Так шумно Весна танцевала фурлану,
Что хрупкий плевок, побледневший и тонкий,
Внезапно воскликнул: «Я еду в Тоскану»!
И даже у неба глаза засинели,
И солнце, как встарь, целовалось с землею,
А тихие в белых передниках тучки
Бродили, держась благонравно за ручки,
И мирно болтали сестричка с сестрою:
«Весна слишком явно флиртует с Апрелем».
Когда же заря утомленно снимала
Лиловое платье, истомно зевая,
Весна в переулках Апрелю шептала:
«Мой милый, не бойся угрозного мая».
Но дни, умирая от знойного хмеля,
Медлительно таяли в улицах бурых,
Где солнце сверкало клинками из стали…
А в пряные ночи уже зацветали
Гирлянды жасминов – детей белокурых
Весны светлоглазой и франта Апреля.
Георгий Цагарели
Весенняя газела
Луга синей, чем хвост павлиний, весной.
Босые ноги нежит иней весной.
Цветут в лощинах апельсины, гранат,
И иволги поют в долине весной.
И облака, как глыбы снега, вдали
Плывут в лазоревой пустыне весной.
И первый луч, как жало острый, зари
Дрожит в росинке – чистой льдине весной.
Для ловли орф на берег пруда вдвоем
Мы сходим с завтраком в корзине весной.
Твои шафрановые губы и грудь
Целую сладко, как святыни, весной.
Сторицын
Как месяц лысый, грузный телом,
Он острых сплетен любит зодчества –
Поэт-чудак в костюме белом,
Чей вечный спутник одиночество.
Бесстыдно грезя о разврате,
Хоть грех считает безобразием,
Он с девушек снимает платье
Своей чудовищной фантазией.
Порой, к ушам поднявши плечи,
Гримасы корча стенам комнаты,
Он пляс «Недоумелой свечки»
Танцует, грустный и непонятый.
И, ярый враг земным заботам,
Вдруг вскрикнет юно и восторженно;
«Ау-а-ач! Торгую потом!»
В кафе за вазочкой с мороженным.
Лишь изредка, томясь в печали,
Судьбой безжалостно развенчанный,
Рассказывает о морали
И о какой-то чистой женщине.
Ночь
Пройдя рубинные подмостки,
Она плывет, едва жива,
Роняя золотые блестки
Из шелкового рукава.
Верна Ее лебяжьим чарам,
Неутомимая во век,
Земля скользит зеленым шаром,
Покрыта паутиной рек.
И мы, встревоженные дети,
Как тени робкие летим
В Ее серебряные сети,
Ниспавшие сквозь звездный дым.
И над землей, едва белея,
Она, безлюбая, царит
И светом лунного елея
Ее покатый лоб покрыт.
Рондель месяцу
В холодном небе тонет гарь
И туч неряшлива прическа…
Желтей и мертвеннее воска
Глухого вечера алтарь.
Зажегся газовый фонарь
Над грязно-серым лбом киоска;
В холодном небе тонет гарь
И туч неряшлива прическа.
В закатный стынущий янтарь
Стрижей бросает ветер хлестко;
В витрины, не теряя лоска,
Глядится лунный серп, как встарь,
И в сером небе тонет гарь.
Перед ленчем
Сидя в ивовом кресле, гладко выбритый денди
Раскрывает газету, и встают перед ним
Темно серые дюны и туманный Остенде,
И кресты колоколен за каналом глухим.
И пред мраморной виллой в ожидании ленча
В дни безумных полетов над Ламаншом седым.
Он читает спокойно донесения Френча
И пускает из трубки сизо-пепельный дым.
Фантаза о Врубеле
Л. М. Камышникову.
Тая печаль в стеклянном взоре,
Овеян вихрем вещих снов,
Любил ракушки он у взморий
И крылья синих мотыльков.
Любил лиловый бархат сливы,
И росный ладан на заре,
И радужные переливы
В прозрачном мыльном пузыре.
И не архангельские трубы-ль
Запели горестно в тот час,
Когда на мягком ложе Врубель
В бреду фиалковом погас.
И соскользнув с сапфирной дали,
Чтоб завершить его судьбу,
Две радуги, скрестись, венчали
Творца – в сиреневом гробу.
