ить их ничем, кроме фактов, нельзя. Но откуда я возьму эти факты, от которых зависит, может быть, жизнь Сергея? Единственное место, где могут они отыскаться — это там, в музее.
Дверь в сторожку мою распахнулась. Вошел Захарыч. Ушастая шапка, куст бороды и негнущиеся в рукавицах руки — как ласты у моржа.
— Здорово, сынок!
— Здравствуй, отец!..
Хлопнул рукавицами.
— Курить есть? Смерз я на посту, и курево вышло...
Подал кисет:
— Садись.
Долго скручивает, молчит. Обсосал цыгарку, выбил кресалом огонь. Задымил.
— Как живешь-то...
— По-всякому, отец...
— Слыхал, парень, слыхал. Таскали тебя? Ничего, от сумы да от тюрьмы не уйдешь... А художник ваш там остался?
— Да.
— Доходился, видно, по ночам...
— Как по ночам?
— А ты не примечал так, ничо?
— Нет. Ничего.
— Да ночами-то зачем он в музей ходил? Э-эх ты, Алексей божий, обшитый кожей! Паришься тут у котла да не знаешь...
— Да в чем дело, Захарыч?
— Ты... погоди! Не торопись. Расскажу тебе с глазу на глаз. Мне, паря, с трону мово на улице все видать. А меня в тени под воротами не видно... Когда же это? Третьеводни, что-ли, караулю я, слышу — скрип-скрип — идет по вашей стороне ктой-то. Сидеть скушно — я глянул. Быдто, как в чуйке идет, с саквояжем. Дело ночное — один я на улице. Подошел к вашей парадней, слышу — штору поднял, ключ щелкнул — значит, дверь отпер. И штору за собой опустил. Я так и мыслил — из ваших кто-нибудь. Кто чужой так — нахалом пойдет? Гром ведь от шторы — да и не первый раз...
Я был потрясен этим сообщением, но боялся показать и виду, опасаясь, что старик встревожится и замолчит.
— Значит, не первый раз приходил?
— Раза три я его видал...
— Ну, а лицо? — попробовал я.
— Смеешься, парень! Ночью тебе с другой стороны лицо разобрать... Росту как-бы среднего. Ну, заболтался я, однако. Ты... гляди, никому не рассказывай! А то и тебе и мне... Наш ведь брат всегда на затычки... Прощай!
Это было открытие! Штора на улице, действительно, была без замка. А стеклянная дверь отпиралась обычным ключом. Рост средний... Но кто? И Сергей и Жабрин, наконец, я сам, были среднего роста. Напряженно старался я сделать какой-нибудь вывод и, случайно взгляд мой упал на старинный пистолет, который я взял для чистки к себе. Это допотопное оружие внушило мне авантюристическую идею — итти и ночью продежурить в музее. Не явится ли таинственный убийца статуй, хоть и страшно это прибавлять, а скажу: и убийца Сережи?.. Я взял пистолет. Он был тяжелый, с гнутой ручкой, окованной медью, с кремневым замком, приделанным с боку. В губах курка зажат кремень. С трудом я взвел курок, нажал на спуск. Щелкнул резко и струйки искр брызнули на полку... Это убедило меня в серьезности оружия и одновременно и затее моей как-бы придало веса. Теперь — зарядить... Действующего оружия у нас не было никакого и достать его было негде. Я вспомнил, что у меня в куче всякого хлама валялся патрон от охотничьего ружья. Я нашел его — оказался он заряженным. Расковырял и достал порох. Всыпал в широкое дуло пистолета и забил старательно войлоком. Теперь — пулю. Это было легко. От старой водопроводной трубы я отрубил кусок свинца и молотком придал ему грубо-шарообразную форму по калибру пистолета. Туго вошла моя пуля, но когда вошла, то я сразу полюбил пистолет. Это была моя бесспорная выручка, — мало-ли на какие жизненные случайности! Оружие всегда придавало мне особенное спокойствие.
