпел кто-то в толпе.
— Божья, мил человек, божья… — отчеканил тенорок и добавил: — Люди не русского рода, с косами длинными и глазами узкими, на той земле обосновались и живут… Да-а!
— Гнать! — рявкнул бородатый мужик в рваной шубейке. — Гнать!
Тенорок не унимался:
— Река та превеликая Амуром прозывается, сплошь та река Амур народцами не русских кровей засижена, как мухами. И они нам, Руси сынам, угрожают.
Мужики зашумели:
— Боем идти!
— Войной!
Потерял терпенье Артамошка: уж очень захотелось увидеть рассказчика. «Может, это человек диковинный», — подумал он и решил пойти на хитрость. Забрался на забор, что стоял недалеко, но ничего не было видно. Тогда он сложил ладони трубочкой и прокричал по-петушиному:
— Ку-ка-ре-ку!..
— Проклятая птица! — вытянул шею высокий мужик и посмотрел по сторонам.
— Худая примета, — согласился бородатый в желтой поддевке.
Все глядели, подняв головы, но петуха не обнаружили.
Мужики стали расходиться. Ничего интересного не оказалось. Артамошка даже сплюнул от злости.
— Зря мыкался, — сказал он. — Хоть бы что чудное али медведь живой, а то рыжий лопочет, и все уши развесили — слушают.
— Тать![3] — загрохотало по площади.
Артамошка мигом бросился туда. Пестрая, шумная толпа заливала площадь. Бежали бабы в длинных цветных юбках, в расписных шалях и платках, бежали мужики в армяках, шубках, кафтанах, вертелись под ногами мальчишки, визжали собаки. Все галдели, торопились, толкались. На этот раз Артамошке посчастливилось: стоял он впереди всех. У лавки купцов братьев Парамоновых били перепуганного до смерти парня. Украл он в лавке крендель. Парамоновы старались: били татя кулаками, приговаривая:
— Вот те крендель, вот те два!..
Из толпы купцовы подпевалы ревели:
— В бок его, в бок! С подсадом!
— Наддай пару, поддай жару!..
Заметил Артамошка, что у вора голубые-голубые глаза, будто небо ясное, а волосы — пенька желтая с отливом, и катились из голубых глаз его слезы, смешивались они с грязью и кровью на посиневшем лице. Ни одного звука не проронил он, только хрипел, вздрагивал всем телом. А Парамоновы братья топтали его коваными сапогами, с разбегу били, потешались.
«Эх, жаль, мал я! — сердился Артамошка. — Посворачивал бы я скулы Парамоновым!»
В это время прибежал сам купец Парамонов с огромной дубиной. Вскинул он дубину, а из толпы закричали:
— Бей насмерть, купец! Татю один конец!
Выскочил Артамошка к месту побоища и волчком завертелся подле купца.
— Пни щенка! Пни! Ишь, куда лезет! — зашумели на него.
— Пшел! Не мешай, щенок, дело делать!
— Батюшка, да никак это Лузинов мальчонка?
— Он и есть!
— За ухо его, озорника, за ухо да к матери!
Но Артамошка вытянул шею, заложил два пальца в рот и засвистел клестом, да так звонко, да с такими чудесными переливами, что толпа ахнула, замерла.
— Родненькие, — заголосила румяная женщина в цветном платке, — как есть пташка, полная пташка…
— Доподлинный клест, слов нету, — скороговоркой бросил сосед и приложил руку к уху, чтоб слышнее было.
Артамошка заливался птицею: свист его то затихал, слышался словно в отдалении, то нарастал и переливчато рассыпался нежной трелью.
— Складно поет мальчонка, за сердце хватает, — смахнула слезу румяная женщина.
Купец Парамонов и его сыновья бросили вора, смешно расставили ноги, удивленно смотрели в рот Артамошке.
Тем временем вор, с трудом приподнявшись с земли, пополз на четвереньках, оставляя за собой пятна крови. Про вора забыли. Только Артамошка изредка поглядывал на него, замирая от радости.
Вор скрылся.
Купец Парамонов первый заметил, что вора нет. Он с досадой ударил о землю дубиной, да так, что толпа шарахнулась в сторону. Размахивая кулаками перед самым носом перепуганного сына, купец гремел:
— Упустил татя! Убью!
Разъяренный, всклокоченный и потный, он шагнул к Артамошке, но тот вмиг отскочил, сделал ногами несколько смешных вывертов, взмахнул по-птичьи руками и юркнул в толпу. Сыновья Парамонова бросились за ним, но плотное кольцо людей преградило им путь.
Стоявший впереди мужик в высокой татарской шапке, рваной ситцевой поддевке протянул:
— Ну-у…
— Вот те и «ну-у»! — передразнил его мужик с важным видом, с широкой, как лопата, бородой. — Птичье горло у парнишки, птицей должен бы родиться, а получилась ошибка — в человека вышел. Вот те и «ну-у»!
С площади уходили медленно. Долго еще судачили бабы, спорили мужики — все удивлялись Артамошкиному птичьему уменью.
Артамошка вспомнил про дом, про Палашку — затревожился.
Разбрасывая брызги грязи босыми ногами, мальчик летел домой. «Кабы не пришла мамка! Забьет!» — думал он.
Мать еще не пришла. Палашка с распухшими от слез глазами сидела посреди избы. Горшка с квасом на лавке не было, валялись вокруг лишь мелкие черепки. Полкаравая черного хлеба — единственный дневной запас всей семьи — лежал в ногах у Палашки. Мякиш она выколупала, как мышь, досыта наелась, остальное раскрошила, разбросала по полу. Она толкала грязную ногу в середину каравая и неудержимо хохотала. Вспомнив наказ матери, Артамошка похолодел:
— Ой, беда, горе!..
Палашка сидела в квасной луже и тянулась руками к Артамошке. Артамошка выхватил каравай, и слезы брызнули у него из глаз. Из середины каравая посыпались сор, черепки горшка, грязная тряпка. Палашка превратила корки каравая в склад для своего незатейливого имущества.
Артамошка с кулаками кинулся на Палашку, но руки опустились. Палашка, смешно оттопыривая губы, смотрела на него большими ласковыми глазами.
Мать пришла поздно. Не успела она откашляться и отдышаться, как Артамошка виновато сказал:
— Палашка горшок с квасом разбила… Мыши хлеб слопали. — Он исподлобья взглянул на мать, и по спине у него забегали мурашки.
— Артамошка, сынок… — тяжело кашляя, сказала мать.
