Атлант расправил плечи. Часть 3. А есть А — страница 57 из 111

Дагни отбросила пелерину назад и стояла, вызывающе выпрямясь, он видел ее такой на лестнице башни, впервые видел такой десять лет назад здесь, под землей. Она слышала слова его признания как ритм биения его сердца, из-за которого так трудно было дышать: «Ты выглядела символом роскоши, ты гармонировала с этим местом, служившим ее источником… казалось, ты возвращаешь радость жизни тем, кому она принадлежит по праву… в тебе были видны энергия и ее результат… и я был первым, кто сказал, в каком смысле то и другое неразделимы…»

Следующее мгновение походило на вспышки света в период мрачного затемнения — она увидела его лицо, когда он остановился рядом, его спокойствие, сдерживаемую пылкость, смех понимания в темно-зеленых глазах. По тому, как плотно были сжаты его губы, она поняла, что он читает в ее лице. Дагни ощутила прикосновение его губ к своим, потом движение их вниз, по шее, всасывающее движение, оставляющее синяки, увидела блеск своих бриллиантов на дрожащей меди его волос.

Она ничего не сознавала, лишь ощущала его тело, потому что ее тело внезапно обрело способность позволить ей понять свои самые сложные ценности через непосредственное ощущение. Как ее глаза обладали способностью преображать световые волны в зрение, уши — колебания в звук, так тело теперь обрело способность преображать энергию, определявшую весь выбор ее жизни, в непосредственное чувственное восприятие. Это было не прикосновение руки, приводящее ее в дрожь, а мгновенное подытоживание его смысла, сознание, что это его рука, и движется она так, будто ее плоть представляет собой его собственность, а движение его руки — это принятие всех достижений. Это было всего лишь ощущение физического удовольствия, но в нем содержалось ее обожание этого человека, всего, чем была его жизнь: с ночи, когда состоялся массовый митинг на заводе в Висконсине, до долины в Атлантиде, сокрытой Скалистыми горами, до торжествующей насмешки разума — в нем содержались ее гордость собой и тем, что он избрал ее в качестве своего зеркала, что ее тело теперь давало ему высшее удовольствие жизни, как и его тело — ей. Вот что содержалось в этом прикосновении, но она сознавала только то, как движется его рука по ее груди.

Он сорвал ее пелерину, и она почувствовала стройность своего тела через кольцо его рук, словно его личность была просто орудием для ее торжествующего осознания себя, но она была только орудием для собственного ощущения его. Казалось, она достигла предела своей способности чувствовать, однако то, что она чувствовала, походило на крик нетерпеливого требования, назвать которое она не могла, но в нем была та же амбициозность, как во всем ходе ее жизни, та же неистощимость ликующей алчности.

Он отвел назад ее голову, чтобы взглянуть ей прямо в глаза и понять весь смысл их действий, словно направляя прожектор сознания для встречи их глаз в минуту предстоящей интимности.

Потом она почувствовала, что мешковина колет плечи, осознала, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок, ощутила прикосновение его губ на своей лодыжке, то, как они поднимаются вверх по ноге, словно он хотел познать форму ее ноги с помощью губ. Дагни ощутила касание его руки, прикосновение его губ к своим губам, к шее. Потом не было ничего, кроме движений его тела и все усиливающейся жадности, как будто она была уже не личностью, а лишь стремлением к невозможному. Но вдруг до нее дошло, что это возможно, она ахнула, затихла, сознавая, что больше уже нечего желать.

Она увидела, как он лежит рядом с ней на мешках, словно его расслабленное тело стало мягким, увидела свою пелерину, свисавшую с рельса у их ног, на гранитном своде поблескивали капли влаги, медленно сползавшие в невидимые щели, светясь, будто фары далеких машин. Когда Джон заговорил, голос звучал так, словно он спокойно продолжал фразу в ответ на вопросы в ее сознании, как будто ему уже нечего больше скрывать, и теперь он должен только обнажить свою душу так же просто, как обнажил бы тело:

— …вот так я наблюдал за тобой десять лет… отсюда, из-под земли, под твоими ногами… знал каждое движение, которое ты совершала в своем кабинете на верхнем этаже здания, никак не мог на тебя насмотреться… ночи, проведенные лишь для того, чтобы мельком увидеть тебя здесь, на платформе, когда ты садилась в поезд… Когда приходило распоряжение прицепить твой вагон, я узнавал об этом и ждал, чтобы увидеть, как ты поднимаешься по пандусу, хотел, чтобы ты шла помедленней… твою походку я бы узнал повсюду… твою походку и твои ноги… сначала я всегда видел только твои ноги, быстро спускавшиеся по пандусу, проходившие мимо, когда я смотрел с запасного пути внизу… думаю, я мог бы изваять их, наблюдал, как ты проходишь… когда возвращался к своей работе… когда шел домой перед восходом, чтобы поспать три часа, но сон не приходил.

— Я люблю тебя, — сказала Дагни, голос ее был невыразительным, но с почти детской хрупкостью.

Голт закрыл глаза, словно позволяя этому звуку пройти через минувшие годы.

