из кабаньей кожи.
Заметайлов подошел к лоцману вплотную и положил ему руку на плечо:
— Ты уж, Игнат, выручи нас, доведи до Турхменского кряжа, а мы в долгу не останемся.
Лоцман сдвинул колпак на правое ухо и, наморщив курносый облупившийся нос, с расстановкой сказал:
— И рад бы я, мил человек, удовольствовать вас, но по поручной записи значусь в наймах у купца Попова. Завтра расшиву загрузим и тронемся в Астрахань. Да боюсь, не дойдем, течет расшива-то.
— Купчишка обождет, — коротко бросил Заметайлов.
И была в этих двух словах такая властная сила, что лоцман, немало повидавший на своем веку, вздернул одну бровь, оглядел работных людей и подчеркнуто твердо произнес:
— Как прикажете, батюшка.
Ночью казаки отдыхали на берегу у ватажников. Ловцы угощали прибывших наваристой ухой из красной рыбы. Для казаков распластали на берегу живого осетра, вынули икру, протерли с солью сквозь сито и еще теплую поставили в деревянной чашке перед атаманом.
— Еда у вас царская, да житье собачье, — заметил атаман, оглядывая землянку, почти вросшую в землю, с обвалившейся крышей. От жиротопных котлов тянуло смрадным духом давно застоявшегося рыбьего жира.
Под ногами хлюпал вонючий тузлук[12]. Руки многих рыбаков кровоточили от язв, на желтых осунувшихся лицах при свете костра лихорадочно мерцали глаза.
— Жизнь-то она наша и вправду хуже собачьей, — сказал пожилой рыбак, зябко кутаясь в суконный драный армяк, — целый день то в тяге неводной, то у посольных чанов. Бахилы все истрепались, воду пропускают. Почитай, весь день ноги в мокрости. Вот тело и корежит… В прошлый месяц больше десяти человек померло… Ладно бы одна беда, а то и комар есть.
— Так чего не уйдете? — спросил атаман, хотя и догадывался, что заставляет их держаться этих пустынных мест.
— Да куда подашься-то? Лучше мне сесть здесь, в пустыне, по соседству с кабаном и волчицей, чем пропасть, как псу, в расправочной… под батогами, — усмехнулся пожилой рыбак. — Здесь более половины в бегах. Купец это знает, поэтому и платит нам по рублю в месяц. Куда пойдешь жалиться-то? Закуют в колодки и пошлют в вечную каторгу. Я сам-то из посадских. Промышлял рыбной ловлей, а потом достались мне, на грех, от умершего брата деньги — двести рублей… Звонарь соборной церкви подговорил меня купить амбарец в Астрахани у Косых ворот. Амбарец тот сдавали в откуп от архиерейского дома, а затем и вовсе решили его продать. Купил я амбарец, торговать начал скобяным товаром… Но через год случился пожар в доме, и сгорела моя купчая. Проведал это звонарь и заявил в Духовном приказе, что я самовольством завладел архиерейским строением. Мне бы свидетелями заручиться, а я сдуру встретил на паперти в церкви звонаря да и давай его трясти. На груди у него висел крест кипарисовый. Я его и обломал. Так меня обвинили в надругательстве над святым крестом, в богохульстве и посадили в острог. А я сбежал… Думал, возьмет Астрахань государь-батюшка, я ему в ноги бух и обскажу все, как дело было… А вишь, не пришлось. На деле-то и не государь он вовсе…
— Да разве дворяне нашему брату правду скажут? — прохрипел лежащий поодаль от костра рыбак. Лица его не было видно. Только всклокоченная борода торчала из-под накинутого балахона. Огромная, заляпанная смолой ладонь лежала поверх, будто весло. Борода задвигалась, и вновь раздались хриплые слова: — Правда, она, брат, упрятана за семью замками. Может, и не казак он совсем, а всамделишный царь… Кто его видел-то? Ты видел его, батюшка?
Бородач сбросил с себя балахон, приподнялся. Лицо было трудно разглядеть, буйно заросло волосами. Лишь острый нос выдавался вперед, да бросался в глаза страшный клейменый лоб.
Атаман с минуту помедлил, оглядел притихший стан и тихо произнес:
— Видел. И многие мои сотоварищи видели…
— Ну и как, царь он? — Из-под суровых бровей глаза колодника смотрели остро и жгуче.
— Нет, не царь, говор донской и писать не умеет. Поначалу я тоже думал, что он настоящий император, а когда пригляделся, понял: император за народ никогда голову класть не будет. Вот тебя когда клеймили? — спросил колодника Заметайлов.
— Да лет тринадцать прошло…
— Значит, при императоре Петре Третьем или Елизавете императорским именем.
— Так, может, они того и не ведали. Дворяне от их имени зло творят, — прохрипел колодник.
— Должен бы знать, коли царь. А коли и не знал, можно ли таковому царством править? Державе нужна голова умная…
— Истину говоришь, батюшка. Так и есть оно, — раздались голоса рыбаков.
Кто-то, осмелев, не удержался и спросил:
— А самого-то тебя как величать, батюшка?
— Я атаман Метелка — Железный лоб.
Заметайлов достал из-за пояса шапку и надел ее, надвинув на самые брови.
Клубился и таял над костром белесый дымок, взлетали и гасли красноватые искры.