Как громом ударило его. Бросился он к ногам матери, обнял ее колени и притих.
— Артамошка, в люди тебя хочу отдать.
— Кому?
— Либо в кузню, либо к плотникам и корабельщикам Сомовым.
— Страшно мне, маманя, как же я…
— Не страшись, сынок. Видишь, до могилы мне два шага, не могу я…
— А Палашка с кем?
— Палашку тетка Романиха берет…
Мать заплакала и ничего больше не сказала.
Воеводский служка
Тем временем в доме воеводы Ивана Гагарина дело большое вершилось. Новость птицей облетела государев двор, перелетела за толстые стены острога и дошла до горожан. Пришел государев указ: воеводу Ивана Гагарина сменить, на его место поставить воеводою Афанасия Савелова.
Писец Алексашка с караульным казаком, сидя на бревне возле поварни, разговаривали шепотом:
— Какого-то бог даст воеводушку? Строг был воевода Иван Гагарин… ох, строг! — вздохнул писец.
Казак посмотрел хмуро:
— Неумное болтаешь, Алексашка. Всяк воевода строг. Трудами же нашего воеводы новая крепость возведена, работные людишки да пашенные мужики в повиновении живут, мирно…
— Худой жир — горше хрена! — воскликнул писец. — Только вчера работные мужики похвалялись: мы-де до воеводского добра доберемся…
Прошел письменный голова, и Алексашка умолк.
…Новый воевода прибыл тихо, сел на воеводство тихо. Не прошло и месяца — застонали воеводские людишки: тяжела рука воеводы, крут и зол Афанасий Савелов, своенравный управитель. Не писаны ему указы государевы, вор и разоритель — всем насолил, всех обидел. Письменного голову поносит, приказчика ругает, поп на глаза ему боится показаться. Казакам жалованье не платит, гребет в свои карманы, угрожает в жалованье совсем отказать.
В субботний день собрал казаков воевода у своего дома, поднялся на крыльцо и сурово начал поучать:
— Вы, казаки — железные носы, сами себе добытчики. Из государевой казны вам платить разорительно.
Насупились казаки, разошлись молча.
Многих людей воевода с государевой службы выгнал. Письменного голову и приказчика поставил из своих близких людей. Приказал спешно служку сыскать, чтоб мальчонка был послушный, быстрый на побегушках — резвый служка, достойный его воеводского нрава.
Прослышали про это соседи Маланьи, научили ее пойти к приказчику.
— Иди, Маланья, — твердила тетка Романиха. — Ни в кузне, ни у плотников, ни у корабельщиков мальчонке дел нет. Какой он стройщик — дитя. Приказчик сиротские, вдовьи слезы услышит, возьмет Артамошку в служки. Мальчонка ногами быстр, умом не обижен. Пусть бегает, сыт будет…
Долго ходила, маялась Маланья, стояла у приказной избы, ждала, когда приказчик позовет. Дождалась, вошла в приказную избу. Сидел за тесовым столом рыжебородый мужик в синей поддевке. Лысая голова блестела, словно маслом облитая. Глаза у мужика черные, колючие, чуть с раскосиной, как у татарина.
— Ну! — громко сказал он.
Маланья перепугалась, едва выговорила:
— Мальчонку своего хочу в служки отдать.
— Ого! — загремел приказчик. — Ты что ж, глупа или хитра? Где ж твой мальчонка? Может, он у тебя кривой, хромой, горбатый!
— Бог с тобой… — вздохнула Маланья.
— Где проживаешь?
— В Работных рядах.
— А-а… — протянул приказчик и разгладил бороду. — Вдова?
— Одна бедствую.
— Завтра приводи мальчонку, погляжу.
На другой день мать на работу не пошла, хлопотала по избе, прибралась, приоделась. Артамошке чистую рубаху дала.
В полдень вошли они с Артамошкой в приказную избу. У матери дрожали губы.
— Вот парнишка, его отдаю.
— Вижу… Вороват? — обратился приказчик к матери.
— Избави бог!
— Не дураковат?
— Бог миловал.
— Не ленивец, не сонлив?
— С петухами встает, послушный.
— А ну-ка, подойди… Не бойсь, не бойсь! — командовал приказчик и тянул к себе Артамошку. — О, да я тебя, малайка, где-то видел. По базару бегаешь?
— Где ему, с Палашкой день-деньской водится! — ответила за Артамошку мать.
Мужик подозрительно скосил глаза, но ничего не сказал:
— А какая работа? — тихонько спросил Артамошка.
— Хо-хо-хо!.. Работа?.. Ну просмешник! — захохотал приказчик неудержимым смехом. — Какой же из тебя работник! На побегушки берем, в услужение мелкое.
Артамошка хотя и не понял, но кивнул головой.
— Плату какую же за парнишку положите? — чуть слышно спросила мать.
— Деньга — не ворона, с неба не падает. Мужикам служилым, бабонька, и то не всем платим.
— Был бы сыт, — забеспокоилась мать.
— Сыт, сыт будет: где блюдо подлизнет, где крошки подберет — вот и сыт. Много ли ему надо.
— Оно конешно! — вздохнула мать.
Приказчик ушел. Осталась Маланья с Артамошкой в приказной избе. Стояли они долго, ждали. Приказчик вернулся хмурый и сказал Маланье:
— Оставляй, берем.
Потом почесал лысую голову, добавил:
— Ладно, веди домой, завтра в полдень пришлешь.
Мать с вечера начала готовиться к проводам сына: заняла у соседей все что можно. Богатым показался Артамошке стол: черные лепешки, квас, лук, каша и даже сметана. Он сидел на отцовском месте, а мать говорила с ним, как со взрослым. Артамошка держался важно, думал: «Жаль, что Петрован с отцом в далекий торг уехал: пусть бы теперь шапку передо мной ломил! Я теперь не простой Артамошка, а воеводский служка».
Помолчав, он деловито сказал:
— Клеста Данилке на прокорм отдам.
На воеводском дворе
Отмахиваясь от назойливых мух, воевода сидел и дремал. Артамошка пристроился на кончике лавки у дверей и тоже дремал. Оса ударилась в слюду оконца, отскочила и шлепнулась о воеводский лоб.
Воевода смахнул осу рукой, приподнялся и вновь сел на лавку, протирая глаза:
— Артамошка!
Мальчонка вскочил.
— Беги за лекарем! Тяжко мне…
Артамошка бросился к дверям.
Прибежал лекарь воеводского двора. Воевода поднял красные, заплаканные глаза:
— Плачу я.
