Хайло подошел строевым шагом, встал во фрунт и бросил руку к виску в салюте. Потом сказал:
– Дозволь присоседиться, семер.
– Вольно, немху.[7] Садись.
Я кивнул на ближайший камень, но Хайло опустился на землю у моих ног. Дисциплине его обучили.
– Жарко, – сказал он для начала разговора.
Шел месяц пайни, первый месяц Засухи, и настоящая жара еще не началась. Но в тех краях, где родился Хайло, даже летом нет такого зноя, как у нас весной. Он из северных варваров, но не шердан, не экуэша,[8] а из племени, что обитает за морями, реками и горами на самом краю света. Там дремучие леса, воды зимой замерзают, по улицам заваленных снегом городов бродят медведи, а у порогов жилищ завывают волки. Говорят, холод там жуткий, и я понимаю, отчего Хайло сбежал из этих неприятных мест.
– Жарко, – повторил Хайло, – но по ночам песок и камни остывают. Можно идти.
– Куда? – полюбопытствовал Иапет, присаживаясь к нам.
– Туда, – Хайло неопределенно махнул рукой. – К Реке вашей или к морю. Что здесь гнить? Забора нет, стража ленива, псов не держит, а без собак нас не изловят. – Он подумал и добавил: – Не изловят, клянусь яйцами Осириса!
Иапет хмуро уставился на него, Нахт и Пауах прекратили играть, Хоремджет хмыкнул, Пуэмра бросил ковырять в зубах, и даже Давид поднял голову.
– Бежать хочешь? И с этим пришел ко мне? – спросил я. – Почему?
– Ты чезу, семер, ты князь, и у тебя дружина. Сам я не уйду. Без князя и дружины никак нельзя.
– Я не князь, Хайло. Я Хенеб-ка родом из Мемфиса, и отец мой был ткачом, а мать торговала на базаре пряжей.
– Ты чезу, – упрямо пробурчал Хайло. – Ну, не князь, так большой воевода. Ты знаешь, куда идти.
Он не понимал. Ему казалось, что если нет ограды и собак, если халдеи из Руки Гора, что стерегли нас, ленивы, то значит, убежать легко. Так же легко, как выпить кружку пива и закусить соленой рыбкой. Легко! Были бы только верные спутники и вождь, который знает, куда направиться. Но пустыня держала нас крепче оград, собак и стражей.
Я кивнул своему ливийцу.
– Объясни ему, Иапет.
– Слушаю твой зов, чезу. – Иапет повернулся к Хайлу, отбросил с лица рыжие пряди. – Вижу, сын осла, ты в пустыне не бывал. Нет, не бывал! Дрался, наверное, в Сирии, где куда ни плюнь – город, а в нем – вино и бабы. Так?
– Ну, так, – подтвердил Хайло, наливаясь злой кровью. – В Сирии был, в Финикии и еще у этих… – он покосился на Давида, – у еудеев. И что с того?
– До Реки двадцать сехенов, а до Лазурных Вод[9] еще больше. Без запасов не дойдешь. Пища нужна, оружие, бурдюки с водой… Может, ты припрятал пару? И еще корзину фиников?
– Двадцать сехенов я пройду за пять дней без жратвы и воды, – буркнул Хайло. – Пройду, ежели с компанией.
Иапет прищурился.
– Я пройду за семь, если будет вода. Но я – из живущих в пустыне, и гнев Ра меня не пугает. А ты, жирный бегемот, сдохнешь от жары и жажды на третий день, а на четвертый превратишься в мумию. Это я тебе говорю, Иапет ливиец, родившийся в песках.
Багровые щеки Хайла поблекли. Хоть он служил за Синаем, но с ливийцами наверняка встречался, их среди наемников не меньше трети. А если встречался, то знал: о пустыне с ливийцем не спорят. Так что, проглотив «сына осла» и «бегемота», он с надеждой уставился на меня.
