Как жеребец отбивает себе табун, так и он, Матвей, отбил и увел старших мальчишек, ровесников своих и малышню, подбивает их на разные шалости, атаманствует безраздельно. Чуть «не по его» — враз голову набьет. Многие казачата тайком слезы и красные сопли утирают. Но от материнского глаза не скроешься, и не любят соседки-казачки платовского наследника.
Увидев ефремовскую дочку, вытолкнул Матвей коня на освободившееся, специально очищенное пространство, крутнул и поставил, заставил в нетерпении копытом землю долбить; несколько затянувшихся мгновений возвышался один лицом к лицу с толпой, клейнодами и красавицей Наденькой, подбоченившись, навязав всему городу свою игру, будто не Степана Ефремова, а его, Матвея Платова, встречают.
Ни задумчивая атаманша, ни город этой выходки не заметили. Одна Наденька проводила внезапно сорвавшегося и улетевшего всадника любопытным взглядом.
Под гул и грохот приставали к берегу струги. Сходил на родимый остров разодетый Степан Ефремов. Подбрит по-польски. Под темными усами надутые вокруг рта щеки — как воды в рот набрал, сам рот маленький, припухлый, подбородок круглый, нос продолговатый. Глаза пожившего человека. Вокруг них — тени.
Раскрыв рты, разглядывали казачата красный кафтан — расшит золотыми цветами, чекмень с золотым «балетом». Отметили все, что на атамане новая серебряная сабля, а на груди на голубой ленте громадная золотая медаль.
За атаманом с такими же медалями на груди шли старшина Поздеев, войсковой дьяк Янов, есаулы Сулин и Горбиков и сотня казаков, именуемых «тайными советниками»: Василий Маньков, Карп Денисов, носатый Дмитрий Иловайский… Где-то среди них и отец Матвея — Иван Платов. Глаза разбегались — то ли отца высматривать, то ли на красивый обряд встречи глядеть…
Отец, которого Матвей не видел больше года, чужой в незнакомом бархатном кафтане, в дорогой заломленной шапке, на ходу разговаривал о чем-то с соседом и при этом неотрывно всматривался в берег, в толпу. Прошел он мимо и не глянул на гарцующего сына, не ожидал увидеть его так и таким. На какое-то мгновение ощутил себя Матвей как в страшном сне. Отец ищет его и не находит, и вроде смотрит… и я его вижу, а он не угадывает…
Дважды наезжал Матвей на атаманскую сотню. Казаки отмахивались от конской морды, думали — малец с конем не может управиться. Наконец Дмитрий Иловайский глянул, — что за напасть! — и улыбнулся:
— Тю, Иван, это не твой всю станицу конем стоптал?
Растерянно и торопливо оглянулся отец, и скорее коня, чем всадника, угадал:
— Ды… мой…
Махом перехватил коня под уздцы и, не отставая от сотни, повел в толпу, в шум, плач, поцелуи.
Глядели забытые Матвеем мальчишки, как уплывает над особой атаманской сотней их атаман. Глядели недолго. Кто своих узнал, кто соседей. Встретились…
Мать, тоже незнакомая из-за дорогого наряда, блеснув жарким платком, бросилась из толпы отцу на шею. Мотнул головой и дернулся испуганный конь…
Растеряв всех, ждал Матвей у храма. Надо бы внутрь занырнуть — коня бросать жалко, а привязать не догадался. Дождался и еще раз прошелся с отцом, теперь до атаманского подворья, куда, продолжая свои мужские дела, ушли и прибывшие и встречавшие их выпить из жалованного ковша царской сивушки и обсудить на пользу Войска все новости.
Матвей, обожавший вечеринки, сборища и хождение в гости, провожал их, отстав у ворот, восхищенным взглядом.
Ефремовский дом — толстостенный, с решетками, — поражает неискушенных донцов богатством и роскошью. Нагляделся покойный Данил в столице и у себя завел. У него первого на Дону появилась европейская мебель, первая карета, летняя, а потом еще и зимняя, с печью. Весь город смотреть сбегался.
Суетились ефремовские ясыри, одни столы накрывали, другие развешивали новые парсуны, что хозяин привез. Целая галерея, и лица знакомые. Сам Данила Ефремов, в парчовом халате, щурится со стены, как живой, казалось, сейчас поведет своим лисьим носом.
В последние годы жизни собрал он сотню верных ребят, молодых и отважных, нарек их «тайным советом», а когда умирал, передал, как и наследство, сыну своему Степану. Заматерели «советники», мнят себя хозяевами земли донской.
За столы рассаживались, говорили лениво — и так все в дороге переговорено. Оторванные, надменные. Наследники старых родов, попавшие вместе с отцами к атаману, по молодости глядели на «советников» с завистью.
Сказал Степан обрядные[12] слова про жалованье, про царскую ласку. Поднял дареный ковш: «Здравствуй, белая царица, в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону». Пустил по кругу. Выпили по обряду.
Из черкасни кто-то с ехидцей:
— Так царь у нас или царица?
Заговорили о столичных делах. Отпущены казаки на Дон с великой честью. Услужили, новую царицу на престол сажали. Через это и задержались. Наградила она их и вместе и порознь и Дону великие милости сулила.