— Отчего так, батюшка воевода?
— Скушно мне.
— Отчего же скушно, батюшка воевода?
— Не мучь, брехун, лечи!
— Лечу… — И лекарь виновато заюлил, развязывая торопливо свою лекарскую сумку.
Воевода вздохнул:
— Старею я…
— Все мы стареем, батюшка воевода. Мышь — и та стареет.
— Не я ли мышь? — взревел воевода. — Не я ли?
Посинел от страха лекарь:
— К примеру я молвил, батюшка воевода, к примеру.
— Артамошка!
— Я тут.
— Кликай писца, живо!
Явился писец Алексашка и, почесывая за пазухой, остановился у двери. Воевода вкрадчиво спросил:
— Алексашка, не похож ли я на мышь?
— Что ты, батюшка воевода! Отчего же на мышь! Ты царский воевода.
— Слышал? — посмотрел воевода на лекаря.
— Слышал.
— Артамошка, кликай казачьего сотника живо!
Пришел казачий сотник Панфил Крутов.
— Панфилка, — обратился к нему воевода, — не похож ли я на мышь?
— Гы-гы! Едакие-то мыши? Да ты что, батюшка воевода, в уме? У нас в избе во какие мыши — махонькие, и то все пожрали, а ежели такие…
Воевода махнул рукой, встал и отправился наводить порядки — учить неразумный народишко уму-разуму.
— Посох! — приказал он.
Артамошка подал воеводе посох.
— В какую руку суешь посох?
— В правую.
— «В правую»! — передразнил воевода. — Какая это рука?
Артамошка молчал.
— Это та рука, которая поучает, воеводская рука. Понял?
— Понял. Воеводская рука.
— То-то, заяц лупоглазый! То-то!
…Целый день вертелся Данилка то у приказной избы, то у воеводского дома. Еще вчера Артамошка обещал ему показать аманатов — заложников. Они уже давно сидят в караульной избе, потому что злодей-воевода наложил на бурят непомерный ясак[4] соболями и лисицами; это сделал он против государева наказа, в свою пользу. Аманатам придется сидеть под караулом, пока принесут буряты сполна ясак воеводе.
Слышал Артамошка, как разговаривали старые казаки: «Не доведут до добра воеводские злодейства — война будет…»
С утра и до самого обеда ждал Данилка, но Артамошка не показывался. Лишь после обеда, когда в воеводском доме и в избах казаков послышался сонный храп, прибежал запыхавшийся Артамошка. Он рад был другу. Данилка нетерпеливо спросил:
— Аманатов покажешь?
— Покажу.
— Чудные?
— Чудные.
Артамошка вдруг вспомнил о клесте.
— Птица какова? Голосиста?
— Не поет.
— Как не поет? Мой клест и не поет?
— Не поет.
Артамошка запечалился. Данилка оправдывался:
— Крошки подберет, зерно тоже, а не поет!
— Молчит?
— Даже клюва не открывает.
Артамошка перебрал все: может, клест зажирел, может, больной, а может, голос потерял… А какой был певун!
Артамошка дал Данилке множество советов, просил завтра же сказать, запел ли клест.
— Не могу отсюда сбежать, а то бы он запел, — уверенно сказал Артамошка.
Данилка виновато молчал.
Караульная изба, где сидели три аманата, находилась в самой глухой части двора. Небольшая, крытая драньем избушка с маленькими оконцами лепилась у самой стены. Тяжелая дверь была обита толстыми полосами железа, на ржавых петлях болтался огромный замок.
За избушкой чернела полянка, на середине которой стояла кобылина с железными скобками и кожаными веревками.
— Пытошная, — прошептал Артамошка. — Вора, али беглого, али разбойника — все едино привязывает к этой кобылице казнитель Иван Бородатый. Вон могилки-то! — Артамошка махнул рукой.
Данилка похолодел. Артамошка сердито свел брови:
— Как окончит эту работу Иван Бородатый, то таскаю я ему квас. Хошь два ушата принеси — до дна выпьет и орет: «Мало»!
Данилка молчал. Друзья завернули за угол и, боязливо оглядываясь, подкрались к караульной избе. Артамошка подполз к маленькому оконцу.
— Тут сидят, иди! — торопил он Данилку.
Тот нерешительно подошел.
На сером полу сидели три человека. Седой аманат с туго перетянутой косой в красном шелковом халате что-то шептал, размахивая руками. Рядом с ним сидели, поджав под себя ноги, еще двое.
Как только у оконца мелькнула тень, аманаты притихли, опустили головы.
— Испужались, — шепнул Артамошка. — Эй вы, лесные люди!
— Не понимают! — огорчился Данилка.
— Язык у них страсть крученый: такие слова выговаривают, что ничего уразуметь даже сам воевода не в силах.
— Но-о? — удивился Данилка.
Старик аманат приподнялся с пола, положил палец на язык, жестами стал просить еды.
Данилка понял, спросил у Артамошки:
— А корм им дают?
— Мало дают…
Артамошка покачал головой. Только сейчас Артамошка увидел, что старый аманат стоит чуть не рядом, у самого оконца. Морщинистое лицо, серое и грязное, застыло, глаза слезились. И заметил Артамошка, как вздрагивают на висках синие жилки, как щиплет костлявой желтой рукой аманат свою седую косичку. Вздрогнул Артамошка, попятился от оконца.
Старый аманат заметил это, слегка улыбнулся, узкие глаза его вспыхнули и погасли. Вспомнил он родную юрту, своего маленького сына Сырта и подумал: «Где он? Помнит ли отца?» Аманат просунул худую руку в узкое оконце и ласково погладил Артамошку по плечу.
— Пошли, — дернул за рукав Артамошку Данилка.
Весь день Артамошка ходил как во сне. Приказания выполнял вяло, ошибался, за что получил подзатыльников и пинков столько, сколько раньше за целую неделю.
Вечером в горницу воеводы вбежал испуганный казачий старшина:
— Старший аманат помер!
— Не гуди, Пронька, не гуди, — перебил его воевода. — От твоих речей у меня по три дня в голове гуд стоит, как от барабана. Плавнее говори, горлан, плавнее!
Старшина молчал.
— Ну!..
— Старый аманат помер, — повторил старшина.
Рассвирепел воевода:
— Да как так? Почему не уберегли? Засеку! В железные колодки забью!
Вбежали два казака потоптались у дверей.
— Батюшка воевода…
— Ну?!
