Асса и другие произведения этого автора. Книга 2. Ничего, что я куру? — страница 7 из 60

К тому времени я уже слегка обнаглел. Подобие этого райского ада я уже переживал на «Булычове». У меня даже появился кое-какой опыт общения со знаменитостями. Я не тушевался при громких именах, поработал с Тихоновым, с Фрейндлих, с Ульяновым, с Копеляном, прошел суровую школу с милейшим, замечательным актером Иваном Георгиевичем Лапиковым, который, честно сказать, на площадке был редким чудовищем. На «Булычове» он играл юродивого.

— Иван Георгиевич, — начал я, — конечно же он не такой глупый, каким хочет показаться. Есть у него прозорливость и глубина. — Иван смотрел на меня, как солдат на вошь. — Скажите, пожалуйста, как вам здесь было бы удобно пройти — направо или налево?

— Да ты не бзди, — громко, на весь павильон, отвечал мне великий актер, и вся выдающаяся массовка из великих актерских звезд, которые составляли этот эпизод, диалог этот слышали. — Ты давай хлопушку!

Этот опыт неуправляемого публичного общения с суперзвездами я хорошо усвоил. Я стал от Урусевского бегать: передвигался по Москве тайными тропами, наведывался к тем друзьям, у которых выловить меня никак не могли. Или не подходил к телефону, а если и подходил, то сначала молчал. На другом конце провода тоже молчали. Шла довольно страшная игра, продолжавшаяся полтора-два месяца.

Как*то, уже ближе к осени, мы гуляли по Москве с Таней Полторацкой. Шли по набережной напротив Новодевичьего монастыря. Уже смеркалось, воскресенье, по-моему, было, во всяком случае вокруг — никого, пустая Москва. Мимо нас, роскошно шурша шинами, проехала белая «Волга». И вдруг, отъехав дальше еще на добрый километр, «Волга» стала притормаживать, сбавлять ход, потом остановилась и стала задом пятиться к нам. Я застыл как вкопанный, понимая, что это Он и Он меня настиг. Машина, как в страшном сне, приближалась. Сейчас надо будет Ему что*то говорить. Что?

Машина наконец остановилась. Из нее вышел Сергей Павлович, все такой же красивый, обаятельный, седой, всепонимающий, все такой же человек-легенда, великий миф мирового кинематографа. Таня отошла в сторону.

— Что это за игра в прятки? — начал Сергей Павлович мирным тоном. — Зачем вы это делаете? Мы не понимаем ни вашего поведения, ни его мотивов. Вы принесли нам такую прелестную вещь — мне сейчас уже очень многое нравится в вашем первом варианте. Я уже как*то ощутил и эстетику Родченко, и Дейнеки, о которой вы говорили. Тем более что и того, и другого я хорошо знаю, я же сам из ВХУТЕМАСа…

Я почувствовал, что сейчас воронка благожелательнейших слов снова всосет меня.

— Сергей Павлович, — начал я трагическим голосом. — Я понял, что с этим не справлюсь. Спасибо за доброе ко мне отношение и вам, и Михаилу Ильичу. Но у Михаила Ильича тоже случаются неоправданные увлечения. Уверяю вас, он ничего не читал из моих сочинений, кроме каких-нибудь десяти страничек. Мне так перед вами неудобно! Мне и перед собой*то неудобно! В сущности, я сценарный шулер, самозванец. Как самозванцу и шулеру, мне вас просто стыдно. Вы поймите, я вам не звоню не потому, что лень работать или хочу у вас что*то выторговать, а потому, что стыдно. Я понимаю, что вы от меня хотите, но я знаю, что этого не напишу! До вашей техники мне и тянуться*то бессмысленно: вы можете все, я — ничего. Вы видите, мне тяжело это говорить. Но это так. Поверьте, я перед вами чист как слеза.

Я впаривал ему этот бред с такой искренностью, с такими душевными муками, что он мне поверил.

— Что же вы сразу не сказали? Я потерял полтора месяца.

— Сергей Павлович, я вам нашел человека, который напишет как раз то, что нужно.

— И кого же вы мне нашли?! — недоверчиво спросил Сергей Павлович.

— Увозите его в Болшево и через три месяца вы получите сценарий. Только держите его намертво, как вы умеете. В кандалы закуйте, гвоздями к стенке прибейте. Он все напишет вам, клянусь! И сценарий будет как песня!

— Кто это?

— Гена Шпаликов.

— Слушай! А как же это я сам не подумал…

Я знал, что у Гены нет ни копейки, что ничего кроме пользы от этой работы для него не будет. Если Урусевские увезут его в Болшево, это будет и для Гены благом и удачей. Он там придет в себя и действительно все напишет.

Я тут же провернул титаническую работу. Нашел Гену, ласково втолковал ему все, что от него требуется.

Они уехали в Болшево, написали сценарий-песню. Картина не получилась.

Но Урусевский потом говорил мне:

— Какое вам спасибо за Гену Шпаликова!

Он был страшно доволен сценарием.

Они построили какие*то немыслимые декорации, которые производили ошеломляющее впечатление. В первом павильоне был сооружен Нью-Йорк из обломков зеркал и серебряной фольги. Весь «Мосфильм» собирался в этом павильоне во время его съемок, все следили за феерической игрой света затаив дыхание. Я тоже туда приходил.

Что же до Гены Шпаликова, то для него эта есенинская история закончилась трагическим ударом. Как*то он пришел ко мне домой в восемь утра в полном расстройстве чувств. Обычно, приходя, спрашивал:

— Рюмка водки найдется?

