Асса и другие произведения этого автора. Книга 3. Слово за Слово — страница 3 из 65

— Какая все-таки зависимая актерская профессия, — издалека начала свой теоретический экскурс Таня, — то роль есть, то ее нет. А может, ее никогда и не будет? Как хорошо иметь профессию, в которой ты хоть как-то независим. Скажем, быть врачом, как я, или сценаристом, режиссером, как ты. Хорошо бы быть, ну, к примеру, живописцем, не обсуждая ничего ни с кем, просто писать на холсте, что тебе вздумается; в крайнем случае драматургом… Води себе перышком по бумаге, стучи чего-то там на машинке…

— Если действительно хочешь, — лениво и всемогуще отозвался я, — сядь и пиши сценарий, какие проблемы?..

— Научи…

В состоянии полной безответственности, томного воскресного обалдуйства и, конечно же, той самой смешной душевной защищенности «железной дверью на лестницу» я начал давать Тане ни к чему не обязывающие уроки.

— Прежде всего надо с чего-то начать…

— С чего?

— Ни с чего. Главное, чтобы в этом начале, упаси Господь, не было никакого замысла или даже смысла. Просто нужна какая-то яркая, почему-то запомнившаяся тебе картинка, но не вздумай искать в ней какое-то скрытое значение или подтекст. Можешь вспомнить что-нибудь роскошно-дурацкое из твоей или из чужой жизни, или совсем не из жизни, а из приятных тебе фантазий, толком ни к чему не относящихся, но впечатляющих?..

Таня, пораздував недолго летавший в белой нашей тогдашней комнате легкий тополиный пух, тут же почему-то вспомнила:

— У меня есть двоюродная сестра, ее с четырех лет учили играть на рояле и так ничему толком и не научили. Но, приходя к нам в гости, она всегда садилась за пианино, ударяла по клавишам и дурным голосом запевала: «Ах, черная роза — эмблема печали, ах, красная роза — эмблема любви…» И всегда можно было понять, какое у нее на этот раз настроение, так сказать, к чему это она поет. Она всегда играла в таком темпе и в таком ритме, что это были как бы две абсолютно разных песни на одни слова. Если настроение было поганым или она вляпывалась в какую-то темную и тоскливую передрягу, то играла раздумчиво: «Ах, черная роза — эмблема печали…» А когда ей казалось, все идет как нельзя лучше, то же самое исполнялось в активном пионерском мажоре, с подъемом: «Ах, черная роза — эмблема печали! Ах, красная роза — эмблема любви!» В конце концов она вышла замуж за цыгана…

— За цыгана?


фото — Таня. Папа — боксер-придурок, а дедушка — адмирал


— Ага. И какое-то время пела особенно весело, а недавно вот приходила, тебя не было, и пела уже довольно печально…

— Считай, что дело в шляпе. Теперь нужно только ввести какой-то элемент драматического взаимодействия кого-то с кем-то… Для свежести пусть все будет связано с чьими-то молодыми годами. Тогда все у тебя будет ослепительно и воздушно. Какой-нибудь, может, суворовец. Знаешь, как в добрые сталинские времена: суворовец возвращается на побывку, в мундире, блестящий рядок медных пуговок…

— При чем тут суворовец?

— Не знаю. Но у тебя уже есть два замечательных элемента, один — твой, другой — считай, я тебе подарил в виде суворовца. «Ах, черная роза» и суворовец. Красота! Теперь надо определить, где все это происходит.

Мне уже давно бередила душу никуда дотоле не пристроенная роскошная коммуналка, где мы с Катей когда-то снимали комнату. Располагалась она на Тверской-Ямской в доме, над которым до недавних дней красовалось могучее табло прогоревшей «Чары». Единственное окно нашей комнаты, выбитое в глухом брандмауэре, выходило на крышу. Летом в хорошую погоду я вылезал туда, подолгу валялся на несильно разогретом, приятно шершавом железе, читал газеты шестьдесят восьмого года про события в Чехословакии, тупо обозревал окрестности, загорал.

— Окно, выходящее на крышу, — щедро сделал я очередной подарок Тане, приляпав в голове к суворовцу коммуналку, — открывает совершенно замечательные возможности для нетривиальных сюжетных ходов. Итак, у тебя уже целых три шикарных компонента. Дальше давай соображай сама. Человек ты способный. Даю тебе неделю на сочинение из этих грандиозных компонентов замечательного сценария…

Таня впала в задумчивость. Я куда-то уехал, в недалекую командировку, но ко мне уже неотвязно прицепилась вся эта история с «Черной розой», окошком в брандмауэре, суворовцем. В голове независимо ни от чего уже зажглись какие-то сигнальные огонечки, зашевелились с приятным звоном, цепляя друг за друга, соскучившиеся от безделья рабочие шестеренки, и все это с полнейшей безответственностью, что в подобных делах, убежден, обстоятельство крайне положительное. Таня потом призналась, что и она часа два честно на эту тему посоображала, но моя комбинация из трех элементов ее как-то не сильно попервоначалу впечатлила, и, вернувшись к реальным докторским и домашним делам, она вскоре выбросила все напрочь из головы, как я понимаю, вместе с идеей самостоятельного писания сценария. Я же, напротив, готовясь через неделю ее экзаменовать, по инерции продолжал со страшной скоростью и удовольствием сочинять эту историю дальше, дальше и кое-что даже на всякий случай записал на каких-то клочках бумаги, которые немедленно же потерял и потере этой почему-то очень огорчился.