— Воровские люди идут на городок… Сила большая: беглые буряты, с ними вольные казаки, бездомный босой народишко, пашенные крестьяне и иной немирный люд…
— Бог милостив — острог крепок, — ответил воевода.
Но когда казаки ушли, он крикнул старшине:
— Людишек Работных рядов впусти с разбором, ворота закрой, на башни стрелков надежных поставь! Да чтоб не спали. Казаков конных снаряди! Понял?
— Как не понять, батюшка воевода, понял.
Осада городка
Не прошло и трех дней, как казак, стоявший на верхнем шатре большой башни, увидел огромное желтое облако пыли.
Бурятские конники медленно двигались на Иркутск с восточной стороны. Сотни людей и лошадей растянулись по предгорью. Стоял белый, ясный день. На солнце играла и переливалась сталь пик; луки, перекинутые за спины, плыли, качаясь, как густые камыши. Один бурят держал синее знамя на длинном древке.
— Видимо-невидимо… — прошептал дозорный казак, снял шапку и торопливо перекрестился.
Тревожно ударил набат, казаки приготовились к обороне.
На пригорке бурятские конники и пешие люди остановились. Распахнулись ворота Заморской башни, и конный отряд казаков бросился в атаку. Бурятский князь Богдой взмахнул кривой саблей, она сверкнула синей молнией, и вмиг сотни таких молний блеснули над головами. Буряты ринулись на казаков дружной лавиной и опрокинули их. Казаки повернули лошадей и в беспорядке отступили. Над головами взвились тучи стрел.
С крепостных стен казаки стреляли редко — боялись нанести урон своим. Казаку Тимошке Вихрастому стрела попала в спину и прошла в грудь. Тимошка вылетел из седла и тут же был растоптан копытами озверевших лошадей своих же казаков. У атамана сотни Петрована Гвоздева вздыбилась лошадь — колючие стрелы впились в нее, и она, подмяв под себя атамана, грохнулась на землю.
Многие казаки упали, сраженные. А те, что остались, к бою стали непригодными: у кого нога перебита, у кого рука, кто истекал кровью. Казаки отступали к воротам крепости. Вратари открыли створы.
Буряты, заметив это, хлынули к воротам, но со стены ударили пушки, черные ядра взрыхлили землю, тяжело повис густой пороховой дым. Когда черное облако рассеялось, бурятские конники уже стояли за пригорком, возле перелеска. Пешие воины рассыпались неподалеку от крепостной стены и метали стрелы.
Жители городка в страхе скрывались. Старый поп Исидор служил молебен в пустой церкви. Перепуганным голосом молил он о победе над врагом, кадило выскальзывало из его рук.
Надвигался вечер. Кровавый закат отражался в Ангаре огненным заревом. Осажденные видели в этом худое предзнаменование и готовились к смерти.
Башенный казак дал тревожный сигнал:
— Переговорщики идут!
К стенам городка на белых лошадях ехало шестеро бурят. У переднего на пике виднелся белый флажок.
Воевода распорядился допустить переговорщиков к воротам, но не ближе десяти сажен.
Переговорщики, в синих шелковых халатах, в высоких острых шапках с красными кисточками на макушках, с пиками наперевес, остановили лошадей. Лошади в хлопьях белой пены мотали головами, грызли удила и злобно рыли копытами землю. Сбруя серебряной чеканки ярко блестела, расписные монгольские седла были оторочены желто-красным китайским сукном. Вперед выехал бурят с флажком на пике и, растягивая каждое слово, кричал на ломаном русском языке:
— Худо делал… Белому царю жаловаться будем… Тело старого Диблы отдай! Аманатов всех освобождай!
Воевода приказал тело отдать. Об аманатах просил дать ему подумать. Переговорщики получили тело старого аманата и бережно отнесли его в свой лагерь.
Стало темно. Подул ветер. Ангара вздыбилась, забушевала. Бурятские воины зажгли костры.
Притих городок Иркутский, окруженный врагами с трех сторон. У костров слышались возбужденные выкрики людей, лязг оружия и ржанье лошадей. По небу плыли грузные облака, луна изредка бросала блеклые лучи и вновь пряталась в темные клочья туч. Казаки на шатрах башен вглядывались в темноту, перекликались протяжными голосами, нетерпеливо ждали утра.
Воевода часто посылал на башни либо казака, либо Артамошку, и всякий раз дозорные отвечали:
— Темь… Разве в этакую темь что углядишь! Передай батюшке воеводе, что у костров буряты да иные воровские людишки саблями стрекочут, лошадей злобят. К утру быть бою страшному.
В густом предутреннем тумане по зарослям, по рытвинам ползли со стороны бурятского стана лазутчики-запальщики. Раздвигая кусты да болотистые травы, без шума и шороха, как тени, подползли они к крепостному рву, миновали его; скользкими ужами проползли меж колючек и коряжин, ощупали городские стены. Каждый приволок с собой пучок соломы, берестяные трубки, наполненные смолой. У каждого наготове кремень и трут; надо только закрыться с головой полою своего халата, выбить искру, поджечь смолье, а там и не заметишь, как начнет хватать огонь бревно за бревном.
Подпальщики ждали сигнала. Его должны были дать с горы горящим снопом, подброшенным пиками вверх. Напрасно они напрягали глаза, всматриваясь в темноту: сигнала не было.
Молодой бурят Солобон, прильнув к земле, мечтал о том, как поползут желтые языки огня, рухнут стены — и он первый ворвется в город.
Нудно и тягуче тянулось время, сердце тревожно колотилось, а сигнала все не было. Дрожал от злобы Солобон.
Вдруг тишину разорвал зловещий вой бурятских трубачей. Это был сигнал — не поджигать крепость, а бросить все и бежать в свой стан. Заскрежетав зубами, Солобон проклинал старого князя Богдоя.
И Солобон и другие подпальщики уже успели в точности выполнить приказание: они отсчитали четвертое бревно стены снизу, ножами вырезали глубокие зарубки — знаки.
Подпальщики поползли к стану.
Князь Богдой долго совещался с близкими и друзьями. Многие требовали немедля сжечь городок, раз и навсегда избавиться от лютого воеводы. Другие рассуждали иначе: «Один городок спалим — у русских других много». Богдой молчал — думал. Молчали и все остальные — тоже думали.
