тить. И как-то не по себе ему стало, оттого что он не увидел великаншу и оттого что девчонки нацепили эти ленты на разные свои места и думают, что одеты. Были бы его дочки — снял бы ремень да наподдал.
— У, проклятая скотина… — Андро повернулся, чтобы хлестнуть коня, — голая великанша лежала на боку, заложив руки под голову, подогнув одну ногу, на глазах тёмные очки… И как же тогда ударил Андро коня — верёвкой по голове, что было силы. Алхо попятился, присел на круп, потом сразу поднялся и снова осел. И голову всё кверху задирал. Потом встал спокойно и вздохнул. А тут Андро заметил, что бедная скотина в одну минуту взмокла, и сказал, жалея её и просто так:
— Бедная развалина…
Девочки снова залились смехом, а та, другая, распласталась на камне, вся такая подробная и неподвижная. Забивая колышек в землю, Андро снова увидел: великанша в узких красных трусиках и таком же лифчике лежала, повернувшись на бок, и нога у неё была круглая, полная. Андро сказал смеясь:
— А это ещё для чего надела?
И, поглядев на них напоследок, Андро вдруг вспомнил отца, который на том же камне сидя мочил кожу для постолов, и мать, которая в воде шерсть мыла — ноги белые, худые, — и самого себя, сидящего на валуне и певшего с водой в лад. И на секунду смешно ему стало, он представил вдруг, как отец поднимает голову и видит на камне эту женщину, такую огромную, в красных трусиках, ах ты… Андро хотел посмеяться, но ему сделалось грустно. Ему сделалось грустно оттого, что ему вспомнился отец, выделывающий кожу для постолов, борода у отца была белая-белая, и оттого, что он вспомнил безмолвную могилу отца, и оттого, что трава на кладбище тоже тиха была, безмолвна, и оттого, что эта женщина загорала и нежилась на солнце над самым изголовьем отца, и оттого, что ноги у матери в воде были незагорелые и худые, оттого, что она мыла шерсть, оттого, что сам он пел с водой в лад, и оттого, что беднягу Алхо прошиб пот, и оттого, что эти смуглые девочки были как два крепких ростка, пробившихся сквозь камень посреди реки.
…Топорище для топора отец ему обстругал. Он тогда стоял на старом чёрном накате из навоза и играл с тыквой, отец сидел между ульев и прислушивался к их звукам, и он вдруг сказал:
— Отец, а отец, топорища-то у моего топора ведь нет…
— Не слышу, милый. — И отец, раскрыв рот, улыбаясь, уставился на него, и борода у него была белая-белая…
Он, тяжело ступая, подошёл ближе и облокотился на улей, улыбнулся отцу:
— Как же мне быть, топорища, говорю, у топора нет.
— Сделаю, милый…
И не спеша, ласково приговаривая в лад, обстругал, обтесал и стеклом потёр, и сукном, и ладонями топорище для топора. И, разинув рот, уставился на сына. И похвастался:
— Хороший был ясень, в твоём возрасте ветку срубил, — и посмотрел, что скажет на это сын. А сам он наверняка вкладывал в это большой смысл, который вроде и был и вроде его и не было. Конечно, это было всего-навсего ясеневое топорище, но ведь когда ветку срубил… — Я ходил потом, смотрел, того дерева нет уже… — И опять разинул рот и посмотрел на сына.
Потом встал и направился к уборной, с узкой тропинки сбился, наткнулся на сарай и, сгорбившись, стал шарить пуговицы на брюках…
— Андраник!
— Эй…
— Ты чего не работаешь?..
— Да ты что, мать, бригадир, что ли…
— Не слышу, милый…
— Да работаю я, работаю…
— Да, мой милый…
Подсолнухи молча совершали свой кругооборот, земля на помидорной грядке всасывала воду, с грушевого дерева капнула груша, густой бас шмеля нарушил однотонный концерт пасеки, на тропинке показалась с вёдрами жена директора школы и, медленно покачиваясь, поплыла к роднику, край яркого халата то открывал колено, то закрывал, то показывал его, то прятал. Она нагнулась над родником и как-то вширь пошла, потом разогнулась, подобралась и, уперев руки в бока, постояла немного.
— Андраник!..
Андро стоял над раскрытым ульём и снимал тряпку, заслонявшую верхний этаж улья от крышки, марля не отрывалась, от его движений улей сотрясался, и из него стремглав вылетали обеспокоенные пчёлы. Одна пчела поползла у него по тыльной стороне руки и запуталась в рукаве. Андро выпустил на неё дыму, она оторвалась от руки, взмыла и шмякнулась ему в лоб.
— Андраник!..
— Совсем старуха спятила!
Из верхнего редкого леска вышел и медленно стал приближаться гружённый сеном осёл.
Рамки отяжелели, мёд в полных сотах поблёскивал на солнце. Через два дня можно крутить. Одну-две из нижних рамок можно уже и сейчас заменить пустыми. Если погода испортится, он эти две рамки поставит обратно. Сонную артерию у него остро обожгло, и пчела, запутавшаяся было в волосах, зажужжала, зазвенела под ухом и улетела прочь.
— Андраник!..
— Да что же тебе от меня нужно? — рассердился Андро.