– А ты что скажешь, воевода?
– Я скажу, что нужно ждать. Мед – во рту терпеливого.
– Примешь ли в свою дружину?
– Приму, если обещаешь повиноваться.
Хайло собрался с мыслями, поднатужился и выдал традиционную клятву:
– Обещаю слушать твой зов, семер! Сукой буду и пусть без погребения останусь, если лгу! – Затем, поднявшись, он добавил: – Буду слушать тебя как отца родного. В том не сомневайся, воевода.
Он начал спускаться в карьер, к своей волокуше. На его плечах и огромной спине бугрились мышцы, светлые волосы припорошила пыль. Глядя ему вслед, я поинтересовался:
– За что сидит, лишенцы?
– Неподчинение офицеру, семер, – доложил Пуэмра. Сам-то он сидел за богохульство, за то, что имя фараона всуе помянул. Серьезная статья!
– Значит, неподчинение… А конкретнее?
– Спор у них вышел, семер, то ли из-за бабы, то ли из-за пива, – уточнил Нахт, переглянувшись с Пауахом. – После битвы при Кадеше.
Значит, три года в каменоломне, подумал я. Однако не сломался, не отчаялся! Крепкий парень! Хотя сказано: под плетью и лев будет танцевать…
Грохнул барабан, завопили халдеи, засвистел бич проклятого Балуло. Полуденный отдых закончился.
Когда ладья Ра встает над восточным краем земли, мы вылезаем из бараков на построение. Семь бараков из камыша и восьмой, деревянный, для охранников, стоят квадратом, а между ними – утоптанный плац. Триста двенадцать потерявших честь выстраиваются в длинную шеренгу, Саанахт идет вдоль строя, Бу, старший халдей, выкрикивает имена и какие за кем провинности. Саанахт думает, определяет наказания, писец Сетна заносит их в папирус. Рука Саанахта щедра: этому – тридцать ударов бичом, тому – двадцать, этого – подвесить к столбу на солнцепеке, того – бить палкой и послать на чистку нужников.
У входа в каждый барак – длинная лента пожелтевшего полотна с надписью. Шесть сделаны иератическим письмом: «Закон фараона строг, но справедлив», «Фараон дунет в Мемфисе, согнутся кедры в ливанских горах» – и остальное в том же духе. Две надписи торжественные, и потому выполнены иероглифами. Одна оповещает: «Слава великому фараону Джосеру Двадцать Первому, да живет он вечно!»; другая гласит: «Жизнь, здоровье, сила пресветлому владыке, наместнику Гора на земле!». Но больше всех мне нравится надпись при моем бараке: «Благодари Амона, что не попал за Пятый порог». Я благодарю. Молча, пока бьют и секут провинившихся. Для боевых офицеров и солдат – привилегия: деревяшка в зубы, если хотят выказать мужество и не вопить. Остальные, всякие жрецы, повара да интенданты, орут и кусают землю.
Солнечная ладья поднимается, и мы возносим хвалу великому богу Амону-Ра, ликующему на небосклоне. Затем поем боевую песню, что укрепляет сердце. Нынче, во время войны с Ассирией и сопутствующих ей неудач, поем гимн, сложенный жрецом Пентуэром еще в период первого ассирийского нашествия:
Вставай, страна Амона-Ра,
Вставай на смертный бой,
С заразой ассирийскою,
С проклятою ордой!
За фараона и Амона,
За пирамиды и Иcиду,
За храмы богов,
За священных быков
Режь и бей,
Кровь не жалей!
Мы честь свою не посрамим,
Рамсес нас поведет.
От стен Мемфиса на Синай
Начнется наш поход.
За фараона и Амона,
За пирамиды и Иcиду,
За храмы богов,
За священных быков
Режь и бей,
Кровь не жалей!