Поднялся старый бурят, седую косичку пощипал, хитро сощурился:
— В стаде бараны разные бывают — черные и белые… Русские люди тоже разные бывают…
Вокруг зашумели. Больше старик ничего не сказал. Князь Богдой вскинул пику — стало тихо. Голос у Богдоя звонкий, далеко слышно:
— Великан-гору не столкнешь: с русскими воевать — в пропасть прыгать! От монгольских ханов-разбойников наши юрты и скот, жен и детей не спасем — побьют! Только русской силы боятся эти разбойники…
Молодой князь Хонодор горячился:
— Война! Крепость надо сжечь! Пепел по степи ветер разнесет — светло будет!
Богдой сурово топнул ногой, молодого задорного князя остановил:
— Бешеная собака кусает и своих и чужих. От злого воеводы всем худо, все плачут… Зачем из-за него на крепость огонь пускать! Забыли, сколько раз мы прятались за спину этой крепости? Забыли?
— Война! Побьем! — опять крикнул Хонодор, размахивая кривой саблей.
— Так кричит козленок, который отбился от своего стада! — рассердился Богдой и вскочил на коня.
За ним — все остальные.
На восходе солнца бурятский стан опустел.
Башенные дозорные сообщили воеводе:
— Враг скрылся, только головешки тлеют да помет конский валяется.
Старшина открыл малые ворота, огляделся. «Были и нет», — усмехнулся он. Увидев знаки на стене и оставленные подпальщиками смолье и солому для поджога, он побежал к воеводе.
— Подпалить норовили стены, батюшка воевода! Смолье бросили, убежали, знаки на стене бурятские вырезали…
— С нами бог! Врага побили!.. Возьми аманата да толмача, пусть знаки разгадают.
Толмач быстро вернулся.
— Ну? — нетерпеливо спросил воевода толмача.
— Нацарапано, батюшка воевода «Были под самой стеной, но огонь не пустили — мир».
— Ишь ты, каковы! — стукнул об пол посохом воевода. — Снарядить казаков, самых лихих. Ночью отыскать бурятские юрты, бить нещадно. Скот, богатства, пленных доставить в городок. Я — государев слуга, всех воров выведу! Пусть помнят воеводскую руку!
Как ураган, налетели на бурятские юрты воеводские казаки. Жестокой расправы не ожидали буряты. Спешно собрались старшины родов и на глазах у родичей убили князя Богдоя, заподозрив его в коварной измене. И те, кто остался жив после казачьего налета, сложили свои пожитки, собрали по степи оставшийся скот и убежали в далекий Китай.
Вскоре ни одной бурятской юрты не могли отыскать воеводские казаки. Воевода ходил довольный, гладил широкую бороду, похвалялся:
— Вот я каков! Всех повоевал! Кто поперек меня — тому смерть от меня!
Только к вечеру успокоился воевода. На другой день встал рано, не выходил из своей светелки, а сидел там с писцом и строчил царям грамоту о своих победах.
Писец старательно вывел первые строчки грамоты — поименовал великих государей.
Воевода отошел к оконцу и долго смотрел на блеклое небо. Раздумье его прервал писец:
— Титул помечен, батюшка воевода…
Воевода сумрачно оглядел писца, левая бровь его дернулась:
— Ох, Алексашка, не в меру ты досаждаешь, языкаст да глуп! Каково писать великим государям, каков ум надобен!
— Превеликий ум, батюшка воевода…
— То-то, злодей! Пиши!
Воевода гордо вскинул голову, громко и самодовольно продиктовал:
— «…В нынешнем, великие государи, 1696 году бурятские воровские людишки учинили измену, пошли походом, осадили городок Иркутский, огнем грозились. Я, холоп ваш, ту измену в корень вывел: воровских бурят побил, юрты предал огню, скот и богатства их отобрал в вашу, великие государи, царскую казну. Какие остались из бурят в живых, те похватав свои животы, бежали в Китайское царство…»
Воевода хотел приложить руку, взял перо, но с досадой его отбросил:
— Запамятовал я, Алексашка: добавь-ка в косую строчку.
Писец схватил перо.
— «Аманаты, великие государи, до единого перемерли. Велю казакам изловить новых…»
Гонцы повезли скорым ходом грамоту в царскую Москву.
Новый воевода
Очистилась Ангара ото льда. Дули теплые ветры. Весеннее солнце сгоняло снег, на проталинах пробивалась трава. Иркутяне позабыли о ратных тревогах. По-прежнему через городок шли обозы и, пройдя Заморские ворота, скрывались за Синей горой. По-прежнему пестрела базарная площадь, полная народа. Жил городок мирно, тихо…
Только на воеводском дворе переполох.
Третий день не выходит воевода из приказной избы. Не ест, не пьет, никого к себе не пускает. Служилые людишки ходят на цыпочках, говорят шепотом, дверью боятся скрипнуть, каблуком стукнуть страшно.
Удивленный Артамошка несколько раз пытался выведать у кого-либо, что случилось, но на него шипели: «Тише, тише!..»
Взглянув тихонько в дверную щелку, он чуть не ахнул: воевода, уронив голову на стол, плакал. Завертелись догадки в голове Артамошки, как воробьи на дороге, одна другую перегнать стараются. Кто мог обидеть воеводу? Нет такого человека на воеводском дворе. Да и в городке-то не сыскать, кто бы осмелился воеводу обидеть. Воевода — всем начальникам начальник: желает казнить — казнит, желает миловать — милует.
Увидел Артамошка — шагает по двору писец Алексашка. Артамошка — к нему. Тот молчит. Тогда пошел Артамошка на хитрость:
— Алексашка!
— Ну?
— Своим ухом слышал, как тебя воевода лаял. Ты, мол, пропойца и лень…
— Фью! — засвистел писец. — Нам воевода теперь не страшнее мухи зеленой.
У Артамошки даже ноги подсеклись: хочет идти, а они стоят.
Тут писец и проговорился, приник к уху и Артамошке поведал:
— Грамота царская пришла, безголовый, грамота! Великие государи гневом на воеводу разразились. Ты, говорят, холоп несчастный, без головы пребываешь, у тебя, говорят, не воеводская голова, а жбан с квасом. Ежели от твоего глупого управления буряты юрты побросали и в китайскую землицу убежали, кто же в нашу государеву казну ясак повезет? Все теперь китайским ханам отойдет: и соболи, и лисы, и скот, и людишки… Запамятовала пустая воеводская голова: ведь сибирские народцы — великой Руси подданные. Остроги-городки строят для защиты рубежей, для мира, а не для твоих воеводских разбоев…
— Но-о? — удивился Артамошка.
— Вот те и «но-о»! — передразнил его писец. — И приказали великие государи заковать воеводу и в руки царские с надежными людьми доставить.