На этот раз Гена попросил:

— Дай пишущую машинку.

— Ты что, Гена? Зачем тебе спрозаранку пишущая машинка?

— Я должен написать письмо этому засранцу.

— Какому засранцу?

— Министру нашему. Какого*то Ермаша назначили нам министром. Он посмотрел картину Урусевского и дал ей тираж шестнадцать копий!

Это во времена, когда все картины практически печатались тысячными тиражами! Ермаш, как тертый партаппаратчик, посмотрев «Пой песню, поэт!», позеленел и одним росчерком пера все решил.

Шпаликов взял машинку, ушел с ней на кухню. Вскоре с кухни донеслось бодрое клавишное «тр-р-р-р-р-р», затем наступила страшная пауза. Через какое*то время я в тишине зашел на кухню. Гена молча глядел за окно. В ту пору вокруг моего дома на Юго-Западе еще ничего не было — росла густая трава, в траве бродили коровы…

— Это капздец! Мне хана! — пробормотал Гена. — Вся надежда была на эти потиражные. За Дашины уроки не плачено, за квартиру не плачено, везде — не плачено, не плачено, не плачено…

Потиражных за картину при шестнадцати копиях полагалось ноль. Я посмотрел на лист, заправленный в каретку, и понял, в каком Гена отчаянии. На листе была только одна строчка: «Уважаемый Филипп Ермаш Тимофеевич…»

«Уважаемый Филипп Ермаш Тимофеевич!»

История моих отношений с председателем Госкино СССР Филиппом Тимофеевичем Ермашом, по существу, началась со «Ста дней после детства». Директор «Мосфильма» Николай Трофимович Сизов, человек искренний и порядочный, но совершенно дремучий в оценке всяких там художеств, посмотрел фильм и ужаснулся.

— Кошмар, — честно поделился он впечатлениями. — Более убогого изображения современных подростков я в жизни не видел! Недавно шел по улице, здесь, на Воробьевых горах, а впереди меня — два пионера. Пионеры разговаривали о радиоэлектронике. Какими интересными и абсолютно непонятными мне мыслями они обменивались! Я и слов*то таких прежде не слышал. Это новое поколение России, это ее будущее. А ты показываешь темных ублюдков, недоумков, разговаривающих между собой одними междометиями: э, мэ, гы… Они же ни одной мысли не могут связать до конца. Их волнуют одни лишь дикие, низменные инстинкты. Какое*то повальное половое очумение…

Он страшно на меня ругался, и я был, конечно, в состоянии шока.

Отношения мои с начальниками застойных времен, надо сказать, строились довольно занимательно. Ко мне в основном они относились вообще*то с симпатией, вызванной, как я теперь понимаю, двумя странными факторами: первым, судя по всему, было мое славянское происхождение, вторым — то, что я был неблатным. Отступлений ни от первого, ни от второго, положа руку на сердце в массе своей начальники не любили. Тем более что какое*то время наш кинематограф казался им исключительно еврейским делом: Райзман, Хейфиц, Козинцев, Донской, Эрмлер, Зархи, Арнштам, Рошаль…

Так что тогдашним руководителям кинематографа было крайне приятно видеть в моем лице редкое исключение из неприятного правила. Я ощущал изначальную теплоту в их глазах: вот-де, совсем молодой, перспективный, курносый, и никто за него не просит, не звонит.

Правда, после просмотра любых трех кадров, взятых произвольно из моих лент, изначальная теплота как*то стремительно выветривалась.

Вот и Сизов крушил меня тогда беспощадно. Тем более страстно он посылал меня из нокдауна в нокдаун еще и потому, что новый кинематографический министр той поры Филипп Тимофеевич Ермаш уже успел прославиться тем, что в пух и прах разнес замечательную картину моей однокурсницы Динары Асановой по сценарию Юрия Клепикова «Не болит голова у дятла». Разнес он ее по тем же мотивам и почти теми же словами, что Сизов мою. Так что когда я появился со своими банками пленки в комитете, тамошние видавшие виды редактора поглядывали на меня с ужасом. Они понимали, что та, Динарина, картина плюс эта — два сапога пара.

Шли дни. Ермаш мою картину смотреть не торопился. Отдыхал после первого разноса, приглядывался к обстановке. Думаю, в те дни припомнился ему и простейший закон контраста.

Через неделю, явившись в кабинет Сизова, я увидел своего начальника с опрокинутым лицом.

— У тебя копия*то уже напечатана? — обескураженно спросил он меня.

— Напечатана, а что?

— Да понимаешь, министр хочет послать фильм в отборочную комиссию Западноберлинского кинофестиваля.

Был 1974 год. Западный Берлин до того времени оставался единственной столицей, решительно не пускавшей к себе на фестиваль никого из соцстран. Город как бы выполнял миссию форпоста свободного западного кино. Слова Сизова показались мне в высшей степени неправдоподобными. Я уже знал, что снял фильм про дебилов, но почему именно дебилы должны представительствовать от лагеря мира и социализма?

На следующий день меня вызвали в первый отдел, дали заполнить какую*то безумную анкету, велели сфотографироваться как в тюрьме — в фас, в профиль и еще раз в профиль — и все время говорили: «Срочно! Срочно! Нам дорога каждая минута!» Примерно через месяц я обнаружил себя в Западном Берлине, в роскошном отеле «Зоопаласт», к тому же в очень странной и практически невероятной компании замминистра кинематографии Владимира Николаевича Головни и члена жюри от СССР Ростислава Николаевича Юренева.