Авто в облаках — страница 4 из 5

Так шумно Весна танцевала фурлану,

Что хрупкий плевок, побледневший и тонкий,

Внезапно воскликнул: «Я еду в Тоскану»!

И даже у неба глаза засинели,

И солнце, как встарь, целовалось с землею,

А тихие в белых передниках тучки

Бродили, держась благонравно за ручки,

И мирно болтали сестричка с сестрою:

«Весна слишком явно флиртует с Апрелем».

Когда же заря утомленно снимала

Лиловое платье, истомно зевая,

Весна в переулках Апрелю шептала:

«Мой милый, не бойся угрозного мая».

Но дни, умирая от знойного хмеля,

Медлительно таяли в улицах бурых,

Где солнце сверкало клинками из стали…

А в пряные ночи уже зацветали

Гирлянды жасминов – детей белокурых

Весны светлоглазой и франта Апреля.

Георгий Цагарели

Весенняя газела

Луга синей, чем хвост павлиний, весной.

Босые ноги нежит иней весной.

Цветут в лощинах апельсины, гранат,

И иволги поют в долине весной.

И облака, как глыбы снега, вдали

Плывут в лазоревой пустыне весной.

И первый луч, как жало острый, зари

Дрожит в росинке – чистой льдине весной.

Для ловли орф на берег пруда вдвоем

Мы сходим с завтраком в корзине весной.

Твои шафрановые губы и грудь

Целую сладко, как святыни, весной.

Сторицын

Как месяц лысый, грузный телом,

Он острых сплетен любит зодчества –

Поэт-чудак в костюме белом,

Чей вечный спутник одиночество.

Бесстыдно грезя о разврате,

Хоть грех считает безобразием,

Он с девушек снимает платье

Своей чудовищной фантазией.

Порой, к ушам поднявши плечи,

Гримасы корча стенам комнаты,

Он пляс «Недоумелой свечки»

Танцует, грустный и непонятый.

И, ярый враг земным заботам,

Вдруг вскрикнет юно и восторженно;

«Ау-а-ач! Торгую потом!»

В кафе за вазочкой с мороженным.

Лишь изредка, томясь в печали,

Судьбой безжалостно развенчанный,

Рассказывает о морали

И о какой-то чистой женщине.

Ночь

Пройдя рубинные подмостки,

Она плывет, едва жива,

Роняя золотые блестки

Из шелкового рукава.

Верна Ее лебяжьим чарам,

Неутомимая во век,

Земля скользит зеленым шаром,

Покрыта паутиной рек.

И мы, встревоженные дети,

Как тени робкие летим

В Ее серебряные сети,

Ниспавшие сквозь звездный дым.

И над землей, едва белея,

Она, безлюбая, царит

И светом лунного елея

Ее покатый лоб покрыт.

Рондель месяцу

В холодном небе тонет гарь

И туч неряшлива прическа…

Желтей и мертвеннее воска

Глухого вечера алтарь.

Зажегся газовый фонарь

Над грязно-серым лбом киоска;

В холодном небе тонет гарь

И туч неряшлива прическа.

В закатный стынущий янтарь

Стрижей бросает ветер хлестко;

В витрины, не теряя лоска,

Глядится лунный серп, как встарь,

И в сером небе тонет гарь.

Перед ленчем

Сидя в ивовом кресле, гладко выбритый денди

Раскрывает газету, и встают перед ним

Темно серые дюны и туманный Остенде,

И кресты колоколен за каналом глухим.

И пред мраморной виллой в ожидании ленча

В дни безумных полетов над Ламаншом седым.

Он читает спокойно донесения Френча

И пускает из трубки сизо-пепельный дым.

Фантаза о Врубеле

Л. М. Камышникову.

Тая печаль в стеклянном взоре,

Овеян вихрем вещих снов,

Любил ракушки он у взморий

И крылья синих мотыльков.

Любил лиловый бархат сливы,

И росный ладан на заре,

И радужные переливы

В прозрачном мыльном пузыре.

И не архангельские трубы-ль

Запели горестно в тот час,

Когда на мягком ложе Врубель

В бреду фиалковом погас.

И соскользнув с сапфирной дали,

Чтоб завершить его судьбу,

Две радуги, скрестись, венчали

Творца – в сиреневом гробу.