Артамошка и не знает: не то врет писец, не то смеется. А писец разболтался и не заметил, как служилые людишки вокруг него собрались, слушают. Писец пугливо оглядывался, говорил тихим голосом:
— А казнитель-то наш Иван Бородатый ходит ухмыляется — рад, пес, так рад, ажно захлебывается. «Эх, — говорит, — великий государь, обидел ты меня, Ивана Бородатого, слугу твоего верного! Почто ты воеводу на Москву повелел везти? Дал бы мне его на мою расправу…» А сам глазищами как зыркнет, аж у меня по хребту холод пошел. Сказывал казачина Милованов, что ходит Иван Бородатый во хмелю, ходит и бахвалится. «Я, — говорит, — холоп твой царский, перед иконой святителя клятву могу положить, что с двух-де разов кнутом хребет пополам воеводе пересеку. В Москве таких заплечных дел мастеров и не сыщешь, великий государь»… А сам как зубами заскрипит — весь народ по сторонам в страхе разбегается.
Артамошка так и застыл с разинутым ртом и удивленными глазами. Писец заметил это, да и щелкнул его по носу. Слезы брызнули из глаз Артамошки. Все захохотали. Послышался грозный голос письменного головы:
— Артамошка, где ты? Беги к батюшке воеводе.
Писец побелел от страха, притих, сгорбился. Притихли и все остальные, опустили головы. Казак Селифанов торопил:
— Беги скорее, Артамошка! Неровен час, выйдет воевода — не сносить головы, всех изведет! — Он грозно взглянул на писца, кулаки сжал: — Раскудахтался, петух общипанный! Доведет твой язык до беды… Уходи!
Писец подобрал полы своего замусоленного халата и побежал в казачью избу спать.
День и ночь приглушенно жужжал служилый люд, как пчелиный улей. Ждали нового воеводу, ждали со дня на день. Городок жил слухами, сплетнями, догадками. Вскоре городок заволновался. Весть пришла: новый воевода не вынес тяжелого пути от Москвы до Иркутска, дорогой умер. Страх обуял жителей городка. Били в колокола, служили молебны.
— Худая примета! — в десятый раз твердил купец Войлошников, стоя на крыльце своей избы.
Ему отвечал купчина Свершников:
— Быть войне, не иначе как с бурятскими да монгольскими ханами!
— Аксинья моя дурное на небе видела, — кричал Войлошников: — звезда летела, а хвост у нее длинный, в полнеба, синими огнями рассыпался. К войне!
Воевода Савелов подобрел, ходил потупившись. Но казаки и горожане слышать о нем не хотели, недобрым словом вспоминали, грозились побить. Всем неугоден был злобный лиходей-правитель.
Весной по первому водному пути прибыла в Иркутск жена покойного воеводы с маленьким сыном. На берегу Ангары собрались жители городка. Дощатый парусник, рассекая крутую волну, ударился о берег. Из дощаника вышли невысокая, с усталым лицом женщина и мальчик. Мужчины сбросили шапки, пестрая толпа сгрудилась на берегу. Женщина с трудом протолкалась, ее усадили на длинные дрожки, и она уехала на государев двор.
Поплыли по городу липкие слушки. На перекрестке встретились две бабы — Маланья Корноухова и Лукерья Зипунова. Встретились и зашептались:
— Слышала?
— Нет. Говори, говори!
— Воеводу-то батюшка великий государь нам послал, слышала?
— Как не слыхать! Хоть краем уха, но что-то такое слышала. Сказывай! Ты и умница, и разумница, и голова пресветлая. Сказывай! — торопила Лукерья.
Маланья нараспев тянула:
— Государя нашего пресветлого помощник…
— Да-а… Вон как! Помощник? Да-а!
— Дорогой-то умер, — сказывала Маланья. — Только не умирал, касатка, не умирал!
— Жив?
— Нет, в могилке, на спокое его душенька, на спокое… Только не умирал.
— Как так?
— Злодеи покончили.
— Злодеи?..
Маланья прилипла к самому уху Лукерьи и, оглядываясь, шептала:
— Наш воевода-лиходей тех злодеев подослал.
— Ох! Казнитель, бога не боится!
— Сказывают, послал и наказал: вы, мол, его сыщите, но не режьте его, и не стреляйте, и не душите. И подал лиходей вот такусенький узелок — с человеческий ноготок. Да-а! А в том узелке черное зелье заморское. Подсыпали того зелья злодеи в квас. Выпил воевода — был и не стало его.
— Царство ему небесное!..
Послышались шаги. Бабы разбежались в разные стороны.
У воеводского дома собрался народ. В полдень ударили в огромные барабаны. Знамена поставили в ряд.
Казачий старшина Никита Бекетов поднялся на помост:
— Вольные казаки! Докуда муки принимать будем? Спихнем воеводу! Спихнем негодного!
— Спихнем! — зашумела толпа.
— Вор!
— Лиходей!
— Спихнем и к великим государям в кандалах отправим.
— Великие государи нам нового воеводу пожаловали. Но не суждено ему нами править…
— Царство ему небесное!..
— Сын у него остался, его и примем воеводой!
— Малолетен! — возразил казак Еремей Седло.
— Из-за малолетства глуп, — добавили из толпы.
— Помощника сподручного выберем, — объяснил Бекетов. — Так и великим государям отпишем.
— Кого выберем?
— Перфильева, сына боярского.
— Перфильева!..
— Согласны? — спросил Бекетов.
— Согласны!
Так, не дождавшись нового воеводы, самовольно выгнали казаки ненавистного Савелова и назначили малолетнего Полтева, а к нему в правители — городским выборным судьей — поставили сына боярского, иркутского жителя Перфильева. Малолетний Полтев был для видимости, полновластно же воеводствовать стал Перфильев.
Стоял городок, твердыня царская; охраняли казаки, как и прежде, рубежи от набегов разбойных ханов, от монгольских и бурятских князей.
Егорка Ветродуй
Еще одна обязанность прибавилась Артамошке: надо было день-деньской забавлять батюшку воеводу. Тянулись горькие дни, медленно тянулись, будто нитка суровая, бесконечная. Воеводиха драла уши Артамошке за каждую малость. Озлобился он, смотрел на людей волчонком.
Обидно: из воеводского служки сделали теперь его нянькой малолетнего воеводы. Служилые людишки — и те скалили зубы, над Артамошкой потешались и обзывали его воеводской нянькой.
А Перфильев вызовет его и твердит:
— Береги батюшку воеводу. Чуть что — не помилую!