Шея сильно болела. Вязанка сена с ослом, накренившись, двигалась к дому Андро. А тот, кто погонял осла, ещё не показывался. Старик, должно быть, или ребёнок какой-нибудь. …Степан вон ловко устроился, десять лет уже нудит — «болею», а корова его небось всегда сыта, сена у него больше всех всегда… Андро поставил рамку на место, взял соседнюю, наполовину порожнюю, прислонил её к стенке улья и освободил для неё место посерёдке, и, когда он покрывал рамки тряпкой, в руку его снова ужалили. Андро улыбнулся. С этого улья не меньше десяти-пятнадцати килограммов будет. Хороший год выдался. Он закрыл улей крышкой и хотел вытащить из ладони жало, но пальцы были грубые, не захватывали. …Болен — конечно, обязательно надо, чтобы помер, тогда поверят… а сена для одной коровы, подумаешь, сколько надо. Если хорошенько выспаться ночью, за один день можно накосить.
Сено двигалось вдоль плетня, потом прошло рядом с хлевом и возле грушевого дерева свернуло к дому Андро, и тут Андро увидел, что это не осёл.
— Андраник!..
— Эй?
— Кто это там сено несёт?
— Мариам.
— Скажи, не можешь поменьше брать на себя, ишь нагрузилась…
— Вон ты уже и сказала…
А Мариам подошла, прислонилась вязанкой к дереву и пошатнулась, захотела к бревну прислониться, не получилось, так с вязанкой и опустилась на землю, и погасшая улыбка тронула её губы.
— Это когда же ты из города успела вернуться, мадам горожанка?
— Увидел меня — мёду достал? Молодец!
— Как же, как же, министра увидал, — сказал Андро.
Она переместила верёвки на плечах и сказала:
— Чем же мы хуже министра?
— Наоборот, — засмеялся Андро, — у министра нет такой вязанки.
— Чтоб этой вязанке пусто было, руки не свои стали, затекли.
— Что ж так туго перехватила?
— Косари затянули.
— Ахчи, ты с гор это тащишь? — удивился Андро.
— А где же сейчас ещё найдёшь траву?
— Молодец! А из города когда вернулась?
— Вчера.
— Сыр как шёл?
— Не брали, навалом лежал.
— Долго там была?
— Четыре дня.
— Оно и видать, — сказал Андро.
— Что, красивая сделалась?
— Ага.
— Не то что твоя жена.
— Что и говорить. Глаз у тебя острый, достала бы жало.
— Ишь, расплылся как…
— Иной раз ужалит — и ничего, а тут… не вытащить… Зятем своим довольна?
— Парень как парень, работает себе.
— Младшую когда думаешь замуж выдавать?
Жало не вытаскивалось, и верёвки мешали — стягивали руки. А Андро навалился всей своей тяжестью ей на колени, шею свою толстую подставил, а под ногой что-то мешало, что-то твёрдое, то ли щепка, то ли камешек.
— Ну и человек, — обиделась Мариам, — хоть бы верёвки снял с меня.
Она выбралась из-под вязанки и встала — как палка, поддерживающая побег фасоли, — прямая, сухая и твёрдая.
— Сватают её у меня, девятый в этом году кончит, отдам.
— Одна останешься.
— А сейчас, что ли, не одна?
— Ахчи, — засмеялся Андро, — ахчи, давай и себя замуж выдай.
— Ты тут смейся, смейся надо мной…
Андро прибил последнюю перекладину и теперь, когда вся телега была готова, понял, что возницы будут крепко ругать его. Задняя часть телеги была слишком широка.
— Ты иди, пока горячая… — сказал Андро.
— Ну и тележечку смастерил, ай да мастер!
— Не болтай лишнего, — сказал Андро, — бери своё сено, проваливай.
Но, когда Андро с цепью в руках вышел из сарая, она стояла с прилипшим к спине мокрым платьем — плоская, беззадая, в мужских ботинках… Он всегда помогал ей чем мог, скрыл от неё смерть Васила, надо было — одалживал лошадь, времени хватало — траву ей косил, но Мариам была Мариам, такая вот плоская, высохшая.
Мариам выпила воды, остаток плеснула Андро в лицо:
— Смейся надо мной, смейся… — И хотела отлепить платье от тела. Потом вытерла плечо под платьем. — Лень идти, остыла уже, неохота двигаться, — и присела на телегу.
— Вставай, сломаешь… Ахчи! — всплеснул руками Андро. — Что я сегодня видел, не поверишь, белого буйвола видел на реке… Ну раз хочешь подсобить, подай лом, вон оттуда, и кирку прихвати, да ты что, слепая, что ли, вон, у стены… — Он обмотал лом цепью. — Верёвку подай. В стойле посмотри. Толстую, дура. Вот так! Буйвол… ну что за буйвол! Хорошего бы закройщика — десять Мариам бы вышло и на Ашхен бы ещё осталось.
— Разглядел, значит, как следует.
— Ахчи-и-и…
И тогда Мариам сказала:
— Ну и что… про своих женщин забываете, буйволов разных смотреть ходите.
И Андро смешался и опечалился. Вот Мариам, вроде бы и дочку замуж выдала, и внучку уже имеет, но да ведь самой-то всего сорок, наверное. Сорок лет — вроде ещё женщина должна быть, а она не женщина — под мешком с картошкой, под вязанкой дров, с топором в руках, в перебранке с бригадиром…
— Мариам, — сказал Андро.
— Что тебе?
— Мариам, сколько тебе лет, Мариам?
— Шестнадцать, — сказала Мариам. — Совсем молоденькая девочка.
— Сорок есть?
— Тридцать шесть. Тридцать шесть мне, Андро.
— Тц-тц-тц… четырнадцать еле дашь…
— Дурак, — сказала Мариам невесело. — Глупый дурак, ослиная башка.