— А может, не утоп? Может… — засомневался Никита Афанасьевич.
— Куда ж ему деться? На руках железо, на ногах кандальники. Суводью, видно, закрутило и отнесло… Третий год на канальной работе.
— Кто же таков?
— Казачишко. Гришка Касьянов из Копановской станицы.
— Касьянов? Царство ему небесное. Знал я его. Шалый был мужик. Туда, непутевому, и дорога…
— Оно, конечно, мразь, а не люди, — поддакнул офицер, — токмо мне перед обер-комендантом ответ держать. Вы уж, ваше превосходительство, подтвердите, что не сбег он, а то тела-то пока не нашли. Вон шапка его плавает.
По воде, медленно набухая, плыл войлочный колодничий колпак…
— Не тревожься, я донесу об этом не только обер-коменданту, но и губернатору! — В голосе Бекетова слышалась открытая радость.
И он, действительно, радовался. Словно гора с плеч свалилась. «Вот, значит, почему икона упала! Не мне, а Васятке знак был — его отец утоп. Хорошо еще, не отодрал мальчишку».
Сенатор глядел, как мелкой волной прибило к берегу так и не утопшую шапку, и вспомнил давнюю встречу…
Ехал тогда Бекетов в Астрахань из Саратова с графом Владимиром Орловым. Под Саратовом у графа имение, и он часто заезжал в Астрахань погостить у губернатора Бекетова. В июньскую жарынь тягостным показался им путь. Да и от дорогого вина разморило. Сбросили они камзолы, отороченные золотыми галунами, поснимали шелковистые парики.
Вскоре подул ветерок, и граф оживился. Стал с интересом оглядывать окрестности. Вдруг брови графа изумленно поползли вверх, а в глазах, устремленных в небо, появилось выражение удивления и растерянности. Посмотрел ввысь Бекетов и тоже опешил. Среди белых легких облаков колыхался желтый квадрат. На квадрате вздыбился конь. И настоящий конский хвост, прикрепленный к квадрату, трепетал в воздухе.
«Да это же змей!» — понял губернатор. Воздушный змей, сделанный умелой, искусной рукой. И кто бы мог сделать так в этом захолустье?
За купой пыльных ветел показались камышовые крыши, ветловые стропила недостроенных домишек, сторожевая вышка. Копановка.
— Завернем в станицу, посмотрим, кто сего чудного змея соорудил, да заодно и молочка изопьем из погребца, — предложил Никита Афанасьевич.
Орлов согласно кивнул.
Свернули в первую улицу, выехали на площадь. Мальчишки, бывшие на площади, разбежались. Змей желтым пятном опустился за дальним лесом. Не спеша стали собираться жители. Подходили, молча снимали шапки и кланялись. И это общее молчание смутило губернатора. Он обратился к собравшимся:
— Казаки, не скажете ли, кто здесь чудного змея сделал, того, что за лес упал?
Казаки молчали, видно полагая, что за это может быть наказание.
— Чего молчите? Обиды вам не будет! — крикнул форейтор.
— Змея мой сын смастерил, — смущенно ответил коренастый рыжебородый казак. — Он так изловчился их раскрашивать, что даже взрослые диву даются.
— А где же сам чудодей? — спросил губернатор.
Чудодея выдернули из толпы, как редиску из грядки. Был он худ. Рыжие кудрявые волосы и смуглое лицо. Широкие вразлет брови и маленькие припухлые губы. Растерянно хлопали черные смышленые глаза.
— На́, возьми. — Губернатор протянул мальчику коробку в золоченой бумаге. Там лежали ароматные пастилки.
Мальчик попятился, стараясь затеряться в толпе.
— Возьми, возьми… — шептали форейторы.
— Да вели, чтоб взял, чего упрямится, — обратился к отцу граф Орлов.
Рыжебородый казак насупил брови и сказал угрюмо:
— За что моему сыну такая честь? Давать, так всем. — И он кивнул на станичных ребятишек.
Бекетов побледнел, золоченый коробок дрогнул в его руках, и он возвысил голос:
— Как говоришь, казак! Разве не видишь — перед тобой губернатор, а рядом — его сиятельство.
— Много на Руси господ, каждого не упомнишь.
— Горд ты, братец, и неучтив очень.
— Что ж нам учтивыми быть? Живем хуже некуда. Все наше добро на растрюк пошло. Когда на казакованье переселяли, много сулили. А теперь, почитай, пять месяцев жалованья нет. А тут, окромя обязательной эстафетной гоньбы, надобно снаряжать конвой и иметь разъезды в степи к отвращению воровских набегов…
— Где атаман станишный? — уже грозно спросил Бекетов.
— Атаман разъезды проверять уехал, я за атамана, — все так же спокойно ответил рыжебородый.
Лицо губернатора передернуло. Он только скрипнул зубами. Взять бы смутьяна, да в охране всего четыре драгуна, а казаков десятка три, и все при оружии. У кого пистоли, у кого сабли.
— Смотрите же у меня… — только и прошипел Бекетов.
Возок дернулся. Лошади понеслись вскачь. Губернатор приговорил Григория Касьянова, яко первого возмутителя, всего зла зачинщика, в силу статей воинского артикула, к жестокому наказанию. Велено было, на страх другим, нещадно стегать его на астраханском базаре, а затем на станичной площади. После заклепать в железа и послать на канальную работу. Остальных копановских казаков приказано было отправить в Кизляр на вновь заводимые плантации.