Артамошка молча кланяется и думает: «Хитер, пес, хитер! Сам правит, а о парнишке заботу показывает…»
Одно несчастье за другим преследовало Артамошку. Началось с малого: играл он в костяшки с воеводой и обыграл его. Воевода обозлился, отобрал костяшки и в кровь расцарапал лицо Артамошке. Не стерпел обиды Артамошка, забыл все наказы Перфильева, вцепился воеводе в волосы, прижал его к земле, навалился коленом и отшлепал. Сбежались слуги. Примчалась воеводиха, всплеснула руками и заголосила.
— Драть озорника! — с гневом сказал Перфильев.
Но Артамошку будто ветром сдуло. Перевернули весь двор — не нашли.
Прошло три дня. Казак Селифанов пришел к Перфильеву и сообщил: в кустах на воеводском кладбище, между двумя свежими бугорками могил, лежит Артамошка и плачет.
Перфильев распорядился наказать его по первому разу легко — дать ему десять кнутов. Но казак переступал с ноги на ногу и не уходил.
— Ну что? — рассердился Перфильев.
— Не стоило бы драть парнишку, обождать бы чуток.
— Что ждать?
— Сирота он круглый, ночью мать у него померла.
— Ну, обождем, — согласился недовольным голосом Перфильев.
Шли дни, Артамошка, вяло передвигая ногами, ходил по двору, нехотя собирал разбросанные воеводой костяшки и думал: «Сбегу, как мой тятька сбежал, в леса сбегу», — и захлебывался слезами.
Вихры спадали ему в беспорядке на лоб, а мальчишески задорные глаза смотрели теперь строго и зло.
Под воскресный день, когда площадь кишела народом, а за околицей звенели девичьи голоса, разразилась неожиданно гроза над головой Артамошки: потерялась государева печать.
А случилось это так. Пришел Артамошка с малолетним воеводой в приказную избу. Увидел воевода, как ставит печать письменный голова, и пристал: дай да дай! Тот — туда-сюда, как откажешь!
— Смотри, батюшка воевода, не оброни, избави бог. — И, обращаясь к Артамошке, строго наказал: — Гляди, озорник, не то… — и погрозил пальцем.
Письменного голову позвал Перфильев. Он подошел к воеводе и хотел отобрать печать, но тот укусил его за руку, засмеялся и печать не отдал.
Письменный голова, пятясь вышел. Воевода повертел печать и покатил ее по полу.
— Ой, — вскрикнул Артамошка, — не катай! Не дай бог, утеряется — смерть.
— Не лезь, а то мамке скажу! — оттолкнул Артамошку воевода и покатил печать.
Артамошка, как кот за мышью, следил за печатью — не спускал с нее глаз. Раз даже схватил ее в руки и удивился: «Вот она какая!» Воевода вырвал печать и опять со смехом покатил ее по полу. Вот в это время и случилась беда.
Раздался грозный голос Перфильева:
— Артамошка!
Артамошка со всех ног бросился к нему, а про печать забыл. Когда он вернулся, то застал воеводу в слезах и сразу догадался:
— Печать где?
— Тут…
— Где тут?
— Ту-ут, — плакал воевода и показал куда-то в темный угол.
У Артамошки опустились бессильно руки, задрожали губы.
Вбежал письменный голова:
— Батюшки, загубили мою голову! — и заметался по избе.
Бросив свирепый взгляд на Артамошку, он так ударил его, что у Артомошки дыхание перехватило и в глазах помутилось.
— Драть! — орал письменный голова.
Прибежал Перфильев, вбежали дворовые людишки.
— Горе!.. Печать, государева печать… Ой, горе!.. — восклицали вокруг.
Перфильев схватил Артамошку за вихры:
— Печать где? Насмерть засеку! Ищи, подлец!
Все ползали по полу, шарили, но печати не было.
— Дать розог! — прошипел Перфильев и, обращаясь к письменному голове, добавил: — Ищи!.. В кандалах сгною! Понял?
Тот вздрогнул и съежился.
Когда все ушли, письменный голова подошел к воеводе и ласково зашептал:
— Сыночек, вот ты держал печать, вертел ее в руках…
— Вертел… — тянул воевода.
— Потом ты ее покатил — тю-тю-тю…
— Покатил…
— Куда она, сыночек, покатилась: туда или вот сюда?
— Туда катал, сюда катал — везде катал…
— Ох ты, беда! — вздохнул письменный голова и опять обратился к воеводе: — Она далеко покатилась?
— Далеко-о…
— В угол или по избе?
— И в угол и по избе.
— Дурень! — шепнул в сторону письменный голова.
Так печать и не нашлась.
Мать заждалась воеводу и пришла за ним. Вошла в избу и ахнула от неожиданности. В углу, уткнувшись носом, стоял «грозный» воевода, а посредине избы ползал на коленях письменный голова и что-то искал.
Узнав о беде, воеводиха опечалилась:
— Все от бога. Пойдем, сынок, откушай.
И стала поправлять шнурки у штанов воеводы.
На пол что-то упало и покатилось. Печать нашлась.
Долго не мог оправиться Артамошка от розог. Лечила его старая повариха Лукерья примочками из разных трав, сухих отрубей и конского помета.
Ночью снились Артамошке тяжелые сны. Вчера он видел во сне, что вместе с Данилкой подкрались они к воеводским горницам, подложили соломы и подожгли. Вмиг жаркое пламя слизнуло и дом, и кладовые, и деревянные башни. От страха Артамошка проснулся. Сегодня ему приснился сон еще страшнее: стал он богатырем, к чему прикоснется — все рушит. Раскатил по бревну воеводские двор, церковь, башни — никто остановить его не в силах. Писцу оторвал напрочь обе руки — не будет, проклятый, щелкать по носу. Письменного голову разорвал пополам; одну половину оставил у воеводского крыльца, а вторую через спину в реку бросил. Пришел к избе казнителя Ивана Бородатого и спрашивает голосом зычным, громовым: «Ты розог давал?» — «Я». Схватил Артамошка Ивана Бородатого за рыжую бороду, покрутил-покрутил над головой, кинул вверх и надел на острие большой башни. Заорал Бородатый диким голосом. Тут Артамошка и проснулся. Проснулся — и впрямь кто-то орет. Страшно стало ему, кликнул он старую Лукерью — она второй матерью ему стала.