Вадим Шершеневич
Сергею Третьякову.
«Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея…»
Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея,
Сквозь женские зрачки, привинченные у оконного стекла,
И пляшущая дробь колес, набухая и яснея,
По линолеуму корридора и по купэ протекла.
А юркая судорога ветра зашевелила шершаво
Седые пряди берез над горизонтным лбом,
И из прически выскакивал, с криком «браво»,
Зеленой блохою лист за листом.
И огромной заплатой на рваной пазухе поля
В солнце вонзился вертикальный плакат папирос,
И кисть речной руки, изнемогшая в боли колик,
Запуталась в бороде изгибистых лоз.
А в женщине, как в поезде, дремали крылья апашки,
Полдень обшарил ее браслетные часы,
И локомотив, подходя к перрону, рассыпал свистков мурашки
И воткнул поверх шпал паровые усы.
«Над гневным лицом бульваров осенневших…»
Над гневным лицом бульваров осенневших
Вскинуты веревочной лестницей трамвайные молнии гулко
И стая райских пичужек, на огненные зерна витрин прилетевших, –
Запуталась бешено в проволоке переулков.
И в железно раскиданном городом блеске
Море вздыбило кулаки разъяренных валов,
А сморщенное небо в облачно-красной феске
Оперлось на упругие дымы фабричных клыков.
И небо расточало, как пинки, ураганы свирепые,
Сбривая зеленую бороду провинций быстротой,
И солнце скакало смешно и нелепо,
Покрикивая нагло, как наездник цирковой.
И в этом дзенькании, сквозь гребни смеха,
Где бросали в туннели поезда электрической тройкою взгляд,
– Звуки строющихся небоскребов – это гулкое эхо
Мира шагающего куда-то наугад.
«Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый…»
Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый
И измяли физиономию моря, пудрящегося у берегов;
И кто-то удочку молний, блеснувшую электрическим скатом,
Неловко запутал в корягах самых высоких домов.
У небоскребов чмокали исступленные форточки,
Из взрезанной мостовой выползали кишки труб,
На набережной жерла пушек присели на корточки,
Выплевывая карамелью ядра из толстых губ.
Прибрежья раздули ноздри-пещеры,
У земли разливалась желчь потоками лавы,
И куда-то спешили запыхавшиеся дромадеры
Горных хребтов громадной оравой.
А когда у земли из головы выпадал человек,
Как длинный волос, блестящий сальцем, –
Земля укоризненно к небу устремляла Казбек,
Словно грозя указательным пальцем.
«Ночь огромным моржем навалилась на простыни заката…»
Ночь огромным моржем навалилась на простыни заката,
Ощетинилась, злобясь, колючами усами фонарных дуг;
И проходящая женщина свои глазища, как двухцветные заплаты,
Распластала на внезапнобуркнувший моторный звук.
А там, где неслись плывью растерянной
Пароходные трубы мужских цилиндров среди волнных шляп,
Кто-то красноречивил, как присяжный поверенный,
И принимал пожатья безперчаточных лап.
Облако слизнуло пищащую устрицей луну влажную
И успело за пазуху два десятка свежих звезд положить,
Улицы вступили между собоя в рукопашную,
И даже этажи кричали, что не могут так больше жить.
Револьвер вокзалов стрелял поездами,
Каркали кладбища, исчернив колокольный шпиц,
А окно магазина отлакировало пояс даме,
Заставив ее заключить глаза в скобки ресниц.
И город гудел, огромной рекламой укутав
Свои легкия в колоссальный машинный припев,
И над облупленной многоножкой пешеходивших трупов
Властительным волком вертелся тэф-тэф!
«Мое сердце звенит бубенчиками, как пони…»
Мое сердце звенит бубенчиками, как пони
В красной попоне –
Hip, hip! – перебирая пульсами и по барьеру цирка и
Фыркая.
По спирали вальса, по ступенькам венгерки, мысли-акробаты
Влезли под купол черепа и качаются внизу вверх,
А лампы моих глаз швыряют яростно горбатый
Высверк.
Атлетами сплелись артерии и вены
И мускулами набухает кровь моя в них.