Уже день, как я не видел Букина, уже день, как заперт наглухо музей, уже второй день я не вижу Инны и мучаюсь за нее и Сережу. Если она не придет сегодня до вечера, я сам отправлюсь разыскивать ее. Теперь окончательный вопрос — как попаду я в музей на свое ночное дежурство? Можно попасть. Правда, ключи от входа у Жабрина, но у меня остался ключ от железной шторы, вечно спущенной на окно, выходящее на двор — против моей кочегарки. Форточка в этом окне не запиралась, а само окно замыкалось только верхним шпингалетом. Значит — путь мне открыт. Только томительно в бездействии ждать сумерок.
О целесообразности самого предприятия я и не думал. Чего там! Какой-нибудь один процент на успех... да будет ли и тот? А, может быть, меня еще до темноты придут и арестуют, как соучастника. И это вполне могло случиться. Понятно, в таком положении я был согласен, на какое угодно безумство, лишь бы уйти от самого себя. Медленно, медленно двигалось время. Еще три дня тому назад в эти часы мы весело и вдохновенно работали в музее. А теперь словно нерв жизни порвался, и я не знаю, куда девать себя. Так действует, должно быть, насильственный отрыв от привычной работы.
Я спрятал свой пистолет и лег на койку. Мне почти не хотелось есть, а в столовку я решил не итти: боялся пропустить Инну. И кончил тем, что заснул в дремоте сумерок. Проснулся я от яркого света лампочек — значит, станция дала уже ток, значит, было не менее 5 часов вечера.
Я вышел во двор. Ночное морозное небо и с улицы свет фонарей. Но шум городской замолк. Было, стало быть, поздно. Я решил пойти к воротам, — не пора ли их запирать. Но навстречу мне из-за угла вышла темная, торопливая фигурка. Это Инна! С радостью я выступил из тени ей навстречу. Она метнулась испуганно, узнала, сжала мою руку.
— Идемте к вам!
Я почувствовал недоброе. Во всем — в молчаливости ее, необычной, нервной спешке. При свете я увидел похудевшее, осунувшееся лицо — трагические складки изогнули углы ее губ. Она молча села и взглянула на меня. Больше мне ничего не надо было говорить. Не знал только — произошло ли уже то ужасное или еще нет.
— Нет еще, Морозка... нет, — думая совсем о другом, находясь совсем не здесь, как-то машинально ответила она на незаданный вопрос.
— Но худо, милый... ох, как худо! — снова вырвалась она из молчания, и в глазах, как в открытые окна, засветилась вся мука, вся тоска беспомощности перед нависшим ударом. Что мог я сделать для этой хрупкой девушки, пришедшей ко мне, как доплетается смертельно раненый до перевязочного пункта?.. И раненые и иные страдающие люди напоминают горько обиженных детей.
— Я боялась застать ворота запертыми, — продолжала Инна.
— Извините, — прервал я ее, — а сколько времени сейчас?
— Около 11 часов...
Неужели я проспал 7 часов? На лице моем, очевидно, отразилось что-то особенное, потому что Инна сразу встрепенулась и с безумной надеждой потребовала:
— Что? Вы знаете что-нибудь? говорите-же....
Я рассказал.
Она слушала с горящими глазами, всеми мускулами лица хватая передаваемое.
И этой призрачной капли надежды было достаточно, чтобы воскресла в ней душа к новой, еще неизведанной попытке...
— Я иду с вами! — Пояснила тихо: — Вы же понимаете, Морозка, что я места себе найти не могу!..
Это было так очевидно, что, не колеблясь, я согласился.
— Тогда пора, — сказал я, — давайте собираться. Там чортовский холод. Мы захватим каменный уголь и растопим камин.
Сложил в мешок угля. Положил в карман пакетик кофе, пригоршню сухарей и приготовил чайник с водой. Затушил свет в кочегарке, запер уличные ворота.