Вадим Шершеневич

Из цикла: «Быстрь»

Сергею Третьякову.



«Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея…»

Безгрудой негритянкой прокинулись черные пашни, веснея,

Сквозь женские зрачки, привинченные у оконного стекла,

И пляшущая дробь колес, набухая и яснея,

По линолеуму корридора и по купэ протекла.

А юркая судорога ветра зашевелила шершаво

Седые пряди берез над горизонтным лбом,

И из прически выскакивал, с криком «браво»,

Зеленой блохою лист за листом.

И огромной заплатой на рваной пазухе поля

В солнце вонзился вертикальный плакат папирос,

И кисть речной руки, изнемогшая в боли колик,

Запуталась в бороде изгибистых лоз.

А в женщине, как в поезде, дремали крылья апашки,

Полдень обшарил ее браслетные часы,

И локомотив, подходя к перрону, рассыпал свистков мурашки

И воткнул поверх шпал паровые усы.

«Над гневным лицом бульваров осенневших…»

Над гневным лицом бульваров осенневших

Вскинуты веревочной лестницей трамвайные молнии гулко

И стая райских пичужек, на огненные зерна витрин прилетевших, –

Запуталась бешено в проволоке переулков.

И в железно раскиданном городом блеске

Море вздыбило кулаки разъяренных валов,

А сморщенное небо в облачно-красной феске

Оперлось на упругие дымы фабричных клыков.

И небо расточало, как пинки, ураганы свирепые,

Сбривая зеленую бороду провинций быстротой,

И солнце скакало смешно и нелепо,

Покрикивая нагло, как наездник цирковой.

И в этом дзенькании, сквозь гребни смеха,

Где бросали в туннели поезда электрической тройкою взгляд,

– Звуки строющихся небоскребов – это гулкое эхо

Мира шагающего куда-то наугад.

«Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый…»

Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый

И измяли физиономию моря, пудрящегося у берегов;

И кто-то удочку молний, блеснувшую электрическим скатом,

Неловко запутал в корягах самых высоких домов.

У небоскребов чмокали исступленные форточки,

Из взрезанной мостовой выползали кишки труб,

На набережной жерла пушек присели на корточки,

Выплевывая карамелью ядра из толстых губ.

Прибрежья раздули ноздри-пещеры,

У земли разливалась желчь потоками лавы,

И куда-то спешили запыхавшиеся дромадеры

Горных хребтов громадной оравой.

А когда у земли из головы выпадал человек,

Как длинный волос, блестящий сальцем, –

Земля укоризненно к небу устремляла Казбек,

Словно грозя указательным пальцем.

«Ночь огромным моржем навалилась на простыни заката…»

Ночь огромным моржем навалилась на простыни заката,

Ощетинилась, злобясь, колючами усами фонарных дуг;

И проходящая женщина свои глазища, как двухцветные заплаты,

Распластала на внезапнобуркнувший моторный звук.

А там, где неслись плывью растерянной

Пароходные трубы мужских цилиндров среди волнных шляп,

Кто-то красноречивил, как присяжный поверенный,

И принимал пожатья безперчаточных лап.

Облако слизнуло пищащую устрицей луну влажную

И успело за пазуху два десятка свежих звезд положить,

Улицы вступили между собоя в рукопашную,

И даже этажи кричали, что не могут так больше жить.

Револьвер вокзалов стрелял поездами,

Каркали кладбища, исчернив колокольный шпиц,

А окно магазина отлакировало пояс даме,

Заставив ее заключить глаза в скобки ресниц.

И город гудел, огромной рекламой укутав

Свои легкия в колоссальный машинный припев,

И над облупленной многоножкой пешеходивших трупов

Властительным волком вертелся тэф-тэф!

«Мое сердце звенит бубенчиками, как пони…»

Мое сердце звенит бубенчиками, как пони

В красной попоне –

Hip, hip! – перебирая пульсами и по барьеру цирка и

Фыркая.

По спирали вальса, по ступенькам венгерки, мысли-акробаты

Влезли под купол черепа и качаются внизу вверх,

А лампы моих глаз швыряют яростно горбатый

Высверк.

Атлетами сплелись артерии и вены

И мускулами набухает кровь моя в них.