Гимн не совсем отвечает случаю – чести у нас уже не осталось. Честь, воинские звания и боевые награды отнял у нас закон фараона Джо-Джо, который строг, но справедлив. Иные в этом сомневаются, но про себя, так как за сомнения можно встать перед расстрельной командой и схлопотать в лоб горячий «финик». Другие же лишенцы, несмотря на строгий приговор, преданы династии как жуки-скарабеи навозной куче. Их можно отправить за Пятый порог, но и там, разлагаясь заживо в рудничном мраке, они будут славить великого Джо-Джо, мудрого, как сам Тот, и мощного, как бык Апис.
После гимна мы шагаем к котлам с луковой похлебкой, а по дороге плюем на чучело презренного Ххера – Синаххериба, царя ассирийского. Он, должно быть, сидит в Ниневии, в своем дворце, жрет что-нибудь повкуснее луковой похлебки и не знает, что оплеван от макушки до пят. В Нубийской пустыне на него плюют, и в Ливийской, что называется еще Сахара, плюют на лесоповале в джунглях Куша и в рудниках за Третьим, Четвертым и Пятым порогами, в копях Синая и в болотах Дельты – везде и всюду, где трудится подневольный люд, коего в нашей державе многие тысячи. Места разные, но порядок один: не плюнешь, будешь без похлебки.
Прикончив варево из полбы с луком, спускаемся в карьер, ломаем и таскаем камень. Не знаю, куда его потом увозят… Солнце жарит, все в поту и пыли, гранильщики надсадно кашляют и хрипят – у них пыли вдвое больше. Орут халдеи, щелкают бичами. Когда-то, в эпоху Тутмосов и Рамсесов, Дом Маат набирал для этой гнусной службы настоящих халдеев из Месопотамии, но те времена давно миновали – вырезал халдеев какой-то ассирийский царь, Ашшур Кровавый или Саргон Победоносный. Название, однако, сохранилось, но теперь в охране лагерей служат кушиты и отставные ветераны-роме. Помню, однажды за чашей вина болтал я с Уахенебом, своим мемфисским приятелем из Дома Маат, и сказал он, что кушиты в их ведомстве считаются очень надежными. Их не подкупишь, с ними не сговоришься – как по причине врожденной свирепости, так и потому, что известны им три слова, и те – ниже пояса. Хотя язык наш, по утверждению жрецов Тота, велик, могуч и богат.
Из дома Саанахта вышла Туа, выплеснула помои. Грохот в яме затих, все глядят на нее в полном изумлении: надо же, задница!.. и груди тоже есть!.. и что-то похожее на бедра, пусть слишком жилистые и тощие…
Я на Туа не смотрю, я вспоминаю своих женщин: Сенисенеб из Мемфиса, Нефертари из Пер-Рамсеса, что в Дельте, Бенре-мут из оазиса Мешвеш. Бенре-мут вспоминается чаще – она наполовину ливийка, жаркая, страстная, ненасытная. С кем она делит постель, дикая моя пантера?.. Что с другими моими подругами?.. Об этом я знаю не больше, чем о своем чезете.
Так проходит день. Ночью я лежу на нарах в своем бараке, слушаю храп товарищей по несчастью и вспоминаю. Шрам от бича Балуло ноет, но разве это боль! На теле моем много других, более почетных отметин, от хеттских клинков, ассирских пуль и стрел дикарей, что обитают в южных джунглях. Помню схватку у иерусалимских стен… теперь этот город назван Джосерградом в честь великого владыки нашего… там схлопотал я «финик» в левое плечо, и пулю вырезали прямо на поле битвы, даже не накачав меня вином. Вот это была боль! Да и в других случаях штопали по-быстрому, без затей. За двадцать шесть лет я участвовал в семи кампаниях и из каждой что-нибудь вынес: раны, наградные бляхи или новый чин. Чины и бляхи отняли, а раны – вот они, здесь, со мной… Выходит, кроме них да лагеря ничего я у отечества не выслужил…