Свитые кольцами волоски рыжей бороды точно кружились в затейливой пляске. Золотистые блики дробились на латах, на мече рыцаря, нашитого на шапку. Теперь на эту простую баранью шапку ватажники смотрели с не меньшим почтением, чем на царскую корону.
Молчание длилось только мгновение, а затем зашумел, загомонил стан:
— Батюшка, желанный ты наш!
— Не ждали тебя в такой глухомани!
— Пушчонки чугунные возьми!
— Веди нас на господскую погибель!..
Многие плакали.
Заметайлов встал, растерянно вглядываясь в радостные лица ловцов. Всего он ждал, но не думал, что и сюда, в этот Култук, долетит о нем народная молва.
Ночью атаман долго возился на камышовой подстилке, не мог уснуть. Вот ведь сколько дней, и все больше идут со слезами. Он не любил слез. Но они лились неудержимо, и каждая слеза была требованием. Со смутным чувством близкого ужаса Заметайлов понимал, что он не столько атаман над ними, сколько их слуга и раб. Блестящие глаза мужиков ищут его, приказывают ему, зовут.
Тревожно перебирал в памяти все сказанное ловцами и дивился, что люди верят в удачливую судьбу удалого Метелки. А если назвался бы просто собой — казаком Григорием Касьяновым? Пошли бы тогда за ним? Выполняли бы с величайшим радением его указы?
Страшное смятение охватило душу. Хватит ли сил таить это ото всех, свое настоящее имя? А если кто признает его? Могут ведь попасться и станичники. Да и в Астрахани признать могли бы многие. Три года там в колодниках ходил. И почему так устроен человек? Какому-то Железному лбу поклоняются и готовы за ним идти на смерть, а узнают, что беглый колодник, и отвернутся, отступятся, предадут… Испокон веков человеку важно имя. И дела — тоже. Видимо, они и составляют звучные прозвища. Может, шапка возвысила его больше? Какие там у них дела!.. Ни одного большого сражения. Так, мелкие сшибки. И после каждой сшибки должен уходить, заметать следы. Сражение можно давать, имея войско, а будет ли оно? Кабы знать наперед…
Утром Заметайлов велел лоцману сниматься с якоря. Часть казаков пересела на расшиву. Поплыли к Чучиной ватаге. Там оставалось еще шестеро сотоварищей. В лодке при них было семь чугунных пушек: три большие на станках, две средние и две мелкие на вертлюгах, ввернутых в борта.
Пугачевцы соединились вместе и целой флотилией отправились к устьям Урала. Рыбаков указывал им путь. Около Гурьева-городка Заметайлов присмотрел себе среди рыбачьих судов морской шхоут[13] купца Орлова. Он захватил шхоут вместе с бывшими на нем людьми и одной чугунной пушкой. Атаман приказал перенести на шхоут из своей лодки все припасы, пушки и бочки с водой. Теперь путь лежал к Турхменскому кряжу. Места становились все пустынней. Рыбацкую лодку и то не встретишь. Зато птицам и зверью раздолье. Крики уток, гусей, куликов будоражили воздух, на песчаные косы белыми лавинами оседали стаи лебедей. Большие белые птицы с огромными клювами хлопали крыльями по мелководью. Указывая на них, Тишка сказал:
— Это птицы-бабы.
— Бабы? — переспросил Петруха. — А как они кричат?
— Известно, кричат по-своему.
— Да как же?
— Так-таки и кричат.
— На чей же крик похоже?
— Ни на чей. Известно: баба кричит. Видишь, под клювом у нее кожаный кошель? Там она рыбу хранит.
— Зачем хранит?
— Про запас. Фунтов[14] до семи может держать. Но лететь уже с грузом не может.
Петруха крутил головой, радостная улыбка блуждала на его губах — никогда не видывал такого простора.
— И все вода, вода, — шептал он. — Где ее надо людям, в степи, там нету. А тут — сущий потоп.
— Тут же море, глупый, — любовно поглядывая на Петруху, сказал Тишка. — Водится в этом море зверь-тюлень. Детенышей зимой на льдинах рожает. Пушистые такие, на медвежат похожи.
— Медведей я видел много, — вздохнул Петруха. — У нас в селе Ключищах Сергацкого уезда леса дремучи. Мужики часто ловят медвежат, а потом приручают их. Ох и потеха! Обрядят такого в кафтан, в лапы дадут балалайку и водят из деревни в деревню.
— Уж не ты ли водил? — захохотали казаки. — Не зря тебя Поводырем прозвали. Ты нам расскажи про прозванье.
Парень не обиделся и стал рассказывать:
— Это я еще мальчонкой был. Голодный был год. В доме ни крохи. А тут слепцы забрели в село. Поводырь их в нашем селе умер. Они и упросили меня водить, посулили рубль в месяц. Ходил я с нищей братией долго и всяких див навидался. Из убогих кто сказками, кто пением промышлял. Знающий больше песен и больше выклянчивал. У одного к тому ж горло широкое, заливистое было, тот всех богаче… — Петруха недоговорил, осекся. Его зоркий глаз приметил у ближайшей косы черное пятно, над которым тучей кружило воронье. Он указал пальцем на черный комок, приткнувшийся у самой воды.
Тишка повернул голову, сощурил глаза и сказал:
— Это человек. Надо подать сигнал на шхоут. Они не видят, идут мористее.
Старик вынул пистоль из-за пояса, и гулкий выстрел раскатился над прибрежными зарослями. Гусиная стая серым облаком взмыла вверх, черными пулями юркнули в камыши кашкалдаки.