Для большинства посетителей выставка была первой встречей с беспредметной живописью. Но Михнов для них “не абстракционист”. В отзывах говорится о жизненной основе искусства Михнова, о преображении действительности, которая и сама по себе бесконечно разнообразна и непредсказуемо переменчива. Более того — высказывается догадка, что Михнов, создавая свои картины, “подразумевает множественность восприятия, неоднозначность”. “Приходил и еще приду, поскольку в одной и той же работе раз от разу видишь все новое” (подпись: “Профессия не художественная”). И возникает дилемма: то ли зритель не понимает замысла художника, то ли художник намеренно активизирует самосознание зрителя, требуя, чтобы он раскрылся. Даже проще: “дает каждому, чего он хочет”. В центре все равно оказывается живая жизнь — “начала и концы” мира, личность художника, переживания зрителя. Почти особняком стоит отзыв, подчеркивающий самодостаточность искусства: “Можно поздравить Ленинград с этой выставкой — во многих отношениях долгожданной. Едва ли не впервые за долгие годы развертывается экспозиция, всецело связанная с интересами искусства, всецело пребывающая в сфере художественных устремлений...” (М. Иванов). Впрочем, и это о том же, о жизни, только с другого конца.
2
Принесла ли выставка на Полтавской удовлетворение Михнову? Нет. Во всяком случае сам он утверждал обратное. Отзывы оценивали его как “одного из самых крупных современных художников” (Виктор Соснора), содержали требование открыть, еще при жизни Мастера, музей его произведений. А Михнов после выставки впал в глубокую депрессию, заявлял, что выставка была заблуждением, ошибкой, потерей времени. И цитировал Есенина: “Ничего! Я споткнулся о камень, / Это к завтраму все заживет”.
“Завтра” пришло через полтора месяца, когда Михнов, измаявшись, с остервенением бросился в работу. За три весенних месяца 1978 года (март, апрель, май) было создано фантастическое количество произведений (230), среди них апрельский “страстной” цикл и другие этапные вещи.
Михнов, конечно же, нуждался в зрителе, но относился к зрителю с крайним недоверием. Он очень неохотно расставался со своими работами, редко их продавал. Было что-то не только грустное — что-то жуткое в том, что Михнов спал на кровати, под которой грудами теснились папки с сотнями работ, которых почти никто не видел, которые он показывал очень немногим, и показывал с предубеждением, заведомо зная, что не поймут, даже если будут восхищаться. Создавалось впечатление, что он, оберегая свои работы, ревновал их ко всем и не хотел, чтобы у кого-то с его “детьми” сложился слишком близкий, интимный контакт. Решающая встреча с гипотетическим зрителем, который “поймет” (это уже не зритель, а история культуры), отодвигалась в перспективу: где-то в будущем его искусство должно приобрести значение чрезвычайное. Идея новой выставки, разумеется, не могла быть просто снята — она со временем всплыла на другом, более значительном уровне. На повестку дня выходила Москва.
Первый набег на Москву, в целях разведки, автор этих строк с папкой работ Михнова предпринял в декабре 1979 года. Самое яркое, что осталось в памяти от этой поездки, — встреча с М. В. Алпатовым, его реакция на Михнова. Один из московских знакомых Михнова привел меня к крупнейшему по тем временам искусствоведу. Великолепный эпизод: Алпатов смотрел, а больше ползал пальцами, чуть ли не носом по картинам Михнова (“тепло... холоднее... снова тепло”) и восклицал: “Что такое? Во всех музеях мира бывал — ничего подобного не видел! Один югослав слегка напоминает. Да куда ему, югославу!” Хлопотать на предмет выставки Алпатов отказался, но обещал поддержку, если добьемся разрешения и определимся с местом выставки.
Д. В. Сарабьянов, к которому я также пришел показывать Михнова, начал с предупреждения, что он в принципе отказывается оценивать современную авангардистскую живопись, поскольку неясны критерии, позволяющие отделить в ней истинное от поддельного. Михнов, однако, вызвал у него самый живой интерес и получил-таки оценку — очень высокую.
Пробить выставку не удалось. Москва готовилась к проведению Олимпийских игр, это обстоятельство приводилось в инстанциях как объяснение невозможности и неуместности выставки на текущий момент.
Прорыв произошел два года спустя. В Москве, при прямом содействии С. Лесневского и В. Енишерлова, обозначился наконец скромный, почти жалкий, но все-таки вариант возможной выставки.
Альбом “Евгений Михнов” в серии “Авангард на Неве” (СПб., 2002; далее — Альбом 2002) дает перечень выставок Михнова, коллективных и персональных. Под датой “1982” значится: “Академия наук СССР. Персональная выставка”. Какая там Академия наук! И даже не “Академический городок”, как указано в других каталогах. Это был всего лишь жилой кооперативный дом на улице Дмитрия Ульянова, действительно заселенный тогда работниками науки. В этом доме, в двухкомнатном полуподвальном помещении, которое именовалось красным уголком, проводились различные мероприятия. И вот правление кооператива (спасибо его председателю, ученому В. Г. Кнорре) согласилось устроить в красном уголке модернистскую художественную выставку. Без каких бы то ни было санкций, без афиш — на свой страх и риск.