Вдвоем мы стояли перед окном, перед черной, бесконечно высокой, казалось, стеной. Закоулок двора был замкнут со всех сторон слепыми каменными громадами и видеть нас никто не мог.
С трудом я поднял скрипевшую ржаво тяжелую штору. Форточка легко поддалась, и рука моя изнутри оттянула шпингалет. Мягко открылось окно в черноту, пахнувшую тепловатой затхлостью. Я спустился в комнату, принял мешок, помог забраться Инне и запер окно.
Звонкая тишина и особый архивный запах старых слежавшихся книг. Дорогу я знал наизусть, огня решил не зажигать и, взвалив на плечи мешок, осторожно пошел вперед. Инна держалась за меня. Толкнув запевшую дверь, мы вступили в высокий нижний зал. Здесь было холоднее, и в глубоком мраке неожиданно проявлялся темным блеском стеклянный шкаф, или загораживало дорогу чучело зверя. Скрипели полы, и скрип уносился эхом в дальние комнаты и там стихал неясным вздохом. В отдаленном углу светилась полоска из трещины шторы в окне, и ровным воркующим шумом роптал невидимый вентилятор где-то под сводами потолка. Я нащупал перила широкой лестницы, ведшей наверх в картинную галлерею. Чугун ступенек заохал под шагами, словно предупреждал кого-то о нас. С площадки стало светлее — окна второго этажа были без ставень. Поворачивая, я почувствовал, как Инна резко вздрогнула, и сам невольно вздрогнул, обернувшись... Чья-то тень скользнула рядом у стены. Это было только зеркало и наше отражение. Вверху теплее и запах полотна и красок. Засинели квадраты окон. Переплели паркет паутиной лучей, растаяли пятнами на полу фонарные отблески. Вытянулась и белела у стенки мраморная фигура. Напомнила мне обо всем.
Прямо в зал выходила рабочая комната художников. Тяжелая плотная материя закрывала вход. Потом стеклянная дверь и опять занавеси. Мы вошли. Я добрался до окон и опустил длиннейшие глухие портьеры. Теперь можно было осветить. Нащупал включатель и сразу все ожило, засияло и загорелось сказочной роскошью.
— Устраивайтесь, Инна, я пойду взгляну, не виден ли свет из зала.
Вышел. Даже точки не пробивалось сквозь складки драпри. Я вернулся. Теперь нужно было затопить камин. Я достал за шкафом ворох изломанных подрамников, настругал сухих смолистых щепок и сложил на решетку костром. Огонь запылал порывисто и буйно, а я подкладывал в него куски обмерзшего каменного угля. Труба загудела, камин засмеялся теплом и дымом. Мы придвинули к нему громадные кресла, спавшие в белых чехлах, и погрузли в глубине подушек. На столик рядом я положил пистолет, предварительно подсыпав на полку щепоточку пороха. Комната давала убийственный контраст и с нашим настроением и со всем окружающим. Здесь хранилось то, что мы не выставляли в общие залы. И Сережа расставил и развесил все так, чтобы вещи делали комнату радостной и торжественной. Дивные итальянские копии Мадонн с картин Мурильо, Рафаэля и других мастеров, в пышных, горящих золотом, рамах дышали со стен. Мягкие, игривые акварели с Ватто, Фрагонара и Греза висели в простенках между мохнатыми панцырями персидских ковров, ленивых, величественных и загадочных, как создавший их Восток. Изящные статуэтки, воздушные, порхнувшие на пьедестале, разбросались на странных тумбочках и колонках. Наборы мебели разных старых стилей заняли отдельные уголки этой комнаты, а стоявшие зеркала то в белых овальных рамах, то в рамах из красного дерева, или просто зеркальные плиты с глубиною и холодом хрусталя бесконечно множили, смешивали и переливали игру многоцветных и вспыхивающих красок. На полу растянулись чудовищные белые медведи, и шкура тигра под венецианским столиком тепло дремала оранжевым, красным и черным мехом.