— Десять лет, Дагни, лишь однажды было несколько недель, когда ты была передо мной, на виду, вблизи, не спешившая прочь, а замершая, будто на освещенной сцене, частной сцене для моего наблюдения… и я наблюдал за тобой часами много вечеров… в освещенных окнах кабинета начальника дороги Джона Голта… и однажды ночью…

Дагни ахнула.

— Это был ты, в ту ночь?

— Ты меня видела?

— Видела твою тень… на тротуаре… ты расхаживал взад и вперед… это выглядело борьбой… выглядело… — Дагни умолкла; ей не хотелось говорить «пытка».

— Это была борьба, — спокойно сказал он. — В ту ночь мне хотелось войти, встретиться с тобой, поговорить… в ту ночь я был ближе всего к нарушению своей клятвы, когда увидел, как ты опустилась ничком на стол, когда увидел, что ты сломлена бременем, которое несла…

— Джон, в ту ночь я думала о тебе… только не знала этого…

— Но, видишь ли, знал я…

— …это был ты, всю мою жизнь, во всем, что я делала, во всем, чего хотела.

— Знаю.

— Джон, самым трудным было не оставлять тебя в долине… было…

— Твое выступление по радио в день возвращения?

— Да! Ты слушал?

— Конечно. Я рад, что ты это сказала. Это было великолепно. И я… я все равно знал.

— Знал… о Хэнке Риардене?

— До того, как увидел тебя в долине.

— Было это… ожидал ты этого, когда узнал о нем?

— Нет.

— Было это…

Дагни не договорила.

— Тяжело? Да. Но лишь первые несколько дней. На другую ночь. Рассказать, что я сделал на другую ночь после того, как узнал об этом?

— Да.

— Я ни разу не видел Хэнка Риардена, видел только его фотографии в газетах. Я знал, что в ту ночь он был в Нью-Йорке, на какой-то конференции крупных промышленников. И хотел только взглянуть на него. Стал ждать у входа в отель, где проходила конференция. Под козырком над входом горел яркий свет, но на тротуаре было темно, и я мог видеть, оставаясь невидимым, поблизости болтались несколько бродяг, моросил дождь, поэтому мы жались к стенам здания. Участников конференции, когда они стали выходить, было легко узнать по одежде и поведению — явно дорогая одежда и какая-то властная робость, словно они с сознанием своей вины старались делать вид, что они — именно те, кем сейчас выглядят. Личные шоферы подгоняли их машины, несколько репортеров задерживали их вопросами, непрошеные поклонники пытались услышать хоть одно слово. Эти промышленники были измотанными людьми, пожилыми, вялыми, из кожи лезли, пытаясь скрыть неуверенность. А потом я увидел Риардена. На нем было дорогое пальто военного покроя и надвинутая на глаза шляпа. Он шел быстро, с такой уверенностью, которую надо заслужить. Несколько коллег-промышленников набросились на него с вопросами, и эти магнаты держались перед ним как непрошеные поклонники. Я смотрел на него, когда он стоял, касаясь дверцы машины, голова его была поднята, и я увидел улыбку, уверенную, раздраженную и чуть насмешливую. А потом на миг я сделал то, чего никогда не делал раньше, то, чем многие люди испортили себе жизнь, — я увидел эту сцену вне данной реальности, увидел мир таким, каким его создавал Риарден, словно мир гармонировал с ним, и он был символом этого мира. Я увидел мир успеха, неподавленной энергии, беспрепятственного целеустремленного движения в течение многих лет к тому, чтобы наслаждаться заслуженной наградой. Я увидел, стоя в толпе бродяг, то, к чему бы привели меня годы, если бы такой мир существовал, и ощутил отчаянную тоску — он был воплощением всего, чем я стал бы… и обладал всем, чем обладал бы я. Но это был всего лишь миг. Потом я вновь увидел эту сцену в истинном свете — то, какую цену платит он за свои блестящие способности, какие пытки переносит в безмолвном недоумении, силясь понять то, что я уже понял. Я увидел, что мир, каким его хотел видеть он, не существует, что его еще нужно создавать, увидел Риардена таким, как он есть, символом моей битвы, ненагражденного героя, которого я должен освободить, а потом… принял то, что узнал о нем и тебе. Понял, что это ничего не меняет, и этого следовало ожидать, все закономерно.

Услышав ее легкий стон, Голт негромко хохотнул.

— Дагни, суть не в том, что я не страдал, — я понимаю неважность страдания, что боль нужно преодолевать и отвергать, не принимать как часть души и вечное искажение картины мира. Не жалей меня. Потом все было хорошо.

Она молча повернула к нему голову, он улыбнулся, приподнявшись на локте, и взглянул ей, лежавшей беспомощно, неподвижно, прямо в глаза.

— Ты был путевым обходчиком здесь — здесь! — двенадцать лет… — прошептала Дагни.

— Да.

— С тех пор…

— С тех пор, как ушел с завода «Двадцатый век».

— В ту ночь, когда ты впервые увидел меня… ты уже работал здесь?

— Да. И в то утро, когда ты вызвалась работать у меня кухаркой, я был всего-навсего твоим путевым обходчиком в отпуске. Понимаешь, почему я засмеялся?

Дагни смотрела на Голта: на ее лице была мучительная улыбка, на его — веселая.