Московская выставка, состоявшаяся в феврале 1982 года, по многим показателям уступала ленинградской: имела высокий по уровню, но узкий, ввиду условий, состав, а главное — мало зрителей. Афиш не было, Москва незнакома — не обзвонишь. Стасик Лесневский, конечно, постарался — кое-кто из именитых появился на выставке. Евгений Евтушенко отметился веским и стандартным отзывом: “Все работы четко профессиональны и соединяются в одно целое”. Андрей Вознесенский приехал с иностранной дамой “в соболях” — в роскошной шубе. Поздравил художника с открытием выставки и в течение получаса что-то объяснял своей даме в картинах Михнова. На просьбу написать отзыв ответил, что обязательно приедет еще, чтобы посмотреть основательнее. Не приехал.
“Выставка Е. Михнова производит очень интересное и глубокое впечатление. У художника — свой мир. Входить в него, погружаться — большое наслаждение. Спасибо!” — так искусствовед Д. Сарабьянов подтвердил свою оценку двухлетней давности. От выставки осталось более 130 отзывов, подписанных в основном учеными, художниками, литераторами, студентами. Оценки очень высокие, в том же примерно ключе, что и ленинградские. Снова отмечались “изумительное чувство полиформности бытия”, “смелые цветовые решения”, изысканность и, конечно, музыкальность. Ученые (академики, профессора), по-видимому, находили в искусстве Михнова что-то общее с современной наукой: они писали о “расширении области существующего, зримого, возможного” и, соответственно, о благе изъятия фотографии из живописи.
Московские отзывы, может быть, чуть сдержаннее ленинградских. Что ж, Москву удивить труднее, и художественный андеграунд Москве тогда был все-таки больше знаком, чем Ленинграду. Только это совсем не главное. Выставка имела ограниченный круг посетителей, в масштабах целой Москвы она прошла незаметно: о ней просто не знали.
Какой художник, поимев такие отзывы, не вознесся бы на седьмое небо? Михнов пережил событие стоически, с уже привычным чувством неизбежно- сти. Он не выказывал удовлетворения по поводу зрительских восторгов, а вот что уязвлен, это было очевидно. И даже мы, его “окружение”, понимая, что, с учетом обстоятельств, это был несомненный успех и этап на пути к еще большим успехам, — даже мы покидали Москву с осадком горечи в душе.
Больше при жизни Михнов не имел персональных выставок в нашей стране — даже мысли такой у него не возникало. И не до того ему было...
В 1989-м, почти через год после смерти художника, прошла ограниченная по возможностям отбора работ выставка в Ленинграде, в галерее Областного центра культуры на Литейном. Затем она проследовала по ряду городов страны, — руководители турне уверяли, что с большим успехом.
А дальше... Несколько малозначительных персональных выставок, где были представлены очень немногие и далеко не лучшие произведения. Относительное исключение — небольшая выставка 2000 года в Русском музее, на которой появились великолепные тюбичные работы молодого Михнова.
Главным событием из перечисленных остается выставка 1978 года на Полтавской.
Увы, боюсь, что не только остается, но и останется — на неопределенное время. Наследие Михнова сегодня расколото, рассредоточено. Удастся ли собрать выставку столь же высокую по уровню и целостную по составу, какой была выставка на Полтавской и, с оговорками, в Москве? Еще и с учетом того, что на тех выставках было мало раннего Михнова и что в абсолютной тени остается сегодня его последний период, последний подъем, трагический по жизненной сути и прекрасный по творческим результатам.
3
Прижизненные выставки Михнова обнажили ряд проблем, которые подлежат обсуждению в этой книге.
Одна из них, из главных, — проблема зрителя.
В записи высказываний и бесед Михнова, которую вела его жена, Женя Сорокина, а также в мыслях, записанных самим художником, реакции зрителей на его искусство отведено особое место. Михнов может судить о зрителе очень жестко: “Факты моей живописи в какой-то мере убеждают одного-двух человек”. Или: “Люди ненавидят меня, потому что я смущаю их существование”. Последнее, может быть, больше относится не к живописи, а к жизненной позиции Михнова. Но главным все же, при всех перепадах в оценках, остается другое — ставка на контакт, диалог со зрителем, на беседу. Ключевое слово “беседа” — оно выходит за рамки живописи, становится определяющим в мировосприятии, в философии Михнова: “Беседа — самое лучшее изобретение человечества. Мир уходит куда-то, а они беседуют”.
Еще в начале пути (записи 1961 года) Михнов сформулировал принципы своего искусства, акцентируя (в данном случае) не самодостаточность его, а назначение, взаимодействие с людьми.
“Я могу всего лишь предложить вход. Каждый найдет и увидит то, чем является сам”.