Жену и десятилетнего сына Касьянова губернатор взял к себе в имение, в дворовую работу…
Но Григорий не утоп. Падая в воду, целил глазом на смолистое днище завозни[1]. В плоскодонной завозне возили кирпич и лес для крепления берегов. Рассохлось судно, и вытащили его на берег, осмолили. Вода прибыла, и оказался нос перевернутой завозни в воде. Видел Касьянов, как не раз, купаясь, подныривали туда городские мальчишки. Тогда и решил осуществить давний замысел.
Самой тяжкой работой астраханские острожники считали канальную. Многие годы роют этот канал, и конца работе не видно. Будучи в Астрахани, император Петр I указал строить адмиралтейство ближе к порту, и кругом соорудить палисад со рвом и валом, и ворота сделать к Волге, и служителям адмиралтейским строиться там же…
Забили сваи порта, возвели адмиралтейство, построили казармы, но отошла Волга в сторону, песчаную косу намела у причала. Адмиралтейство совсем на сухом месте осталось. Тогда решили астраханские власти прорыть к адмиралтейству канал и вести его далее на соединение с рекой Кутумом. Рядом с адмиралтейством — церковь во имя апостолов Петра и Павла. Прямо против Мочаговских ворот Белого города высился окруженный частоколом деревянный острог. На работу колодников водили мимо церкви. С недоброй ухмылкой они говорили: «Петру и Павлу помолимся, офицеру поклонимся, железа и разломятся…» Однако редко побег удавался. Пойманных засекали насмерть. Да и жизнь колодничья не лучше. В вязкой болотной хляби забивать сваи, копать зыбучий мокрый песок, бросая его на трехаршинную высоту, протаскивать по мелководью тяжелогруженые барки и завозни — такой удел выдерживал не каждый. И нет возможности стряхнуть с потного лица налипших комаров и мошек, нет времени прихлопнуть присосавшегося к шее овода. За малейшую остановку — хлесткий ожог калмыцкой плетью вдоль спины. Или удар в пах кованым офицерским штиблетом.
Отводили душу вечером, в острожной вонючей клети, когда солдаты, замкнув засовы, играли в зернь. Судьба свела Григория с людьми такого закала, для которых не было другого дела, как жить на воле, бродить без паспорта, перебиваться временной работой, при случае ходить на разбой, а уж когда попадались — сидеть на цепи.
Сидя на мокром глиняном полу, колодники играли в «матушку», «царапки», «овечки»… Игры состояли в подбрасывании и ловле камешков. Подбрасывать нужно в определенном порядке и ловить заранее установленное количество камешков. Проигравшему щелчки по лбу. Когда игра наскучивала, ложились на растрепанные чаканки. Кто-нибудь заводил любимую бурлацкую песню:
Еще ходим мы, братцы, не в первой год
И пьем-едим на Волге все готовое,
Цветное платье носим припасенное,
Еще лих ли наш супостат злодей,
Супостат злодей, воевода лихой…
Гремел засов, и входил офицер. Бил наотмашь первого попавшегося. Кричал матерно:
— Завыли, сучьи дети. На волю захотели? Колодки набью на шею, так не до песен будет. Аль не знаете — сидеть тихо.
Так блюло острожное начальство предписание «о тихости колодников», написанное собственноручно Екатериной II в «Уставе о тюрьмах».
И замолкали, шепотом рассказывали, какая судьба довела их до острога.
Вот говорит молодой солдат, только недавно забитый в колодки:
— Пришел к нам в казарму гарнизонную плац-майор досматривать, какой у нас порядок. И дернуло его заглянуть в мой сундучок, под койкой стоял. А там в уголке сырые арбузные семечки лежали, потом подкалить думал. Он и набросился на меня: «Каналья, ты гноишь казенное добро, рубашки, мундир, сундук…» И со всего размаха трах — прямо в рыло… А потом и приговор судный вынесли.
Сидевший в углу старичок бормотал сквозь слезы:
— Я уж забыл, в каких острогах и побывать довелось, всю Русь исколесил… Уж не под силу, молю бога, чтоб прибрал… Ан нет, отвернул лик свой от меня, грешного…
Мутная слеза катилась по морщинистой щеке и терялась в седой взлохмаченной бороде.
А наутро Касьянов был потрясен страшным событием. Старичок лежал в углу с пробитой головой.
— Кто убил? — спросил Григорий.
С нар поднялся закованный в ножные кандалы мужик и сказал, что убил он.
— За что?
— Да вчера больно жалостливо он скучал и так горевал, что бог не дает смерти, что меня аж слеза прошибла. Как уснули все, я вынул из-под порога кирпич, завернул в рукав рубахи да и убил старика — из жалости. Думаю: пусть успокоится… А мне все одно пропадать.
Касьянова поразило, как люди легко идут на смерть. И то верно: за острогом жизнь не лучше. А пытался ли кто изменить эту жизнь? И все же за стенами тюрьмы человеку вольготней.
Григорий Касьянов сбежал бы давно. Но больше свирепой стражи боялся он за судьбу жены и сына. Пригрозил ему после суда губернатор: «Если утекешь — сына запорю до смерти».
Когда в пределы Астраханской губернии со стороны Саратова вторглось новоявленное грозное войско, Григорий решил сразу — быть ему в том войске непременно. Слухи были разные: одни уверяли, что сам император идет вызволять народ из кабалы, другие твердили, что это вовсе не император, а самозванец и злокозненный плевосеятель. Священство вещало, что бунтовщик — простой донской казак Емелька Пугачев. Касьянов знал лишь одно: кто бы ни был он, тот человек, он — заступник народный. Словно пеплом покрыло лица дворян. Караульные офицеры и бить меньше стали. А намедни слышал Григорий собственными ушами, как кричал, не таясь, канонир у кремлевской стены: «Сколько работано ни будет, ничего не поможет, все достанется батюшке Пугачеву!»