— Молчи, — зашептала она. — Спи…
Заснул Артамошка — и снова сон: занимается заря, по красному небу плывут огневые полосы, и свет их падает на землю. Видит Артамошка, что свет не от зари, а от огромной скалы, на вершине которой пылает горн; отец кует острые пики, из-под молота брызжут зеленые искры. Плывет над тайгой песня, слов ее не разобрать, но берет она за сердце — отцовская это песня. С песней и вскочил Артамошка с лежанки. Тишина. Он — к окну. На востоке розовело небо, вставало солнце. Рождался светлый день…
С воеводского двора решили Артамошку выгнать, но письменный голова заступился:
— Справный парнишка, а на побегушках — прямо огонь.
…И вновь замелькали по двору тонкие ноги, без устали бегает Артамошка. Вот он несется с огромным жбаном квасу, бегает к письменному голове, от письменного головы — к писцу, от писца — в приказную избу, и так до поздней ночи. Когда нависнет темь и замигают на небе звезды, бросается он на дощатую лежанку и спит до тех пор, пока утренний будильник его не поднимет.
Разбудили Артамошку сегодня чуть свет. Бегал он и созывал в приказную избу всех важных служилых людей. Управитель Перфильев получил государеву грамоту. Медленно собирались важные лица и усаживались по чину.
В избе тесно и душно, а важные лица потеют, отдуваются, но дорогих долгополых шуб не снимают, чтоб честь и достоинство не уронить.
Правитель поднялся, за ним поднялись с лавок и остальные. Снял он шапку — сбросили и все остальные. Правитель подал письменному голове трубочку — государеву грамоту. Письменный голова откашлялся, отер ладонью губы и начал читать. Титул прочитал тихо и нараспев, а потом передохнул и громко забарабанил, выделяя каждое слово:
— «А как ты сей, великих государей Иоанна Алексеевича и Петра Алексеевича, указ получишь, излови тунгуса сибирского, тунгуску и их дитя, которые живут в лесах по рекам и речкам вдали от Иркутска, чтоб были они в платьях и уборах, с луками и стрелами по своему обыкновению. Тех тунгусов отправь немедля в Москву, надобны они для показа гостям иноземным…»
Письменный голова подал грамоту Перфильеву.
Все молчали. Казачий сотник, высокий, большеголовый мужик с вихрами, тронутыми сединой, важно откашлялся и сказал:
— Надо сыскать бродягу бездомного, что по базару шатается и рассказать ему про земли далекие. Он и поведет казаков за тунгусами.
Как ветер, носился Артамошка по базарной площади, разглядывал бродяжек. «Вон их сколько, а потребно отыскать одного». Казаки, что пошли с Артамошкой, меж лавок прятались — боялись спугнуть бродяжек: разбегутся — не сыщешь, — но с Артамошки глаз не сводили. Остановился Артамошка у хлебного ряда, вспомнил про то, как пропел он петухом и всполошил толпу, которая слушала бродяжку. Приметный бродяжка, его-то он среди всех узнает. А тот бродяжка стоял у лавки купца Зырянова и не сводил глаз с бочки, где золотился на солнце янтарным отблеском мед. В руке он держал затасканную краюху черного хлеба и в десятый раз совал руку в карман: карман был дыряв, и рука высовывалась наружу. Прохожие смеялись:
— В кармане-то кукиш, много ль на него купишь?
— Хорош мужичок, что твой цветок, весь в лоскутах разноцветных!
— Неча сказать, нарядный!
А бродяжка подошел к бочке с медом и обронил, будто невзначай, корку хлеба.
— Ах, горюшко, бедному Егорушке! Последняя корочка — оголодал! — заголосил он и склонил над бочкой свою заросшую, словно кочка на болоте, рыжую голову.
Обозлился купчина и хотел ударить в живот вора непутевого — пусть бежит без оглядки, но визгливый бабий голос закричал над самым ухом:
— Не гоже, купчина, хлебец в меду держать! Ой, не гоже!
Подскочил купчина к бочке, вытащил хлеб из меда, а бродяжка цап из рук и давай облизывать! Лижет да ухмыляется, прибаутки-шутки сыплет и над купцом потешается: «Мед сладок, да хозяин гадок!» А купчина со злости в ответ: «Для бродяжки у нас вот эти поблажки!» И показал огромный кулак.
Тут из бродяжки и посылалось как из дырявого мешка:
Товару твоему гнить-перегнить!
А тебе, пузатому дураку,
В нос табаку,
В спину дубину,
В лоб осину!
И пошел, и пошел…
Вскипел купчина, схватил безмен — да за бродяжкой, а тот меж людей, как скользкая рыба, вертится, в руки не дается.
Устал купчина, идет в лавку, кряхтит да ругается.
«Ну, — думает, — хоть от лавки черта отогнал, и то ладно».
Подходит — а бродяжка у бочки стоит, рукой мед черпает, есть да крякает. Купчина — к нему, а он — хлоп ему в лицо медом, и был таков.
Свету невзвидел купчина. А народ над купчиной же и потешается.
Тут Артамошка бродяжку узнал, подбежал к нему:
— До тебя, дяденька, я прислан…
— Откелева? — важно спросил бродяжка.
— Из приказной избы, от самого правителя городка.
— Что ж тот правитель, окромя тебя, сопляка, и послать до меня не нашел человека?
Артамошка обомлел, А бродяжка стоит, руки в боки, приосанился и важно бородкой трясет. Ветерок заплатками играет, а из-под них грязное тело видно. Осмелился Артамошка, поближе подошел:
— Приказано бродяжку сыскать…
— Коль приказано, так ищи!
— Приказано сыскать такого, что далекие земли знает, чтоб с казаками мог идти.
— А не брешешь?
Артамошка побожился.
— Может, в смех меня норовишь взять? Смотри, малец, попомнишь Егорку Ветродуя!
Тут казаки из-за угла выскочили, бродяжку схватили и привели в приказную избу.
Прыгали светлые зайчики на казачьих доспехах — на пиках, пищалях. Бродяга Егорка Ветродуй сидел на коне и важно выпячивал плоскую грудь. Доспехов на нем не было, только заржавленная пищаль смешно болталась за спиной. Когда казаки тронули коней, Егорка загляделся, лошадь рванулась, и он чуть не вылетел из седла.
— Держись, казачина!
— Страшенный воин! Го-го-го! — хохотали со всех сторон.
Но Егорка поправился в седле, встал на стремена и, взмахнув плетью, ударил какого-то ротозея по спине. Тот взвился от боли и потонул в толпе. А Егорка вытянулся, лихо заломил ободранную шапчонку и понесся догонять казачий отряд.