Экзамен не состоялся. У меня же к тому моменту сценарий был в голове практически на три четверти готов. Раздувая собственное величие, я стал рассказывать Тане ненаписанный ею сценарий. Когда мелешь всякую, в общем-то, безответственную чепуху, не зная, куда она тебя выведет, а она как-то сама по себе вдруг легко складывается во что-то цельное, стройное, иногда даже с каким-то смыслом, то внутри у тебя заводится и начинает тарахтеть какой-то невидимый мотор, прямо по ходу рассказа приходит в голову несметное множество деталей, подробностей, уточнений, будто ты сам этому, никогда и нигде не бывалому, был будто бы даже свидетель и очевидец, кое-что забыл уже, конечно, но, поднапрягшись умом, живо припоминаешь.

Короче, спустя неделю сценарий я закончил уже на бумаге, и он, в соответствии со всеми данными Тане рецептами, был абсолютно ни о чем, взялся из ничего и ниоткуда — с чистой страницы, с белого листа, с какого-то суворовца и чьего-то неизвестного мужа-цыгана. Конечно, эти «ни о чем», «из ничего» и «из ниоткуда» достаточно условны. Ясно, что там было много кой-чего и от прожитой уже жизни, и от литературы, которую любишь и до времени ни за чем таскаешь с собой в голове. Многое, конечно же, шло и от впечатлений только законченной «Ассы». Образовывался довольно дикий сплав чего-то с чем-то, на первый взгляд эклектичный и несоединимый. Но вообще-то я убежден, что андеграунд всегда напрямую смыкается с классикой, превращаясь в странную, но вполне благородную неоклассику и прочий академический авангард. Тут происходило нечто подобное: вдруг с какого-то переляху в середине истории явился Федор Михайлович Достоевский с «Идиотом», представленным линией внезапного полученного наследства, рядом величественно возник подлинный дед Кати Васильевой, офицер-белогвардеец, пишущий внуку всяческую крутую белогвардейскую антисоветчину (Катиным приемным дедом был знаменитый Антон Семенович Макаренко, а его родной брат Виталий, видный деятель белого движения, все годы посылал из эмиграции в Ницце родной внучке Кате и своей дочери Олимпиаде Витальевне по нормальной советской почте жуткие письма, полные таких описаний и умозаключений, до которых и Солженицину в самые крутые антисоветские его времена далеко было; Катя с мамой ночью на кухне в ужасе читали друг другу эти превосходнейшим русским языком писанные, удивительного ума и душевной честности послания, понимая, что все это прошло обязательную перлюстрацию в КГБ).

С выбором актеров ни метаний, ни терзаний тоже как-то не было. Давно мы хотели поработать с Сашей Збруевым и с Сашей Абдуловым — очень они нравились мне своей легкостью, балетностью, ненудностью артистических приемов и решений. Со Збруевым мы просто много лет дружили, с Абдуловым — приятельствовали, слышал я от него и историю про то, как Карден в конце парижских гастролей Лейкома подарил ему таксу с каким-то изящно заковыристым французским именем, такса эта поныне живет у Саши. Она тоже без всякого смысла и каких-то оправдательных натужностей просто так, по-дружески въехала в сценарий.

Потом стал думать: «А почему именно суворовец? Откуда он на самом деле взялся?» И вспомнил самого себя в раннем детстве: ведь я же хотел быть не суворовцем, а нахимовцем, офицером подводного флота, очень уж мне нравились офицерские пилотки подводников, их кожаные регланы, их суровое переминание у перископов. Конечно же, должен быть нахимовец, а не суворовец! Соответственно вспомнился и двоюродный мой дед, знаменитый картограф, выдающийся исследователь шельфа Белого моря Башмаков, которого мне всегда ставили в пример, особенно когда я не хотел есть куриный бульон с вермишелью, а мама запихивала мне в рот тяжелую мельхиоровую ложку, причитая: «Эту ложку скушай за дедушку. Дедушка твой был мореходом!..»

Незадолго до этой работы мой отчим Сергей Яковлевич Эмдин познакомил меня со своим учителем академиком Бергом. Мы приехали к нему в гости, он жил недалеко от Ленинского проспекта. Нас встретил очень живой, веселый, крайне жизнелюбивый старик: не снимая с лица солнечной улыбки, он рассказал нам ту самую историю, которую рассказывает про своего деда юный герой картины: и про то, как наши самолеты давали перед войной друг другу команды взмахом крыльев, левым — в атаку, правым — в оборону; и про то, как он писал Сталину по сверхсекретной почте, что авиации немедленно надо переходить на радиосвязь, а его за паникерство посадили, и в тюрьме мальчишка-следователь ему вместо «здрасьте» для начала выбил табуреткой все зубы; и про то, как Сталин, поразмышляв, велел немедленно найти то, что от Берга к тому моменту оставалось в каком-то из дальних лагерей, вызвал его к себе, спросил, сколько времени ему нужно на разработку системы перевода всей авиации на устойчивую радиосвязь, а тот ответил вождю, что ему надо дней десять на то, чтобы вставить зубы, выспаться, а дальше он готов немедленно приступить к работе, — это все записано с рассказа Берга, с его собственной великой, необъяснимой нормальной человеческой логикой биографии.