Говорили снисходительно. Усмешка — признак силы и здоровья. Рассказали, посмеиваясь, как ехали две бабы перед гвардейскими полками[13], молодые и привлекательные, в мужском платье, и, глядя на них, доходили молодые гвардейцы до умопомрачения, орали и бесновались. Ни дать, ни взять — собачья свадьба.
Старый Мартын Васильев, глуховатый, ничего не понял:
— Так иде ж царица-то?
Младший — Митрий — осторожный, морда «сиськой», толкнул отца в бок, сам спросил:
— Ну и какая ж она, Ее Величество?
Иван Янов, войсковой дьяк, ответил кратко:
— Немка… — и в трех словах довел до старого Мартына самую суть. — Там гвардия крутит.
— Ну-у, это не новость…
Кто из казаков хоть раз в столице бывал, знает, что нет там теперь священного трепета перед царями. А на Дону его никогда не было.
Посмеиваясь, слушали, как генерал Суворов с голштинцев шпагой шляпу и парики сбивал. Поняли главное — русские немцев выбили, но немку же и посадили. Ладно, бывает… Это их русские дела.
Мигнул атаман разливать. Взялись казаки за кубки. Возгласил атаман:
— Здравствуй, Всевеликое Войско Донское, снизу доверху и сверху донизу!
Дружно сомкнули. Многого и не ожидали от Степана Ефремова, но лишний раз приятно, что он «низ» прежде «верха» поминает. Ревниво следит черкасня. Один раз, еще при добром царе Федоре Иоанновиче, назвали русские в грамоте «верховцев» первыми. Долго «низовцы» сокрушались и послу Нащокину жаловались: «За что обижаете?»
Разительно «верх» от «низа» отличается.
Выше Манычи жизнь размеренная, а последнее время, как татарву запугали, и вовсе ленивая. Уходят «гулебщики» на охоту, остальные скотину пасут или рыбу ловят. Улов делят поровну, не заботясь о будущем. Удачливые ходят по станице, называются, даром раздают:
— Возьмите рыбки. Наловили — не поедим.
— Спасить Христос. Своей много.
— Куды же ее девать? Не выкидать же…
— Ды на тот край отнеси. Может, возьмут.
Сядут сети плести и сидят себе… Разговоры, соревнования… сонная жизнь.
На «низу» же покоя сроду не было и теперь нет. Вечная деятельность. Купцы, послы, иностранцы, пьянки. Задаром и не плюнет никто. Все судятся и торгуются. Особенно — в Черкасске. Город — он и есть город… И богаче «низ», не в пример богаче.
Верховцы разве что в лаптях не ходят. Кашу со свечным салом едят. А низовцы как разоденутся — рубашки шелковые, зипуны атласные, кафтаны камчатные. Перетянутся турецкими кушаками, притопнут сафьяновым сапогом, заломят на куньих шапках бархатный верх… Еще те щеголи!
Приглядывался Степан Ефремов, как цвет казачий с выбором — не дай Бог подумают, что голодный! — отведывает с атаманского стола, расспрашивал о том, об этом. Наконец сказал Степан Ефремов главное:
— Комиссия будет. Приказано осматривать хутора. Беглых — назад, в Россию.
Все замолчали и поглядели на него с выжиданием. Что еще скажет? Ефим Кутейников погладил любовно гнутый эфес дареной сабли и, не дожидаясь атаманова слова, сам сказал, скалясь в злой улыбке:
— С Дону выдачи нет.
И Мартынов-младший, забыв осторожность, эфес погладил:
— А мы и не выдадим.
Святые слова и на любой случай годятся. Давно уже на Дону, особенно на низу, людей с разбором принимают… Раньше сама степь народ отбирала. Селили старожилые раздорские казаки пришлых ниже и ниже по Дону, меж собой и азовцами[14] — а какого роду и какой веры, не спрашивали. Кто выживет, тот и остается. Время было лихое, что ни год, то война либо набег. Бороздили казаки море Черное, море Хвалынское, уходили аж на Яик, на Дарью-реку. Семейных мало, и нуждишка в людях постоянно ощущалась.
После Разина и после булавинского разорения спорить с Россией стало накладно, и на море погулять помимо царской воли не пускали. Добычи нет. Вот и стали оглядываться, как на самом Дону прокормиться. Охота, рыбалка, торговля… Река богатая, но не беспредельная. Куда теперь беглых принимать? Самим места мало. Пытались сначала сохранять полезных в виде приписных личных и станичных[15], а вредный сброд в Россию отдавать. Тут еще на кого нарвешься — находились казаки, что беглых ловили и тайно в Азов туркам продавали. Торговля людьми — дело прибыльное. От 20 до 40 рублей за человека можно выручить.
При Петре, при Анне все больше московские люди на Дон приходили, а потом — как прорвало — хлынули по Донцу и степью малороссияне, реестровые казаки[16]. Вышли они во время оно из Украины в Малороссию и осели поселенными полками. Но вскоре стали их в регулярство верстать[17], и побежали они дальше, на Дон, вспомнив о казачьем братстве. Этих уже не продашь — они сами кого хочешь продадут.
Казаки-низовцы сказали:
— Нехай живут, нам за пожилое платят.
Но в общество[18]